355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Роберт Энсон Хайнлайн » «На суше и на море» - 73. Фантастика » Текст книги (страница 2)
«На суше и на море» - 73. Фантастика
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 00:55

Текст книги "«На суше и на море» - 73. Фантастика"


Автор книги: Роберт Энсон Хайнлайн


Соавторы: Александр Казанцев,Сергей Абрамов,Александр Абрамов,Андрей Балабуха,Владимир Михановский,Игорь Кольченко
сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 7 страниц)

Андрей Балабуха
ТЕМА ДЛЯ ДИССЕРТАЦИИ

Научно-фантастический рассказ
ЭКСПОЗИЦИЯ

В шесть часов вечера двери Института мозга распахивались, и из них выходили поодиночке, группами и, наконец, непрерывным потоком выливались сотрудники… Минут через десять – пятнадцать поток постепенно иссякал. И в здании, на территории института и прилегающих к нему улицах наступала тишина. Изредка ее нарушали шаги случайных прохожих или какой-нибудь парочки.

Так было и в этот день. Однако в половине седьмого привычный порядок нарушился: к дверям института с разных сторон подошли двое. Первому было лет тридцать пять – тридцать шесть. Лицо его казалось треугольным: очень широкий и высокий лоб, над которым фонтаном взрывались и опадали в разные стороны длинные прямые волосы; совершенно плоские, выбритые до блеска щеки почти сходились у миниатюрного подбородка; рот же, напротив, был настолько велик, что, казалось, стоит его открыть, и подбородок неминуемо должен отвалиться; только прямой нос с широко выгнутыми крыльями вносил в это лицо какое-то подобие пропорциональности. Второму на вид было никак не меньше шестидесяти. Лицо его чем-то напоминало морду благовоспитанного боксера: почти квадратное, с крупными чертами и небольшими умными глазами, оно казалось грустным даже тогда, когда человек улыбался. Вся его фигура была под стать лицу, массивная и тяжелая. И поэтому подстриженные коротким бобриком волосы никак не вписывались в общий тон – здесь приличествовала бы львиная грива.

Встретившись, они поздоровались и несколько минут постояли, о чем-то тихо переговариваясь. Младший короткими жадными затяжками курил сигарету. Потом резким движением бросил. Прочертив в воздухе багровую дугу, она искрами рассыпалась по выложенной глянцевитой плиткой стене. Старший осуждающе покачал головой. Затем оба вошли в здание.

В тот момент, когда они оказались в холле, освещенном только неяркой лампой на столике у вахтера, откуда-то из недр здания вышел третий. Лица его было не разглядеть, только белый халат светился, как снег лунной ночью. Подойдя к вахтеру, он негромко сказал:

– Василий Федорович, пропусти, пожалуйста. Это ко мне.

– Пропуск? – дежурный с трудом оторвался от газеты.

– Вот.

Вахтер внимательно посмотрел на бумажку, перевел взгляд на лица посетителей.

– Ладно, – проворчал он, снова углубляясь в «Неделю». – Трудяги…

Человек в белом халате быстро подошел к двоим, ожидавшим в нескольких шагах от холодно поблескивающего турникета.

– Добрый вечер, – сказал он, пожимая им руки. Они постояли несколько секунд, потом младший из пришедших не выдержал:

– Ну, веди, Вергилий…

Старший усмехнулся:

– В самом деле, Леонид Сергеевич, идемте. Показывайте свое хозяйство…

Они довольно долго шли коридорами, два раза поднимались по лестницам – эскалаторы в это время уже не работали – и наконец остановились перед дверью с табличкой:

Лаборатория молекулярной энцефалографии.

Леонид Сергеевич пропустил гостей, потом вошел сам и закрыл дверь на замок.

– Ну вот, – сказал он негромко, – кажется, все в порядке.

Треугольнолицый внимательно разглядывал обстановку.

– Знаешь, мне начинает казаться, что чем дальше, тем больше все лаборатории становятся похожими друг на друга. Какая-то сплошная стандартизация…

– Унификация, – уточнил Леонид.

– Пусть так. В любой лаборатории чуть ли не одно и то же оборудование. Я в твоем хозяйстве ни бельмеса не смыслю, а приборы те же, что и у меня…

– Кибернетизация всех наук – так, кажется, было написано в какой-то статье, – подал голос третий. – Слушайте, Леонид Сергеевич, у вас можно раздобыть стакан воды?

