Текст книги "Волжская метель"
Автор книги: Роберт Штильмарк
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 8 страниц)
Штильмарк Роберт
Волжская метель
Р. ШТИЛЬМАРК
ВОЛЖСКАЯ МЕТЕЛЬ
повесть
Глава первая. ИЗ ЯШМЫ – В ЯРОСЛАВЛЬ
1
Слобода Яшма исстари славилась по всей Верхней Волге красотою, привольем окрестностей и изобильной летней ярмаркой. Еще при Иване III здесь возник яшемский Назарьевский монастырь – монахи, известное дело, худых мест не выбирали!
Бывало, раскидывала ярмарка свои ларьки, палатки и карусели под стенами древнего монастыря. Торговали здесь яйцами и маслом, деревянными ложками, глиняной посудой, конскими сбруями, а более всего кожаными и валяными сапогами, будто бы не знавшими износу ни зимой, ни летом. Еще гордились яшемцы завидными покосами в своей округе, знаменитым медом монастырских пасек и обильными уловами рыбы, которую рыбаки держали живой в деревянных решетчатых садках, прикрепленных якорями к речному дну...
Четыре пароходства держали в Яшме свои пристани. Самой затейливой и нарядной была пристань Самолетская, розовато-палевого цвета, как и пароходы этой компании, отличавшиеся хорошим ходом, удобными каютами и красивыми салонами.
Оригинальности ради пароходство "Самолет" имело особую договоренность с женским Назарьевским монастырем: когда самолетские пароходы приближались к Яшме, на флагштоке дебаркадера поднимался вымпел, а с монастырской колокольни раздавался благовест. Распахивались тяжелые врата, и на верху большой лестницы, ведущей к Волге, появлялся священник в облачении, мать-казначея и монашеский хор человек до двадцати.
Публика с парохода набивалась в пристанскую часовню, и священник служил молебен о плавающих и путешествующих. Смолистый дух речной пристани, запах копченой рыбы и мокрого дерева перемешивались с легким дымком росного ладана. После гудка к отправлению пассажиры попроще исчезали в темном пароходном чреве, а важная публика поднималась на свою чисто вымытую верхнюю палубу. Отсюда были видны белые монастырские стены с башенками-часовнями над крутым береговым откосом. Особенно хороши были старинные шатры яшемских колоколен – кладка ярославская, резные оконца-слухи среди свежей побелки, смелый взлет шатра к облакам – и полное созвучие с таким же смелым взлетом ввысь могучих иссиня-черных елей близкого леса...
Летним утром 1918 года, как раз перед прибытием парохода "Владимир Короленко" в Яшму, роковая случайность положила начало необычайным приключениям и трагическим испытаниям героев нашего повествования.
Началось с пустяка – заело трос вымпела на самолетском флагштоке. Попытки наладить трос никому не удались – вымпел застрял на середине мачты, будто в знак траура. Задувал свежий ветер, и даже пристанский матрос не рискнул лезть на трехсаженную мачту.
Выручил доброволец из любителей утреннего купания, сильный молодой мужчина. Он поплевал на руки и полез на флагшток. Народ, замирая, глядел, как ловко он подтягивается на руках, сжимая ствол мачты пятками босых ног. Верхушка флагштока, укрепленная проволочными расчалками, пружинила и дрожала, пока человек вдевал трос в желобок колесика-бегунца. Наконец верхолаз соскользнул на крышу и поднял вымпел до нужной высоты. Народ на берегу и на пристани одобрительно зашумел. Кто-то крикнул:
– А ну, Сашаня, сигани оттелева!
Многие знали этого удальца – конского табунщика Сашку, лихого гитариста, охотника и запевалу. Деды его, говорят, были на Волге бурлаками. Оттяжки мачты мешали разбегу, но зрители раззадорили молодца. Да и монахини-певчие уже приближались к мосткам пристани, а среди них Сашка углядел одно девичье лицо в лиловой скуфеечке... Девушка тоже, видимо, узнала молодца на крыше, смутилась, потупилась и спряталась было за подруг... Верно, это девичье смущение и решило дело.