Он достал из кармана полоску целлофана, в которую, как пуговицы, были запрессованы какие-то таблетки, надорвав, вылущил две на ладонь.

– Что это у вас, Дмитрий Константинович? – спросил Леонид.

– Триоксазин. Нервишки пошаливают, – извиняющимся голосом ответил тот.

Леонид вышел в соседнюю комнату. Послышалось журчание воды.

– Пожалуйста, – Леонид протянул Дмитрию Константиновичу конический мерный стакан. Тот положил таблетки на язык и, запрокинув голову, запил. Кадык ходил по горлу, как поршень насоса.

– Фу, – сказал он, возвращая стакан. На лице у него застыла страдальческая гримаса. – Ну и гадость!

– Гадость?! – удивленно переспросил Леонид. – Это же таблетки. Даже вкуса почувствовать не успеваешь – проскакивают.

– Это галушки сами скачут. А эти штуки и стаканом воды не запьешь. Или не привык еще?

– И хорошо, – вставил треугольнолицый. – Я лично предпочитаю доказывать свою любовь к медицине другими способами.

– Да вы садитесь, садитесь, – предложил Леонид. Сам он отошел к столу у окна и, включив бра, возился там с чем-то.

– Помочь тебе?

– Спасибо, Коля. Я сам.

– Раз так – и ладно. В самом деле, Дмитрий Константинович, давайте-ка сядем.

Дмитрий Константинович сел за стол, по-ученически сложив руки перед собой. Николай боком примостился на краю стола, похлопал себя по карманам.

– Леня, а курить здесь можно?

– Вообще нельзя, а сегодня можно.

– Тогда изобрази, пожалуйста, что-нибудь такое… Ну, в общем вроде пепельницы.

– Сам поищи.

– Ладно. – Николай пересек комнату и стал рыться в шкафу. – Это можно? – спросил он, показывая чашку Петри.

– Можно.

Николай снова пристроился на столе, закурил.

– Разрешите? – спросил у него Дмитрий Константинович.

– Пожалуйста! – Николай протянул пачку. – Только… Разве вы курите?

– Вообще нет, а сегодня можно, – усмехнулся тот.

– Все, – Леонид щелкнул выключателем бра. В руках у него было нечто напоминающее парикмахерский «фен» – пластмассовый колпак с четырьмя регуляторами спереди и выходящим из вершины пучком цветных проводов.

– Может, посидим немного? – спросил Дмитрий Константинович. – Как перед дальней дорожкой?

– Долгие проводы – лишние слезы, – резко сказал Николай. – Начинай, Леня.

Леонид сел в огромное кресло, словно перекочевавшее сюда из кабинета стоматолога; нажав утопленную в подлокотнике клавишу, развернул его к вмонтированному в стену пульту со столообразной панелью, надел «фен» и стал медленными и осторожными движениями подгонять его к голове.

– Коля, – сказал он, – автоблокировка включена. Но на всякий случай вот тут, в шкафчике, шприц и ампулы. Посмотри.

– Посмотрел.

– Возьмешь вот эту, с ободком…

– Эту?

– Да. Обращаться со шприцем умеешь?

– Я умею, – сказал Дмитрий Константинович. – Вернее, умел когда-то.

– Думаю, это не понадобится. Но в крайнем случае придется вам вспомнить старые навыки.

– Долго это будет?

– Сорок пять минут.

– Долго…

– Начнем, пожалуй! – Леонид откинулся на спинку кресла, прикрыл глаза.

– Ни пуха ни пера! – сказал Николай. – А я пошел к черту. Возвращайся джинном!

Он тихонько, на цыпочках подошел к Дмитрию Константиновичу, сел, положил перед собой сигареты.

До сих пор их было трое. Теперь – двое и один.

ЛЕОНИД

Через пять минут я усну. И проснусь кем? Самим собой? Всемогущим джинном? Или просто гармонической личностью, с уравновешенным характером и хорошим пищеварением? Не знаю. Лучше бы сейчас ни о чем не думать. Не думай! Не могу. Уж так я подло устроен. И вообще самое трудное – это не думать об обезьяне. Зря я ввязался в это дело. Ввязался? Я же сам все это затеял. Но нужно было бы еще попробовать… Не могу я больше пробовать – это мой единственный шанс. Вот уж не думал, что я так тщеславен. Тщеславен. И жажду, чтобы мое имя вошло в анналы. Может быть, завтра войдет…

Еще четыре с половиной минуты. Нет, надо успокоиться. Упорядочить мысли. Так я, того гляди, и не усну. Может, это мне стоило проглотить триоксазин? Давай упорядочивать мысли.

Пожалуй, все началось с шефа. Или с Таньки? С шефа и Таньки. Вечером Танька сказала, что ей надоело со мной, что из меня никогда не выйдет не только ученого, но и просто мужа. И ушла. Это она умеет – уходить. «Всегда надо уйти раньше, чем начнет тлеть бумага» – так она сказала и изящно погасила папиросу. Курила она только папиросы. Когда ребята ездили в Москву, то привозили ей польские наборы: сигареты она раздавала, а папиросы оставляла себе. Впрочем, курила она совсем немного.

Тогда я пошел в общежитие, и мы с ребятами говорили почти до утра и пили черный кофе эмалированными кружками. А утром меня вызвал шеф.

Я его люблю, нашего шефа. И уважаю до глубины души. Только ему ведь этого не скажешь. Он великий. Вообще, по-моему, все ученые делятся на три категории: великих теоретиков, гениальных экспериментаторов и вечных лаборантов. Шеф – великий теоретик. Я – вечный лаборант, и это меня не слишком огорчает. Ведь всегда нужны не только великие, но и такие, как я, собиратели фактов. Меня это вполне устраивает. Больше, я люблю это. Когда остаешься один на один с делом нудным и противным, когда тебе нужно сделать тысячу энцефалограмм, изучать и делать выводы из сопоставления которых будут другие, вот тогда ты чувствуешь, что без тебя им не обойтись. И тысяча повторений одной и той же операции уже не рутина, а работа.

Так вот, меня вызвал шеф.

– Леня, – он у нас демократ, наш шеф, – Леня…

Я уже знал, что за этим последует. Да, конечно, меня держат на ставке старшего научного сотрудника, у меня же до сих пор нет степени. И ведь я умный парень, мне ничего не стоит защитить в порядке соискательства. И языки я знаю, а ведь как раз это для многих камень преткновения. И тем у нас хоть отбавляй. Вот, например: «Некоторые аспекты динамической цифровой модели мозга». Чем не «диссертабельная» тема? И в самом деле, подумал я, почему бы не взяться?

– Владимир Исаевич, – сказал я. – Давайте. «Некоторые аспекты динамической цифровой модели мозга» – это же замечательно!

Шеф онемел. Он уже столько раз заговаривал со мной об этом, но я всегда изворачивался, ссылаясь на общественные нагрузки и семейные обстоятельства…

Наконец шеф обрел дар речи.

– Молодец, Леня! – прочувствованно сказал он. – Только ведь она нудная, эта модель. Вы представляете, сколько там…

– Представляю, – сказал я. – Очень даже представляю.

Шеф сочувственно посмотрел на меня и покивал. Я тоже покивал, чтобы показать, что оценил его сочувствие.

– Ну что ж, – сказал шеф. – Беритесь, Леня, а мы вас поддержим. Всю остальную работу я с вас снимаю, занимайтесь своей темой. Года вам хватит?

– Хватит, – не моргнув глазом, соврал я. – Безусловно, хватит.

На этом аудиенция кончилась. И начались сплошные будние праздники.

В качестве моделируемого объекта я решил взять собственный мозг. Во-первых, всегда под рукой; во-вторых, другого такого идеально среднего экземпляра нигде не найдешь: и не болел я никогда, и не кретин, и не гений – сплошное среднее арифметическое.

Так прошло девять месяцев – вполне нормальный срок, чтобы родить модель. И тогда меня заело: работа сделана, модель построена, а дальше что? Какая из этого, к ляду, диссертация? Выводы-то хоть какие-нибудь должны быть! А выводы, как известно, не по моей части.

Конечно, есть шанс защитить и так. Недаром на каждого кандидата технических, филологических и прочих наук приходится, как минимум, три кандидата медицинских – статистика вещь великая. Но надеяться только на нее противно…

И тогда я вспомнил про Кольку. Мы с ним учились еще в школе. Потом вместе поступали на физмат. Он поступил, а я не прошел по конкурсу и подался на биофак.