Сашка пробежал вдоль кровельного конька, оттолкнулся от свеса кровли, пролетел над головами людей на корме дебаркадера и вошел в воду солдатиком, как стрела, почти без брызг.
Тем временем "Владимир Короленко" развернулся с фарватера. Плицы колес забили назад, гася инерцию судна, взбурлила желтая пена, в стенку дебаркадера глухо ударила легость, которую забрасывают на пристань, чтобы подтянуть канат-чалку – а пловца... как не бывало!
– Сашка утоп! – слышалось в толпе. – Алексашке Овчинникову – царствие небесное!
Мало кто заметил, как побелели щеки юной певчей, той, чей взгляд, видимо, и заставил Сашку рискнуть! Самая ладная из всего хора, она была, как все певчие, в черном подряснике и темно-лиловой скуфье поверх платочка, держалась тише и скромнее других, но публика с пароходов всегда выделяла ее, когда давала она своему голосу полную волю в песнопении... Местные знали: в монастыре она третий год, а зовут Антониной. В обители на нее нарадоваться не могли: расторопна, смирна, трудолюбива. В послух ее приняла сама настоятельница, а была мать игуменья не из простых!..
...Антонина еле на ногах устояла, когда народ закричал о Сашкиной погибели. Вдруг кто-то заметил, что у пристанской якорной цепи чуть побурела вода. Антонина вгляделась, тихонько охнула... И все бабы заголосили,потому что цепь колыхнулась, показалась из воды запрокинутая голова с потемневшими от воды русыми волосами.
– Ишь ты, видать, сам себя с крюка вызволил! На лапу якорную напоролся с налету, и хватило ума цепь нащупать! – удивленно толковал народ о происшествии...
Отзвонил колокол наверху, пароход ушел, а народ на пристани все толпился у мостков, глазел, как тащат монахини пострадавшего наверх, в монастырский приемный покой. Туда нередко доставляли с пароходов людей тяжелобольных, раненых или ослабевших; покой был рядом с пристанями, а земская больница – в двух верстах от слободы...
Дня через три после этого происшествия яшемцы услыхали от водников, что снизу идет пароход "Минин", оборудованный под плавучий госпиталь. Говорили, что подбирает он по всем пристаням раненых и больных военнообязанных, чтобы сдавать их в большие госпитали верхневолжских губернских городов.
Лучше всех был осведомлен насчет плавучего эвакогоспиталя отставной вояка, бывший кавалерист Иван Губанов, потерявший ступню, усердствуя при разгоне солдатского митинга. Работал в монастыре Губанов по найму с начала революции. Откуда он появился в Яшме, никто не знал. Главной его обязанностью было забивать скот на продажу и разделывать туши.
Иван Губанов довольно ловко передвигался на трофейном протезе германской выделки. И нередко доставлял матери игуменье хлопоты излишней своей резвостью, за что и был переведен на жительство подальше от обители, на скотный двор, где трудились лишь старые и сурово-добродетельные черницы.
На скотном дворе он и пострадал: его помял племенной бык, которого Иван Губанов водил на осмотр к ветеринару. Случилось это полтора месяца назад, и уже недельки через две Иван поправился и даже верхом ездил. Но перед приходом плавучего госпиталя Губанов неожиданно снова слег и потребовал отправки его в больницу.
Мать игуменья и второй соборный священник отец Афанасий недоумевали: нешто военное судно согласится принять гражданских больных, тем более из монастырского приемного покоя? Иван же мясник божился, что командование госпиталя не откажет страждущим и непременно согласится принять всех троих лежачих – самого Ивана Губанова, Сашку Овчинникова и даже иеромонаха Савватия, восьмидесятилетнего старца, доставленного с переломом ноги из заволжских скитов, глубоко спрятанных в лесах.
Жили в скитах по суровому уставу схимники и схимницы, исполнявшие подвижнические обеты, – молчальники, столпники, носители вериг. Савватий слыл между ними умнейшим и до своего увечья бывал нередким гостем в монастыре, хотя между скитами и обителью пролегала матушка-Волга, леса и обширное Козлихинское болото с топями.