Я пришел к Кольке с папкой, в которой могла бы уместиться рукопись первого тома «Войны и мира», и бутылкой гамзы. Мы посидели, повспоминали. Потом я спросил:

– Слушай, можешь ты посчитать на своей технике?

– Что посчитать? – Колька всегда на вопрос отвечает вопросом.

Я объяснил. Мне нужны были хоть какие-нибудь аналогии, закономерности, алгоритмы.

– А для чего все это нужно? – спросил он.

– Надеюсь, что такое электроэнцефалограмма, ты знаешь? Ну вот. А это запись электрической активности каждой клетки мозга в течение сорока минут жизнедеятельности.

– Популярно…

– Как просил.

– Ладно, – сказал Колька. – Оставь. Посмотрим, что из этого можно высосать.

На этом мое участие кончилось. Собственно, это всегда бывает так и иначе быть, наверное, просто не может: я собрал факты, а выводы должен делать кто-то другой. Только на этот раз выводы уж больно сумасшедшие… Что ж, скоро выяснится, достаточно ли они сумасшедшие, чтобы быть истиной, как сказал кто-то из великих.

НИКОЛАЙ

Леня пришел ко мне в конце апреля. Надо сказать, ему немного не повезло: приди он хотя бы месяцем позже, я взялся бы за это дело сразу. Но в мае нам надо было заканчивать две темы и ничем посторонним я заниматься не мог. А потом, когда мы кончили, я попросту забыл о нем. Не то чтобы я был таким уж необязательным, просто, когда закрутишься вконец, забываешь обо всем. И вспомнил я о Лене только в июне. Надо отдать ему должное: он ни разу не напомнил мне о себе, ни разу не поторопил. Такая деликатность даже удивила меня. Сперва я подумал, что ему все это попросту не так уж нужно; но потом, когда вспомнил Леньку получше (ведь мы с ним не виделись несколько лет), – сообразил, что для него такое поведение вполне естественно: он отдал, все мне и теперь ждал. Мне бы такой характер… Я совсем не умею ждать. Леня сразу как-то вырос в моих глазах.

Короче говоря, в июне я вспомнил о Лениной просьбе. Я возился с телевизором и неожиданно в развале на столе наткнулся на его папку. Сразу же раскрыл, просмотрел. И ничего не увидел. Нет, там были графики, формулы – все на месте. Но никакого физического смысла в них я не уловил. В принципе оно и понятно: я ведь в биологии вообще мало смыслю, а в такой специализированной области и подавно. Но у неведения есть и своя хорошая сторона – вот она, пресловутая диалектическая двойственность! – свежий взгляд. Не зная биологии, я мог надеяться увидеть то, чего нормальный биолог в жизни бы не заметил. Однако могучая эта теория на практике не подтвердилась. Во всяком случае сразу.

Через несколько дней – я в это время был в отпуске – у меня уже выработался условный рефлекс: как только я брался за Ленины графики, на меня нападала безудержная зевота.

Надо сказать, я вообще не доверяю способу «медленно и методично» и всегда был приверженцем «метода тыка». Конечно, научно обоснованного «тыка». И ассоциативных связей.

Я думал, с чем могут ассоциироваться эти кривые. Но в голову ничего не приходило.

«Посчитай на своей технике», – сказал Леня. Но прежде чем считать, нужно сформулировать задание. Как? Ни малейшего намека я не видел. И тогда я стал безудержно экспериментировать. Это называется «алгоритм Мартышки». Той самой, которая «то их на хвост нанижет, то их понюхает, то их полижет». Прежде всего наглядность. К счастью, Леня – аккуратист: мне не пришлось приводить его графики к единому масштабу. Я пробовал накладывать их, пробовал…

Говорят, лень – двигатель прогресса. В самом деле: лень стало человеку пешком ходить – автомобиль изобрел. И так далее. Меня тоже выручила лень. Чтобы не разглядывать часами эти дурацкие кривые, я пересчитал их и воспроизвел в звуковом диапазоне. Потом записал на магнитофон и начал прокручивать в качестве звукового сопровождения. А сам вернулся к телевизору.

Я живу в однокомнатной квартире на втором этаже девятиэтажного кооперативного дома. Народ в доме по большей части свой, институтский, в основном молодежь. Поэтому, когда я ставлю магнитофон на окно и запускаю его на полную громкость, возражений обычно не бывает. Во всяком случае никто не приходит и не говорит: «Да заткните же вы свою проклятую машину!»

Но на этот раз не успел я прогнать пленку каких-нибудь три-четыре раза, как сосед сверху забарабанил чем-то об пол. Я высунулся в окно и осведомился, не мешаю ли спать.

– Спать вы мне не мешаете, но работать – очень. Нельзя ли несколько потише?

– Отчего же нельзя? – вежливо ответил я.

И убавил звук. Чуть-чуть.

Соседа сверху я совсем не знал: он не из нашего института. Иногда мы с ним встречались на лестнице и раскланивались по всем правилам этикета. Внешне он походил на заправилу какой-нибудь гангстерской шайки: массивный, квадратный, с лицом боксера и короткой стрижкой.


Минут через пятнадцать раздался звонок. Как был, в одних трусах я пошел открывать; женщин вроде бы не ожидалось. На пороге стоял «гангстер» с третьего этажа.

– Простите, пожалуйста, – сказал он, – мне очень не хочется прерывать ваши занятия, но… Я, конечно, очень люблю музыку… Сам некоторым образом музыкант… Но нельзя ли все-таки потише?

Я уже приготовился было ответить, но он продолжал:

– И потом, черт побери, можно ли так варварски обращаться с музыкой? Это что у вас, пере-пере-перезапись?

– Какой музыкой? – обалдел я.

Он указал рукой на окно с магнитофоном. Я схватился за шевелюру.

– Проходите, пожалуйста, – попросил я. – Только извините, я несколько не в форме…

– Ну зачем же, – вежливо возразил сосед. – Вы только сделайте немножко потише. Я вовсе не хочу вам мешать.

– Что вы, что вы, – бурно запротестовал я. – Заходите! В порядке, так сказать, установления добрососедских отношений. А то просто неудобно получается: два года живем в одном доме и даже не знакомы!

Я усадил его на диван, а сам торопливо стал натягивать «техасы» и рубашку: все-таки неудобно принимать гостей в трусах.

– Так вы говорите, это музыка? – спросил я.

– А что же это еще может быть? – слегка раздраженно парировал он. – Только музыка, испорченная варварскими руками радистов. Радиолюбителей, виноват. А была прекрасная музыка…

Я поспешно сбавил громкость. Он прислушался.

– Прекрасная была музыка… – повторил он. – Это полигармониум?

– Не знаю, – сказал я и вдруг начал вдохновенно врать: мне пришла в голову ослепительная идея. Недаром я верю во вдохновение и прозрение. – Это сочинение одного моего приятеля. Покойного приятеля. Он не был музыкантом…

– Композитором, – поправил меня сосед.

– Композитором, – согласился я. – Он был дилетант. Любитель. Он подарил мне запись…

– Но почему она в таком состоянии?

– Видите ли, я тут… В общем это случайность… Запись повреждена.

– Так неужели не сохранилось партитуры?

– Она погибла. Сгорела при пожаре. А вы, кажется, сами музыкант?

– Да.

– Простите за навязчивость, а вы не взялись бы…

– Восстановить?…

Он был на редкость догадлив. Я молча кивнул и потупился, чтобы он не увидел, как загорелись у меня глаза.

– Что ж, – сказал он, – пожалуй… Можно было бы попытаться. Хотя работа, конечно, грандиозная… – Он помолчал, пожевал губами. – Ладно, – сказал он вдруг решительно и в этот момент показался мне самим совершенством, этаким подарком судьбы. – Давайте.

ДМИТРИЙ КОНСТАНТИНОВИЧ

Больше всего это было похоже на работу археолога, реконструирующего какой-нибудь древний храм или дворец. От него и остались-то крохи фундамента да слабый контур, просматривающийся лишь с самолета, но проходит несколько лет, и вот ты находишь в книге фотографию, под которой написано: «Зиккурат Урнамму. Реконструкция». И постройка настолько красива, настолько органично вписывается в ландшафт, что невозможно не поверить – да, именно так это выглядело когда-то, так и никак иначе. Палеоскульптор, по останкам человека создающий его скульптурный портрет; палеонтолог, по нескольким костям восстанавливающий облик динозавра, – они могли бы понять то, с чем пришлось столкнуться мне.

Прежде всего надо было записать партитуру. После нескольких прослушиваний я справился с этой задачей довольно легко. Но потом… Потом начались муки. И впервые в жизни я мог сказать – это были муки творчества.