За сутки до прибытия "Минина" приехал в Яшму на дрожках военный фельдшер, высланный вперед госпитальным начальством для отбора больных. Он побывал в бывшей земской больнице, а к вечеру заглянул и в монастырский приемный покой. Мать игуменья поила его чаем, долго упрашивала принять монастырских больных, вручила перстенек, и военфельдшер сдался, велел доставить всех троих к берегу на тот случай, если на судне окажутся свободные койки.
Ранним утром 5 июля больных перенесли к Самолетской пристани. Пароход подошел, однако, к Русинской пристани. Монахини бегом пустились туда. На задних носилках лежал Иван-мясник, размахивал отстегнутым протезом и скверно ругался, опасаясь, что пароход уйдет без него.
Задыхаясь, прибежали монастырские к пристани, когда на пароход уже принимали раненых из земской больницы. Все они были ходячими. Вопреки обыкновению пароход не причалил к дебаркадеру, а стоял поодаль на якоре. Больных перевозили на борт шлюпкой. У пристанских мостков переговаривались между собою военный врач в гимнастерке под мятым халатом и начальник госпиталя в лихо заломленной фуражке и расстегнутом кожаном пальто рыжего цвета. Давешнего военфельдшера на берегу не оказалось – он еще ночью отбыл на своих дрожках дальше, в Кинешму. Пришлось все объяснять госпитальному начальству заново. Отца Афанасия и мать-казначею, похожую на боярыню Морозову с картины Сурикова, начальники выслушали с ироническими улыбками. Согласились принять Ивана-мясника и Сашку Овчинникова, взять же старца наотрез отказались.
– Товарищ ваше благородие! – взмолился отец Афанасий. – Позвольте пояснить: пароходы ходят произвольно и пассажиров без мандатов не берут. А вы изволите видеть больным и страждущим праведного старца, подвижника. Окажите православным христианам божескую милость – довезите нашего старца до Костромы, где имеется Ипатьевская больница для престарелых. Неужто одного местечка не найдется на целом пароходе?
– Местечко-то, может, и нашлось бы, – в раздумье сказал доктор. – Наш фельдшер запиской предупредил о ваших больных. Но у нас мало санитаров и нет сиделок, а ведь вашему больному нужен особый уход. Примем, если дадите провожатого.
Мать-казначея напомнила, что до Костромы недалеко, верст до сотни, пароход к вечеру уже будет там.
– Да ведь на пристани мы вашего старца не выбросим! – сурово сказал врач. – Кто его в богадельню вашу доставит? Без провожатого не возьму.
И тут монастырские носильщицы услышали тихий голос Савватия, доселе находившегося как бы в забытьи.
– Пусть Антонина проводит. Антонину с нами пошлите.
Мать-казначея взволнованно зашепталась со священником. Прокашлявшись, тот смиренно проговорил:
– Отец Савватий, послушница Антонина молода еще, два года минуло, как из мира пришла, послух приняла. Рановато ей в мир идти, искус тяжел. Лучше мать Софию возьми в провожатые.
Старец отрицательно покачал головой на тонкой шее.
– Говорю вам, а вы внемлите. Без Антонины не поеду! Терпением богата, душой сильна и разумом светла, образованных родителей дочь. Что другой силой не возьмет, она лаской у бога выпросит. Отправляйте с Антониной, а не то назад несите: не поеду!
– Да пускай едет! – махнул рукой Афанасий. – Чай, при старце будет, не одна. А обратно с протоиереем нашим возвернется, он нынче по делам в Костроме.
Мать-казначея зашептала священнику на ухо:
– Так ведь матери игуменьи любимая послушница! Не осерчала бы настоятельница! Чай, этот-то, Алексашка Овчинников, раненый... рядом поедет. Смекаешь, отче?..
Пароход дал продолжительный гудок. Военные стали усаживаться в лодке. Солдат-санитар взялся за весла.
– Стойте! – хором закричали и женщины, и отец Афанасий. – Погодите отваливать! Уж вы их как-нибудь всех вместе при старце поместите... Господи всеблагий, благослови рабу Антонину на подвиг!
После отвала из Яшмы послушница Антонина попросила врача осмотреть ее больных. Врач для начала оценил взглядом саму сиделку, отметил про себя глубокие печальные глаза, разлет тонких черных бровей, изящество движений. Доктор стал весьма любезен и сразу заглянул в каюту. Здесь было шесть коек с тощими рваными тюфяками. Под застиранными простынями и кое-как залатанными одеялами лежали "тяжелые": кроме яшемцев, попали сюда два пожилых ополченца, Шаров и Надеждин – крестьяне из села Солнцева Ярославской губернии, и больной чуваш Василий Чабуев, наживший грыжу на воине, когда вытаскивал из грязи артиллерийское орудие. Ополченцы попали на госпитальное судно "Минин" не без задабривания того же военфельдшера, что согласился принять монастырских больных в Яшме. Надеждин страдал от последствий контузии, у Шарова была недолеченная рана коленного сустава... В селе Солнцеве комбед уже выделил на их долю хорошей земли, отобранной у барина Георгия Павловича Зурова. И толковали ополченцы про справедливые новые порядки, про десятины, пустоши, супеси и суглинки.
Врач велел отнести старца и Сашку в операционную, устроенную в носовом салоне. Ногу старцу закрепили в лубке, у Сашки проверили швы, наложенные яшемской фельдшерицей. Врач сказал, что порваны одни мускулы, кость и главный нерв целы: недельки через полторы можно будет больного поднять.
2
Оказалось, что старец Савватий с переломом и Сашка Овчинников – чуть не единственные тяжелые больные на весь пароход-лазарет. Антонина подивилась: эвакуированные и госпитализированные выглядят здоровыми. Да и весь пароход мало похож на госпиталь: чистота поддерживается слабо, койки разнокалиберные, белье бросовое. И все же этот "Минин" мог бы вместить до сотни больных, а их на борту едва ли четыре десятка.
Пароход тихим ходом подошел к городской пристани Кинешмы. Начальник сошел справиться насчет пополнения. Рядом с ним усиленно жестикулировал военфельдшер, отбиравший раненых. Оба спорили с незнакомым комиссаром на пристани. Спор стал слышен и на пароходе.
– Могу взять только вот этих легкораненых, ходячих, и то лишь потому, что мне уголь грузить в Костроме! – кричал начальник. – У меня персонал трое суток не спит, на пароходе яблоку упасть негде. Пятерых беру, не причаливая! А ну прыгай на борт у колеса, живей! Ты прыгай, ты, ты и те двое! Военфельдшер прыгай за ними! Санитар у трапа, подай руку товарищам, помоги подняться! Все на борту? Пошел, капитан, вперед самым полным!
Начальник с военфельдшером последними вскочили на пароход, и "Минин", расстилая по реке дымный след, отвалил. Во время спора пароход удерживался у пристани на одной наспех поданной кормовой чалке. Антонина снова подивилась: и тесноты нет на недогруженном судне, и уголь уже взят в Томне. Чудные порядки!
До ушей Антонины доходили и еще более странные обрывки разговоров на борту: то французские словечки, то обращение "господа!", то слово "Россия", произносимое с картавинкой.
Девушка-послушница видела лощеных, манерных, барственного вида молодых мужчин, обряженных в солдатское разве что для отвода глаз. Антонина старалась, однако, не обращать внимания на "мирское". Ей хватало забот с пациентами. У Алексашки разбередили рану при переноске.
Врач заглянул с палубы в окно каюты и велел дать больному морфий. После впрыскивания больной приоткрыл синие глаза и улыбнулся побелевшими губами, попросил попить. Врач заметил, как больной придержал руку сиделки и неумело поцеловал запястье, будто к иконе приложился. Потом затих с закрытыми глазами, обведенными тенью. Лицо обрело после впрыскивания выражение покоя и отрешенности; черты, прежде искаженные болью. разгладились...
"Уж не кончается ли?" – испугалась сиделка.
В волнении она чуть не произнесла эти слова вслух, но суеверно спохватилась, даже руку к губам поднесла, как бы рот себе зажать... Ей вдруг припомнились странные и необычные пути, что привели их к знакомству...
...Был уютный просторный дедушкин дом в городе Макарьеве на Унже, была мама, совсем еще молодая и очень красивая, бывали счастливые семейные праздники, когда приезжал к ним папа. Как гордилась им девочка Тоня перед сверстницами! Ведь военный летчик, капитан, приезжает то из Парижа, то из Одессы... Все это оборвалось на тринадцатом году ее жизни, в один день, мгновенно! Пришло известие, что папа арестован как революционер. Будто готовился сбросить со своего аэроплана листовки на город Севастополь. Позднее узнали приговор: тюрьма! В то лето скончался дедушка, жизнь в Макарьеве стала для мамы невыносимой. Узнала, что отбывать тюремный срок мужу предстоит в Ярославле. Продала макарьевское имущество и вместе с Тоней села на унженский пароход. Был он тесным, переполненным, грязным. На борту случился тиф, мама заболела.
Тоня помнила, как на пристани Яшма кричал-надрывался земский медик, требовал у капитана, чтобы больную сняли с парохода. Четыре черные монахини подняли носилки и потащили маму вверх по откосу, в монастырскую больницу.
Закричала и Тоня. Чтобы не разлучали с мамой!
– Тебе нельзя туда, девочка! – сказала одна из монахинь. – Мама твоя больна очень тяжело. Вместе вам нельзя.
Тут случилась на яшемской пристани женщина одна, жена Степана-трактирщика с михайловского постоялого двора, Марфа Овчинникова. На вид веселая, приветливая, одно слово трактирщица! Марфа монахиням и крикнула:
– Дайте мне девочку-красоточку, я ее утешу! Куда вы ее в монастыре денете? Мала еще в послушницы. Возня вам с нею лишняя, а я помощницей своей сделаю, всем рукоделиям, всем песням обучу! Влезай, деточка, в тарантас! Пошел, Артамоша!
Это она кучеру своему. Пыль столбом, и после 20 верст лесной дороги очутилась Тоня в придорожном трактире близ села Михайловского. Слава о трактире шла по всей округе недобрая, прозвал его народ "Лихой привет".
О смерти матери Тоне сказали много времени спустя. И осталась она надолго в придорожном Марфином трактире обучаться искусству угождать постояльцам. Правда, Марфа рукодельница была настоящая и певунья редкая, но радостных дней выпадало у Тони немного! Такого навидалась, о чем никто в ее семье и не думал.
Больше всех уважали хозяева "Лихого привета" своего яшемского родственника Ивана Овчинникова, первого конского барышника на весь уезд! Говорили, что с цыганами знался и законы обходить умел. Яшемцы только у него коней и брали, потому что пошла по селу примета: не возьмешь коня у Ивана, купишь у другого – пропадет лошадь.
Работал на Ивана младший его брат Алексашка. Парень лихой, смелый, но не к тому душа у него лежала, куда ее старший брат гнул. Весь интерес Сашкин – книжки читать, кинематограф в городе поглядеть либо в театр пойти, где он, по собственным его словам, и дела, и даже себя самого позабывал. Но работал на брата истово, коней издалека перегонял, всегда в разъездах, хлопотах. Частенько и в "Лихом привете" останавливался. Вот Марфа, соскучась лесной жизнью, парня приворожить и попыталась. А он все чаще стал на Марфину помощницу, Тонечку молоденькую, поглядывать. Про книжку поговорит, слово незнакомое растолковать попросит, дивится, что девочка в шестнадцать лет больше его, двадцатилетнего, во всем этом смыслит. Случалось ему Тоню за продуктами для трактира до Юрьевца на троечке прокатить, и показалось ему, что Тоня ласковее на него поглядывать стала. А когда потихоньку поцеловать осмелел, такой получил отпор, что в обиду принял. И на глазах у Тони принялся за Марфой напропалую ухаживать, чтобы в девичьей душе ревность пробудить.
А Марфа-трактирщица изо всех женских сил старалась голову Сашке вскружить, ласками его привязать. И вдруг догадалась, что неискренен с ней Александр, что вся его любовь к ней показная, Тоньки ради... Поздно Марфа недосмотр свой прокляла. И не стало для нее ненавистнее человека, чем тихая Тонечка! Недолго думая, отвезла ее в Наэарьевский монастырь, сдала ее монахиням. Священник отец Николай, Тонин духовный наставник, благословил девушку пойти в послушницы.
Дали ей нетрудную работу на пчельнике, в двух верстах от обители. По дороге с пчельника и подстерег ее однажды Сашка Овчинников. Признался, что полюбил навеки, свет клином на ней одной сошелся...
Разговор этот Тоня запомнила слово в слово. Помнила и запахи щедрой весны, тихий шелест свежих, не запыленных еще трав, задеваемых черным подолом ее одежды...
Говорил Сашка тихо, слова искал с трудом. Признался, что дал завлечь себя Марфе, да быстро понял, сколь напрасна эта попытка спастись от любви настоящей, навечной.
Тоня отвечала, что оправдываться ему не в чем, обещаний он никому перед алтарем не давал, да только... поздно, мол, теперь, коли она в монастыре утешение от сердечной горечи нашла, когда его к другой потянуло... Мол, хоть и сурово ласку его отвергла, но с раннего девичества на него одного засматривалась... Потому просит теперь не смущать ее души, на мирское от послуха не отвлекать.
Он же слово взял с нее, что, ежели бы ушла она из обители либо в беду какую попала, ни у кого помощи не просила прежде, чем с ним не повидается.
На том и расстались близ монастыря в леске, и тут же Антонина все до слова пересказала игуменье. Тогда та и перевела свою послушницу с пчельника в приемный покой, к сестре Софии в помощницы. И в певчие определила, к пароходам выходить... С той поры она Сашку ни разу близко не видела, ни словом с ним не обмолвилась...
...Врач все еще стоял у окна. Когда больной уснул, он подманил сиделку и спросил тихо, чтобы другие не слыхали:
– Скажите, насчет своего ранения Овчинников правду рассказывает?
Антонина ответила, что была свидетельницей случая на пристани.
– А сами вы, барышня... Как же вы при такой внешности очутились в... монастыре? Ваше одеяние не маскировка? Ведь вам едва ли больше восемнадцати?
– Мне действительно восемнадцать. Я сирота. Отца, военного летчика, звали Сергеем Капитоновичем Шаниным. Лишившись родителей, я после многих мытарств нашла приют в монастыре и питаю надежду, что на всю жизнь.
Врач покачал головой.
– Но ведь этот... Овчинников... без сомнения, только вами и дышит! Не пара он вам, простой мужик! Не могу ли я чем-либо услужить вам, чтобы тоже обрести право... приложиться к этой ручке?
– Сделайте милость, довезите нас троих, яшемских, монастырских работника Губанова, увечного старца Савватия и меня – до Костромы, помогите и земляка нашего Александра в больницу определить, а более ни о чем не извольте беспокоиться, коли сами вы христианин и людям божиим желаете добра.
Врач хмыкнул разочарованно и отошел от окна.
Пароходик шел быстро, разрезая волну своим острым форштевнем, даже кое-где перекаты срезал, сокращая путь. Успокоительно вздыхала паровая машина бельгийской фирмы. Антонина минуту постояла в каюте над спящим Овчинниковым, прикоснулась к его лбу, не температурит ли. Больной пошевелился и вздохнул во сне... Антонина тотчас отошла и прилегла в плетеном кресле у окна. Поставить сюда кресло распорядился все тот же внимательный доктор Пантелеев. Все больные спали крепким послеобеденным сном.
Пароходные плицы шлепали мерно и глухо. Антонина уснула в кресле и пробудилась от негромкого разговора на палубе, близ ее окна. Створка деревянного жалюзи была закрыта, но сквозь косые прорези Антонина смогла различить головы беседующих – доктора Пантелеева и знакомого военфельдшера, того, что в Кинешме вернулся на борт "Минина". К некоторому удивлению послушницы, беседа велась на французском, довольно ломаном и скверном. Едва ли военные медики могли предположить, что к их беседе сможет прислушаться скромная сиделка...
– Часа через полтора уже Кострома, – говорил военфельдшер врачу. Можно будет сделать остановку и высадить лишних. Так сказать, сбросить балласт.
– Ну и произношеньице у вас, подпоручик! – вздохнул врач. – Перед встречей с французскими союзниками надо поупражняться, а то засмеют, мон ами... Остаются до начала потехи считанные часы. Муравьев в Казани определенно называл восьмое число, потому что союзники в Мурманске должны шестого получить подкрепление и высадить десант в Архангельске. Савинков будто уже роздал полтора миллиона, которые получил от Нуланса, французского дипломатического агента. Все союзные миссии теперь в Вологде, очень кстати. Не опоздать бы к началу. Как-никак доставим неплохое пополнение. Ваш рейд по тылам красных в роли советского военфельдшера можно признать удачным... Но как вы все же полагаете, много ли попало на борт ненадежных?
– Нет, немного. Отбор всюду сделан был заранее – ив Казани, и в Нижнем, и в Юрьевце. Вот в Кинешме чуть не сорвалось – мы рисковали получить целый косяк красных... Ну и нескольких серьезных больных пришлось принять ради соблюдения госпитальной обстановки. Полагаю, надо выкинуть в Костроме больных ополченцев и старика с переломом...
– Знаете, подпоручик, насчет этого старика я иного мнения. Не может ли он пригодиться в качестве... ну, некоего, что ли, идейного подспорья? Для бесед с колеблющимися, вообще верующими из крестьян? Видел я недавно листовки против красных. Немцы на юге отпечатали для русских мужиков: "Бей жида-большевика, морда просит кирпича". Понимаете, с такой пропагандой мы далеко не уедем. Не попытаться ли поставить этого божьего старца на ноги к началу дела?
– Что ж, попробуем подлечить для пользы службы, как говорится. Религиозное подспорье нам, конечно, не помешает.
– Что представляют собою соседи Губанова? Вы их при вербовке прощупывали?
– Нет, в Ямше условия исключали надежную проверку, но коммунистов там, кажется, нет. Пора Губанову потолковать с ними по душам. Пойдемте туда!
Сиделка и опомниться не успела, как оба собеседника вошли в каюту. Сама она решила не шевелиться в кресле и не откидывать простыни, которой прикрылась от мух. В каюте похрапывали спящие больные. Иван Губанов сразу же встрепенулся, как только военфельдшер осторожно тронул его за плечо.
– Тсс! – предостерег его врач. – Пусть соседи поспят еще... Что выяснили о них, подъесаул?
– Фабричных тут нет, – заговорил разбуженный сипло. – Одни мужики. Кто охотой не пойдет, из-под палки заставим. Обратите внимание на сиделку: молода, но старательна.
– Да, медики будут в цене, как говорится... Но ведь она должна проводить старца? – возразил фельдшер.
Доктор Пантелеев усмехнулся и кивнул на спящего Овчинникова:
– Если этот сгодится в дело, ручаюсь, и она не отстанет. Тут, похоже, роман намечается... Однако подходим к Костроме, понимаете? Пока только эта ваша каюта и неясна. Потолкуйте с солдатами, подъесаул, желаем успеха! Пойдемте, подпоручик!
Дверь каюты захлопнулась за врачом и фельдшером. Больные слышали последние, громкие слова разговора. Все пробудились, лежали помрачневшие, озабоченные.
– Слышь, Михей, – заговорил Шаров, солнцевский ополченец. Он хлопнул по плечу контуженного земляка Надеждина. – Оказывается, нами здеся подпоручики и подъесаулы командывают. Вот оно как обернулось!
Надеждин неторопливо уселся на койке.
– Вас лекаря эти подъесаулом величали? – обратился он к яшемскому мяснику. – Из казачьего, стало быть, войска? Покамест скрываться изволили на монастырском дворе? Или как вас еще понимать, ваше благородие?
– Да, ребята, – подъесаул откашлялся и предложил желающим портсигар с махоркой. – Подымим да потолкуем... Большое дело повсеместно затевается, великое, святое дело. России, ребята, порядок нужен. Не тот, что большевики вводят. Они германские агенты, а нам свой, российский закон нужен, чтобы кончить народные бедствия, власть установить для всех справедливую.
– Не знаю, какая власть господам хороша, а нам и нонешняя по душе! тонким резким голосом почти выкрикнул Надеждин. – Только вот войну скончать желательно, торговлишку кое-какую открыть, хозяйство поправить – и живи всяк в свое удовольствие.
– Да кто ее тебе откроет, торговлишку? – рассердился подъесаул. – Кто на липовые деньги товар продаст? Кто фабрики пустит, управлять ими станет? Про такую разруху, как у нас, даже в библии не писано. Народ голодает, одни комиссары в Кремле с девками пируют, а ты говоришь – по душе! Эх, дурачье вы темное! Нынче ты ограбил, а завтра у тебя награбленное отымут. Хоть, к примеру, ту же землю.
– Покамест не отнимают, – заметил Шаров осторожно. – Сеять велят. Не на барина. На себя.
– Теперь за старое в деревне никто не держится, – поддержал товарищей чуваш Василий Чабуев. – Кто и держался за царя по старой памяти, тому напоследок война эта германская и Распутин безобразиями своими показали, что и как есть. Скажите, ваше благородие, господину начальнику, пущай всех нас в Костроме высаживает.
– И дурачьем темным нас, ваше благородие, при Советах-то никто не называл. Отвыкли от офицерского разговору, – съехидничал Надеждин.
Подъесаула взорвало. Он сел на край койки, спустил здоровую ногу на пол, а к другой ноге с отнятой ступней ловко пристегнул протез, В одном белье стал посреди каюты.
– Ну погодите ужо, пропишу я вам клистиры! Отец Савватий, ты-то что молчишь? Или за веру православную постоять страшишься?
– Сказано в писании, – сказал старец скрипучим голосом, – всякую власть приемлем от господа, Не мне, пустыннику, людские распри вершить. От сего мрака в скит ушел еще тому назад сорок лет, насмотревшись на убиенных в турецкую войну. Не тревожь, Иване, сердца малых сих, о душе помысли, не о мести единоплеменникам своим. Ступай с миром, одумайся!
– Та-ак! – насмешливо протянул подъесаул. – Не ожидал от старца измены. Басурманам продался, осквернителям храмов? Ты, как тебя, барыга! Тоже, поди, успел в большевики записаться?
– Покамест не писался, а с тобою рядом и барыге сидеть зазорно! отрезал Овчинников. – К такому кореннику других пристяжных поищи, у твоих господ шаромыжников. Видывал я, как вашего брата и в Дону и в Волге топили. Гляди, на другую не охромей!
– По-нят-но! Понятно, говорю, кто здесь под одно рядно набился! Сестричка! Пора тебе уходить отсюда. Идем со мной к начальнику.
– Куда я от своих больных уйду? Уж лучше сами ступайте от нас, людей на грех не наводите.
Подъесаул рванул и с силой захлопнул дверь. Даже перегородки вздрогнули.
– Ох, ну и беды! – протянул Шаров. – Занесла нелегкая на этот пароход проклятый...
– Быть того не может, что одни контры на пароходе, – начал было Надеждин, но "Минин" стал давать тревожные гудки. Антонина выглянула из окна. Вечерние сумерки только начинали плотнеть. Темно-синяя Волга повторяла небо в тучах. Впереди отсвечивали первые огоньки на костромском левом берегу.
Справа подходила к пароходу лодка бакенщика с зажженным на ней фонариком. Несколько человек прыгнули с лодки на борт парохода. Бакенщик отчалил, машина снова заработала... Значит, Кострому мимо? Высаживать лишних раздумали?..
...В коридоре топот, дверь каюты распахивается. На пороге врач и начальник госпиталя. Позади несколько человек в штатском, но выправка и хватка у них воинская. У некоторых в руках револьверы. Хромой подъесаул Губанов держит обнаженную шашку так, будто готовится срубить голову любому, кто попытается сопротивляться начальству.
– Слушать мою команду! Встать!
Шаров, Чабуев и Надеждин с усилием поднялись и встали босые у своих коек. Начальник сделал шаг назад, как бы освобождая дорогу тем, кто подобру-поздорову пожелает отсюда выйти.