Какое это магическое, волшебное слово «твор-чест-во»! Созидание. Из ничего, из памяти, из собственной души извлечь музыку – что может быть выше этого?! Но я извлекал ее только из инструмента и листов партитуры. Я был исполнителем – неплохим исполнителем, и не более того. А больше всего мне хотелось услышать: композитор Дмитрий Штудин. Тщеславие? Не знаю. Может быть. Хотя главное для меня в конечном счете было не это, а сам процесс творчества – процесс, мне недоступный. Как говорится, бодливой корове бог рог не дает… И теперь мне представился единственный шанс. Единственный, потому что в этой записи, которую Николай Михайлович просил меня восстановить, я почувствовал руку гения. Я сам не бог весть что. Но почувствовать гения, узнать его – это я могу. Тут просто невозможно ошибиться. Потому что гармония, настоящая гармония, любого заставит остановиться в священном трепете.

Запись была преотвратная. Я понимаю, Николай Михайлович не то ее перегрел, не то перемагнитил – что-то такое он мне говорил, – но как можно было так обращаться с шедевром?! Впрочем, я ему не судья. Но потери были невосполнимы, стертыми оказались целые партии, во многих местах зияли мучительные в своей дисгармоничности пустоты…

В сорок четвертом году, когда я попал в госпиталь, мне довелось повидать там всякое: людей с ампутированными руками и ногами, с обожженными лицами, слепых, потерявших память… Пожалуй, только тогда я испытывал такое чувство, как сейчас. Передо мной был инвалид, тяжелый инвалид, и я должен был вернуть его к жизни.

Николай Михайлович забегал ко мне чуть ли не каждый день узнать, как продвигается работа. Однажды я не выдержал и накричал на него: сперва довести музыку до такого состояния, а потом справляться о ней. Это верх лицемерия! Словом, я здорово перегнул. Потом, конечно, зашел к нему, извинился, и мы договорились: когда кончу, я сам скажу. А до тех пор прошу его не торопить меня. Он пообещал. Но, встречаясь на лестнице или во дворе, я все время ловил его умоляющий взгляд. В общем-то я понимал его, я и сам так же нетерпелив. Но здесь нужно было собрать все силы, все терпение: малейшая поспешность могла привести к ошибке. Гармония не любит торопливых. Такой уж у нее характер.

Работаю я по вечерам: днем я преподаю в музыкальной школе. Когда-то я мечтал о славе, об имени, но со временем понял, что выше преподавателя в музшколе мне не подняться. Что ж, я смирился с этим. Больше того, работа эта доставляла мне радость. Но теперь пришло искушение. Великое искушение.

Сальери – вот имя этому искушению. Ведь это была бы, могла бы быть Первая симфония Штудина… К счастью, я вскоре осудил себя за такие мысли. А потом даже не смог работать, до того мне было мерзко. Я стал противен себе. Я вышел из дому и долго бродил по улицам, пытаясь вернуть утраченное равновесие… «Ведь ты же не поддался, – говорил я себе. – Так за что же казниться?» И не мог найти ответа. Но мерзкое ощущение не проходило.

Тогда я снова взялся за работу, чтобы прогнать, растворить этот осадок. И работа помогла. Теперь, когда все позади, я могу с полным правом сказать: это была настоящая работа.

Когда полная партитура была готова, я принес ее Николаю Михайловичу. Но оказалось, он не умеет читать ноты и потому не может «прослушать» ее глазами. По замыслу неведомого автора это должно было исполняться на полигармониуме. Я говорю «это», потому что не могу подобрать ему настоящего имени. Это не симфония, не… не… Это Музыка Музык. Шедевр. Через месяц я впервые сумел исполнить его так, как задумал автор. Тут не могло быть сомнений, ибо красота всегда однозначна, если это настоящая красота.

Мы записали ее, и Николай Михайлович унес пленку.

А через неделю он пригласил меня к себе. Я ждал этого, где-то подсознательно был готов, но в последний момент испугался. Сам не знаю чего. Должен был прозвучать финальный аккорд. Но я тогда не мог и подозревать, каким он будет… Работа не может быть самоцелью, как бы ни был притягателен процесс творчества. Она должна быть отдана людям. Но если бы я мог знать, каким образом это будет сделано…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю