355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ричард Бротиган » Несчастливая женщина » Текст книги (страница 4)
Несчастливая женщина
  • Текст добавлен: 19 сентября 2016, 13:34

Текст книги "Несчастливая женщина"


Автор книги: Ричард Бротиган



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 5 страниц)

Автор: Нет, мне вообще гипс не накладывали.

Читатель: Как это? Без гипса? Вы, кажется, сказали, что сломали ногу?

Автор: Да, в двух местах.

Читатель: А почему вам гипс не накладывали? Что это за перелом такой? Вам вставляли штифт?

Автор: Нет, кости совсем не сместились, и врач сказал, если я буду очень-очень осторожен, гипс не понадобится, но мне нужно быть очень-очень осторожным, и я был очень-очень осторожен, а теперь ничего, уже встал на ноги.

Читатель: У меня еще один вопрос.

Автор: Разумеется, только пусть это будет вопрос, на который можно ответить словом «дракон».

Читатель: Пожалуй, не так уж этот вопрос и важен.

Автор: Уверены?

Читатель: Абсолютно.

А теперь я вернусь к остатку этой книги, чья основная тема – несчастливая женщина. Вообще-то я пишу о довольно серьезных вещах, просто окольно включаю многообразие времен и человеческих событий, от которых ни одной трагедии не укрыться.

Говоря тупо, жизнь продолжается.

Быть может, сочиняя «Ифигению в Авлиде», однажды утром Еврипид проснулся с похмельем. Возможно, забавные, обидные, беспричиннейшие вещи приключались с Еврипидом, пока Ифигения странствовала до самого своего жертвоприношения, дабы поднялся попутный ветер, провел греческий флот в Трою, где Улисс подхватит его на весь путь, на многие годы до возвращения на Итаку, на дружескую встречу с женихами Пенелопы.

Интересно, ткала ли она когда-нибудь после.

22 июня 1982 года продолжается…

Как бы то ни было, несчастливая женщина по-прежнему мертва через повешение в странном доме в Беркли, где я недолго жил зимой. По сравнению с этой задней верандой в Монтане, где горы вокруг и надвигается издали гроза, ворчит подступающим громом и далекими молниями, тот дом – будто сон, но смерть женщины – не менее реальна.

Жизнь стала невыносима, и женщина повесилась.

После ста дней тишины, что накрыла блокнот, в котором я пишу, хватило всего нескольких часов – и я почувствовал, будто и не уезжал никуда.

Должно быть, я и так всегда был здесь. Может, если куда-то возвращаешься, значит, на самом деле оттуда и не уезжал, ибо в ожидании возвращения часть тебя по-прежнему там. Если же нет, значит, это совсем новенькое место, не виденное раньше, о нем и вспомнить нечего.

И я все еще вспоминаю несчастливую женщину и что это значит для всех нас, а гром и молния заранее смакуют монтанские небеса, где пройдет их представление стихийной драмы.

Гроза приближается – или удирает на запад?

Интересно, когда она будет здесь – и явится ли вообще?

Налетает ветер, шебуршит страницами блокнота, сделанного в Японии, купленного в Сан-Франциско, очутившегося здесь, в Монтане, хранящего эти слова и приговоренного закончить свои дни здесь, в Монтане.

…надеюсь.

Купив его, чтобы написать о несчастливой женщине, я собирался закончить странствие, когда закончится блокнот. В блокноте 160 страниц. Сначала я по вечерам считал, сколько слов на каждой странице. На первой было 119 слов, на второй 193, потом 192, 168, 188, 158, 208, 167, 174, 134, 150, 142, 191, 196 гроза начинается по-настоящему. Налетел сильный, очень сильный ветер. Сотрясаются тополиные ветки, листья больше не шуршат, и вот – будто призрачные львы заревели. Прилив ветра погладил густую зеленую траву. Только что громадной стрелой сверкнула молния, а за ней загрохотал гром. А вот еще одна молниеносная стрела, а грома пока нет, а вот и гром. Они танцуют друг с другом. В воздухе озноб. Несколько секунд темно, вдруг на мгновение выглянуло солнце 164, 167, 194, 159, 135, 233, 166, 78, а потом я перестал считать слова, даже не морочась дописывать страницу.

На меня всю дорогу накатывает порой некий интерес к счету. Не знаю почему. Это непредвиденно возникает, а потом счет улетучивается. Часто я его отбытия даже не замечаю.

Видимо, на первых страницах этой книги я считал слова, потому что хотел чувства непрерывности, ощущения, будто я по правде что-то делаю, хотя точно не знаю, отчего подсчет слов на бумажке эту задачу решал, ведь я по правде что-то делал.

В общем, я перестал их считать 1 февраля 1982 года на странице 22, и всего получалось 1885 слов. Надеюсь, сумма верна. Считать я умею, но не умею складывать, что само по себе довольно любопытно.

А что гроза?

Не переживайте – я к ней вернусь.

Позвольте только закруглить эту незначительную цифровую тему, которая сама собой проклюнулась и теперь желает завершиться. Гроза сейчас все равно особо ничем не занята. У нее антракт.

Эта грозовая передышка сбила меня с мысли про подсчеты, или они сами закруглились когда пожелали, или я, помимо прочего, пытаюсь сказать, что… Интересно, сколько лет было женщине, которая повесилась. Может, вот к чему я кружным путем, почти украдкой пробирался.

Думаю, лет сорок с хвостом, но точного возраста не знаю и, может, не узнаю никогда. Наверное, это в конечном итоге особо и не важно. Она же совсем мертвая.

22 июня 1982 года закончилось.

Я только что опять вышел на улицу и снова пишу после трех дней отсутствия на этих страницах, и я слышал далекое ворчание новой грозы.

Прошло три дня.

Сегодня 25 июня, и я там же, откуда начал: сижу на веранде, и надвигается новая гроза.

В прошлый раз она особо ничего не добилась. Умеренно погромыхала, наобещала с три короба, но тут, на ранчо, в настоящую грозу так и не превратилась. Держалась поодаль, а затем угасла в забвении, ушла на пенсию с остальными грозами.

Представляете, может, есть такое место, вроде дома престарелых, только вместо людей там по вестибюлю туда-сюда бродят грозы, жалуются на еду: «У меня до сих пор великолепные зубы. Чего это мне кашу на ужин дают?» – или молча лежат в постели, смотрят в потолок, пока не явится нянечка, не перевернет дряхлую грозу, чтобы пролежней не заработала.

Я вышел пару минут назад, и с тех пор в небе никто и не пикнул – не считая, конечно, птиц. Они под свои голоса заграбастали все небо.

А я говорил, что тут неподалеку ручей и в нем полно тающего снега, – изначальную белую тишину горного снега солнце перевело на рев ручья, который несет теперь весь этот шумный снег в турне до Мексиканского залива?

Когда-то был сокровищем белой тишины, сходившей по горе так блистательно, что у каждой снежинки имелась своя религия и свой путь, подвижный алтарь, – а теперь гомонит не хуже кино про «ребят с Бауэри».[3]3
  Серия кинокомедий 1940-1950-х гг. с Ханцем Холлом и Лео Горси в главных ролях.


[Закрыть]

Я не могу сидеть и ждать, когда явится несуществующая гроза, так что вкратце опишу свои утренние домашние дела на ранчо. На фоне всего, что до сих пор творилось в этой книге, домашнее хозяйство покажется едва ли не экзотикой. Или я могу поговорить о своей весенней любовной жизни, которая получилась довольно интересной.

Ну вот что: кину монетку, посмотрим, что дальше будет – монтанские утренние домашние дела или краткое повествование о романе. У меня сейчас монетки нет, схожу возьму на кухне. Через минуту вернусь и кину монетку: орел – дела, решка – роман.

Я ее встретил, когда преподавал в Бозмене уже с неделю. В тот вечер я много пил по бозменским барам и неплохо себя чувствовал, хоть и со сломанной в двух местах ногой.

Я был с какими-то людьми в баре, и они сказали, что есть тут кое-кто, с кем мне просто необходимо познакомиться, и что мы с нею поладим, – подразумевая к тому же, что она такая же чудачка.

Иногда, общаясь с людьми, я становлюсь весьма эксцентричным выдумщиком. Другими словами, у меня репутация как бы дикаря, которым я, должно быть, и являюсь. В сорок семь я не особо утихомирился, хотя остальные девяносто пять процентов моей жизни совершенно нормальны, спокойны и нередко скучны. Рассказывая о моем существовании на нашей планете, люди предпочитают эту часть моей жизни забывать.

В общем, этой женщине позвонили, но она не успевала в бар до закрытия в два часа ночи, поэтому назначила встречу после закрытия бара в ресторане «Четыре Б» – выпить с нами кофе или позавтракать.

«Четыре Б» – это такое место, куда бозменские жители отправляются после закрытия баров – набить брюхо какой-нибудь едой, чтоб выстоять пред потенциальным утренним похмельем.

Я понятия не имел, как эта женщина выглядит, – разве только все уверяли, что мы с ней очень похожи. Мне в это сложно было поверить. У меня всегда выходили неудачные свидания вслепую.

Какие-то друзья однажды устроили мне свидание вслепую, и у них дома я ввязался в жаркий спор со своей «парой» насчет ее диссертации. Ну вот как такое могло случиться? Я с этой женщиной даже знаком не был. Я всего-то хотел, может, трахнуть ее или что-нибудь в этом духе.

Она писала диссертацию об итальянской архитектуре в романах Генри Джеймса.[4]4
  Генри Джеймс (1843–1916) – американский писатель, чей стиль отличается сухостью и точностью передачи психологических нюансов.


[Закрыть]

В какой-то момент бедняжка разрыдалась от моей реакции на итальянскую архитектуру в романах Генри Джеймса.

Друзья мои были в шоке.

Не ожидали, что итальянская архитектура в романах Генри Джеймса превратит свидание вслепую в полнейшую катастрофу.

Но то случилось много лет назад, а теперь я сидел в машине, направляющейся к «Четырем Б», и задним умом спрашивал себя, во что это я ввязываюсь, но в целом забивая на это приличных размеров болт.

Каковы в этом мире шансы, что на втором свидании вслепую я встречу женщину, которая пишет докторскую диссертацию по итальянской архитектуре в романах Генри Джеймса?

Когда мы заехали на стоянку перед «Четырьмя Б» и вышли, Я увидел ее – она сидела внутри в кабинке, нас ждала. И хотя вокруг была толпа народу и никто не сказал мне, как она выглядит, я сразу понял, что это она.

Я с тростью прохромал к окну, махнул ей свободной рукой, точно клоун, прижал к стеклу лицо и стал выделывать физиономией всякие клоунские штуки.

Она мгновенно восхитилась и расхохоталась.

Я был рад, что это она.

И думать не хочу о каком-нибудь гигантском футболисте, который только что слинял в туалет, а вернувшись, увидел психа, что пугает его подругу прижимаясь рожей к стеклу.

Меня всегда восхищало, как два незнакомых человека физически обращаются в близость любовников – как они после молча лежат вместе нагишом, каждый в уединении собственных мыслей, так редко и случайно это общее странствие – почти как монетку подкинуть.

…орел

…решка

…и вот мы были любовниками всю весну, пробирались сквозь обычные наслаждения, недоразумения, радости и споры или просто часами сидели по утрам, попивая кофе и обсуждая кучу вещей, которые следовало обсудить.

Она очень умна, и умы наши бродили, где им вздумается. Кроме того, для меня женский ум – афродизиак. Наверное, я об этом где-то читал, но так или иначе, женский ум сексуально, меня возбуждает.

У нее прекрасное тугое тело, но она предпочитала не усложнять жизнь и маскировала его широкой одеждой, отвлекала внимание – бывают такие женщины. Не желала, чтобы мужчины ей докучали. Просто хотела появляться, где хочется появляться, не играя главных ролей в мужских фантазиях.

Поэтому было очень волнующе: сначала мы долго разговаривали, а потом я смотрел, как она раздевается. Если оглянуться назад, любопытно: она почти всегда раздевалась сама.

Наверное, это потому, что она была очень маленькая, пять футов два дюйма, весила что-то между девяноста семью и ста тремя фунтами, а я, пожалуй, люблю раздевать женщин повыше, но смотреть, как маленькие женщины раздеваются сами.

Я раньше об этом толком не думал, и, вероятно, мысль эта не выживет под светом логического прожектора, потому что в последнее время – скажем, в последние годы, – я не был в постели с высокой женщиной, ростом пять футов семь дюймов или шесть футов, так что вспомнить точно мне сложновато.

Я сам – шесть футов четыре дюйма. Возможно, в этом все дело, если вообще в чем-то. Может, я ошибаюсь, но, по-моему, проще раздевать высокую женщину, ее глаза смотрят в мои примерно на одной высоте, а у невысокой женщины глаза далеко внизу, она, запрокидывая голову, напрягается, и, может, мне поэтому так неловко ее раздевать.

Может, дело в том, что приходится наклоняться.

Не знаю. Надо как-нибудь переспать с высокой женщиной, проверить, есть ли хоть капля истины в такой гипотезе, но, боюсь, эта книга завершится раньше, чем выяснится, как взаправду обстоят дела.

На той неделе мне выпадал шанс переспать с высокой женщиной.

Мы проговорили пару часов, и, когда темы иссякли, я вдруг спросил, какой у нее рост.

– Пять и десять, – был ответ.

Любопытно, раздел бы я ее, дошло бы до такого? У нее и впрямь была интересная грудь и тонкая талия. Ее блузка снялась бы совсем легко, и я бы смотрел ей в глаза, и она без малейших усилий смотрела бы в глаза мне.

Любопытно…

Я только что вспомнил еще одну вещь, которая играет роль в моей любовной жизни. Я часто люблю раздеться и лечь в постель первым, лежать и смотреть на женщину, которая раздевается, смотреть, как она это делает.

Иногда они раздеваются очень быстро и, едва снимают одежку, тут же просто бросают на пол, а потом чуть не прыгают в постель.

Другие раздеваются очень медленно, осторожно, складывают аккуратно одежду на стул или куда там, а потом вплывают в постель, будто лебеди.

Могу прибавить: то, как женщина предпочитает раздеваться, никак не связано с качеством ее занятий любовью.

…и, естественно, есть кое-что еще.

Это, наверное, своего рода эротическая иллюзия и иллюминатор в мой разум и его чувственность. Иногда мне нравится не спать всю ночь, болтать с женщиной в гостиной, пить виски, трепаться до рассвета или почти до рассвета, и где-то посреди ночи я вдруг попрошу, прервав разговор, о чем бы ни шла речь – о кино, или о шаткой судьбе американского романа, или, может, какую историю про общего друга-зануду, такого занудного, что пришлось беседовать о нем по крайней мере час, – и тут я внезапно прошу женщину раздеться.

Обычно я это формулирую так:

– Разденься, пожалуйста. – И женщина обычно так и делает, ни слова не говоря, и, пока она раздевается, мы продолжаем трепаться про друга-зануду.

Она разделась, мы беседуем дальше, будто она по-прежнему одета, и с моей стороны – никаких у романтических поползновений. Мне просто хочется видеть ее без одежды, потому что мне нравится, как выглядит ее тело. Это дополняет беседу и виски. Судя по всему, обычно женщины не против и ведут себя абсолютно естественно. Сворачиваются калачиком на диване, и ночь течет дальше. Заметив, что они мерзнут, я нахожу им одеяло и подкручиваю отопление.

Где-то после того, как они согрелись и умостились под одеялом, а в комнате стало достаточно жарко, я прерываю разговор, о чем бы ни шла речь. Мы, разумеется, уже договорили про друга-зануду и обсуждаем что-то другое. Например, беседуем о моральных аспектах суицида.

Я прерываю беседу словами:

– Покажи мне свою грудь. – И женщины открывают грудь, не прерывая разговора, и ведут себя при этом так, будто в мире нет ничего естественнее меня, желающего увидеть их грудь во время разговора о суициде.

Почти с самого начала моего небольшого разоблачения вы наверняка хотели задать вопрос.

У меня проблемы со словом «извращенный», потому что мне, сказать по правде, трудно его понять. Когда-то в девятнадцатом веке жила одна англичанка, она сказала про сексуальные предпочтения или занятия некую вещь – ничего лучше я не слышал.

Она сказала что-то вроде:

– Мне все равно, что человек делает, если он это делает не на улице и не пугает лошадей.

Я знаю, это не точная цитата, но достаточно близкая, мне подходит. Пожалуй, в наши времена лошадей можно заменить мотоциклами.[5]5
  Речь идет о миссис Патрик Кэмпбелл (урожденной Беатрис Стелле Тэннер, 1865–1940), известной британской театральной, а впоследствии и киноактрисе. Приведенное высказывание касалось гомосексуалистов.


[Закрыть]

Да, так вот, к вашему подлинному вопросу, который вы хотели мне задать.

– А вы-то раздеваетесь?

– Нет.

– Почему?

– Потому что я не такого эффекта хочу добиться. Мне нравится вид женского тела, играющего в полях разума.

– А если б все было наоборот и женщина бы вас попросила раздеться, а сама осталась бы в одежде, вы бы разделись?

– Конечно.

Сегодняшнюю писанину я закончу сообщением о том, что гроза так и не материализовалась – еще один жилец дома престарелых.

25 июня 1982 года закончилось.

Сегодняшний день начинается с моего вечернего разговора с другом.

Ах да, мы на той же веранде, в поле зрения – никакой грозы, в небе что есть мочи сверкают солнце и птицы, в окрестностях вздымаются несколько белых облаков, что чудятся почти отражениями снега в горах к западу, которые ступенчатыми милями спускаются к Тихому океану вдали, откуда вчера вечером со мной беседовал друг.

Я позвонил ему, решив, что он, быть может, в хорошем настроении. Обыкновенно к вечеру, когда я ему звоню, он уже пропускает пару стаканчиков, и почему-то я решил, что он окажется бодрый и мы с ним неплохо посмеемся.

Я сильно ошибся.

Пора научиться не доверять своей интуиции. Поразительно, почему в сорок семь я по-прежнему упорно ей доверяю, но, когда он снял трубку, было слишком поздно.

В таком ужасном настроении я его никогда не слышал. Как будто адский лифт с грохотом пронесся по его жизни, оставив пустую шахту в его моральном духе.

Вскоре он уже рыдал.

Я очень внимательно и понятливо слушал то, что ни один человек слышать не захочет, что ни одному человеку не надо слышать. От этого никакого толку, один космический вакуум беспомощности.

Что я мог сделать? Только быть другом и слушать… слушать… слушать… слушать… и слушать, пока слушание не уронило адский лифт и в мою душу.

Потребовался бы какой-то чудной счетчик, может созданный Кафкой, чтобы измерить, кому теперь было хуже – ему или мне. Шкала, если на счетчике Кафки имелась шкала, наверняка показала бы, что у наших жизней примерно идентичные коэффициенты.

Я пытался убедить его посмотреть на светлую сторону, – забавно, а? – и все изменится, а потом я опять слушал… слушал… и слушал. Порой его голос становился моим, а потом мы снова обменивались голосами.

Страхи, сомнения и сам-себе-трагедии, о которых он говорил, – все они преследовали меня много лет, все они обитали в моих потемках, и, чтобы жить дальше, я должен был их скрывать. Эти вещи порой сбегали из тюрьмы, где я их держал в себе. Либо изобретательно сматывались – идеальный побег, – либо я просто открывал клетку и выпускал их, чтоб выдрали из меня все живое дерьмо, как бешеные оборотни не единожды в ночи, когда я был один, и некого позвать на помощь, и единственная серебряная пуля – на темной лунной стороне, такой черной, даже чечетка Ширли Темпл[6]6
  Ширли Темпл (Ширли Темпл Блэк, р. 1928) – американская актриса, впоследствии политический деятель. Снималась в кино с трех лет и в детстве была любимицей публики. В 1949 г. оставила кинокарьеру, в 1970-х активно работала в Республиканской партии.


[Закрыть]
 1930-х покажется углем, что миллионы лет медленно, мучительно растет в подземных садах.

Не раз, пока я его слушал, мне мерещилось, будто мы говорим одновременно, произносим абсолютно одно и то же, словно угольный хор.

Он к тому времени был очень, очень пьян и часто принимался рыдать в трубку.

У нас с ним все было общее, кроме рыданий. У меня для рыданий будет время скоро, в надвигающемся скоро, когда моя подруга умрет от рака.

Теперь его рыдания – сегодняшний сеанс.

Мои рыдания – другое кино.

Мое время настанет, когда она умрет.

И теперь я мог разделить с моим другом любые потемки, кроме рыданий.

В конце разговора я заставил его взять бумагу и карандаш. Я велел ему сделать несколько основных вещей. Во-первых, записать дату – 25 июня – и слова: «Разговор РБ с ИН». Я заставил его написать цифры с одного до пяти, потому что решил, что он слишком пьян и утром, когда проснется, не вспомнит наш разговор, будет изнуренно озираться в квартире, спрашивая себя, что же с ним творилось ночью, когда он выпил столько виски, что отрубился, и, может, раздумывая, не говорил ли он с кем-нибудь по телефону, с кем же, о чем шел разговор, а может, вообще об этом не подумает, станет просто глядеть на утренний свет над Тихим океаном, а потом вернется к лифту, что рушится сквозь медленно разбухающее угольное поле далеко-далеко от поверхности земли.

– Бумага и карандаш у тебя есть?

– Да, – нрзб.

Напиши, пожалуйста, цифру один.

– Один? – нрзб.

– Ага, один.

– Ладно, – нрзб.

– Теперь после «один» напиши слово «поесть».

Он мне говорил, что не ел трое суток. Его нормальный вес – сто пятьдесят фунтов. Я спросил, сколько он сейчас весит, и он ответил: «Сто двадцать фунтов. Больше не могу есть. Тошнит при мысли о еде и от запаха». Потом он рассказал, что трое суток живет на шоколадном молоке, фруктовом пунше «Гаторейд» и крепчайшем виски и что он проснется утром в 10.30, а в 11.30 начнет пить.

– Поесть? – не разобрал он.

– После цифры «один» напиши «поесть».

– Я собственный почерк понять не могу. Что ты сейчас просил написать?

– ПО-ЕСТЬ.

26 июня 1982 года закончилось.

…а сегодня уже завтра, близится вечер, надвигается новая гроза. Вот сейчас, едва я начал писать, в нескольких милях к западу взревел гром, и ручей до самой реки Йеллоустоун все ревет своими снегами до краев.

Вчера, написав про заразные потемки моего друга, я отправился в Бозмен и всю ночь пил, чтобы забыть целую неделю проблем, его и моих. Проблем более чем достаточно, всем хватит.

Мне не дает покоя женщина, умирающая от рака. Я разговаривал с ней в ту же ночь, когда нырнул в потемки друга. На той неделе я послал ей телеграмму. Я надеялся, ей от этого станет спокойнее. Поздновато писать открытки «выздоравливай». У нее теперь в больничной палате отдельный телефон.

Она заговорила в трубку голосом очень хрупким, с нежностью, какой раньше не бывало. Звучало так, будто ей пришлось идти к телефону через мост, или, может, на одном берегу телефон, а на другом – она, и она говорила через мост, через удлинитель умирания.

Видимо, я пытаюсь сказать, что голос ее был нежно чист, будто крошечная свечка горела в громадном сумеречном храме, построенном во имя доктрины, что так и не была до конца выражена, и никогда в нем никого не почитали.

Она сказала мне, как ей понравилась телеграмма, какая красивая, и пусть я ей еще такого напишу, и еще повторила, какая красивая была телеграмма.

В телеграмме я написал вот что:

СЛОВА – ЦВЕТЫ ИЗ НИЧЕГО. Я ЛЮБЛЮ ТЕБЯ.

– Мне так хорошо стало, – сказала она. – Такая красивая. Пожалуйста, напиши еще.

Мне нужно прервать эту книгу на пару минут – пойду проверю за сараем, не там ли потерявшийся котенок. Несколько дней назад заходил сосед, сказал, что они потеряли котенка и, пожалуйста, не мог бы я его поискать. Мне кажется, я слышал, как за сараем возится кошка.

Я сначала не был уверен, да и сейчас не особо, но я все-таки проверю. Я скоро…

Котенка нету, зато я спугнул белохвостого оленя – он лежал в высокой траве, в двадцати пяти футах от меня в каком-то опустевшем загоне, воспоминании о девятнадцатом веке. Я сказал:

– Кис-кис-кис-кис, – на один раз больше, чем нужно, и олень вскочил и перепрыгнул ограду.

Великолепный белохвостый самец, он непринужденно перелетел давнишнюю человеческую постройку. Вероятно, люди, соорудившие этот загон, лежат теперь на местных кладбищах.

Гром ненадолго прекратился, а теперь вот начинается опять, и воздух полон дрейфующего тополиного пуха. Он влетает на веранду, где я пишу.

Он только сегодня появился.

Напоминает абстрактный снег конца июня.

Помню, два года назад, в 1980-м, он так же повсюду летал перед моим отъездом в Колорадо, где я ввязался в удивительный роман с блистательной молодой поэтичной японкой.

Она теперь вернулась в Японию, откуда мне пишет неотвязные письма, старается пробудить во мне эмоции, которые, как ни странно, оживают и засыпают, оставляя меня в тревоге и недоумении. Хотел бы я знать, наша связь закончилась или переходит в следующую стадию.

Интересно, увижу ли я ее снова, кроме как, может, на фотографиях. Я видел ее фото двухлетней давности – она тогда приезжала из Колорадо в Монтану, ко мне в гости. Какие-то наши друзья ее сфотографировали, а снимок мне впервые показали несколько недель назад.

На фото она стоит – длинные черные волосы нежное изящество, капризное лицо – у реки Файерхоул в Йеллоустонском национальном парке.

Ей тогда было двадцать три года, а выглядела на пятнадцать.

Сейчас ей двадцать пять, а мне сорок семь.

Громадная разница в возрасте. Иногда она в письмах шутит, говорит, надо нам увидеться как можно скорее, пока я не совсем еще старик.

Любопытно, что будет.

Олень стоит на заднем дворе перед загонами. Где-то в сотне футов отсюда, смотрит на меня.

Пока я занимался японкой, олень беззвучно, совершенно незамеченный, проскользнул внутрь, и, когда я оторвал взгляд от этой фразы, олень исчез из виду, нырнув в то место, откуда недавно его спугнуло мое «кис-кис-кис-кис».

Этот олень так по-шпионски шныряет, что не удивлюсь, если сейчас подниму голову, а он тут, на веранде, сидит за столом напротив меня со своим блокнотом и ручкой, что-то пишет.

Думаю, перемена голоса у моей подруги, умирающей от рака, – из-за успокоительных, а еще, думаю, она уже примиряется с мыслью о своей смерти.

Поначалу она была очень испуганная, когда рассказывала мне, что у нее рак. Она очень сильная, целеустремленная женщина, весьма динамичная и активная натура. Рак скукожил ее в перепуганную плачущую девочку, но несколько ночей назад, когда мы разговаривали, она была хрупка и спокойна. Я думаю, она привыкает к мысли об умирании. Она про свою болезнь не упоминала, сказала только, что ей лучше. Легко так сказала, почти сухо.

Да, пожалуй, она привыкает к мысли о собственной смерти.

В общем, телефонный разговор состоялся в пятницу, а сейчас воскресенье, всего два дня спустя, хотя мне кажется – гораздо больше времени прошло.

Скажем, недели…

…и вчера я поехал в Бозмен, решил все забыть – выпить, может, познакомиться с женщиной и все, что за этим следует.

Мне тоже нужно чуточку любви иногда.

Но я лишь много пил, а потом, когда бары закрылись, в одиночестве прошагал три четверти мили до дешевого мотеля, снял номер за девять долларов девяносто пять центов, очень скромный и чистый.

Оказалось, для моих переломов прогулка длинновата, следовало пощадить ногу, и вчера вечером я ужасно, чудовищно одиноким рухнул в постель.

Сегодня утром я вернулся в Ливингстон на желтом школьном автобусе – его вел мой друг, он ехал за детьми, которые неделю жили в лагере в горах поблизости, и автобус проезжал неподалеку от моего дома.

Я раньше никогда не бывал единственным пассажиром школьного автобуса.

Мой друг крайне великодушно притормозил у лавки в Ливингстоне, чтоб я купил себе провизии на неделю житья тут в одиночестве. Я помедлил в овощном отделе, купил себе кучу всякой фигни для салатов, которых в последнее время особо не ел.

И еще пару бутылок готовой приправы для салата.

Когда кассир пробивал мои покупки, я вдруг, не сознавая даже, что говорю вслух, сказал:

– Наверное, на этой неделе я съем целую гору салатов.

– Простите? – переспросил кассир из-за прилавка, решив, что я обращаюсь к нему, и, естественно, не разобрав, о чем это я. Как вообще понять «наверное, на этой неделе я съем целую гору салатов» ни с того ни с сего?

– Ничего, – сказал я. – Просто подумал вслух.

Кассир не настаивал.

…и сейчас, когда я заканчиваю сегодняшнюю писанину, нависшая гроза опять не материализовалась, и я рано сегодня лягу, усну в своей постели. Сейчас мне весьма затруднительно поверить, что сегодня утром я проснулся в номере бозменского мотеля за девять долларов девяносто пять центов.

Я словно бы и не уходил вчера, ища любви, как говорится, не там, где надо. Может, я три недели назад уходил и просто потерял счет времени. Это, пожалуй, ближе к истине.

27 июня 1982 года закончилось.

28 июня, еще один день моей жизни, начинается прямо сейчас, в 9.30 утра, но, как ни странно, никакой грозы не висит понапрасну, никакой далекий гром впустую не ревет.

По-прежнему, естественно, шумит ручей, который никуда не денется, ибо переправляет снега с гор. Птицы поют. Солнце светит, а вокруг носятся тонкие облачка.

Может, недогроза еще явится попозже.

Все вокруг цветет, а вот тополиного пуха что-то не видать. Ни единая пушинка не плывет абстрактным снегом по странице.

Пожалуй, вчера вечером я сделал нечто противоположное абстрактному снегу. Ближе к ночи я приготовил исполинский бак спагетти. Прямо скажем, для ужина слишком поздно.

Не мог придумать, чем бы еще заняться.

Несколько дней назад мне позвонил друг и в волнении сообщил, что набрел на прекрасный телевизор всего за сорок долларов. Девятнадцать дюймов, черно-белый. У меня телевизора не было. Когда-то был, но в прошлом году сдох.

– Говоришь, в прекрасном состоянии? – спросил я.

У меня неважный опыт с дешевыми подержанными черно-белыми теликами. Обычно они на 99– 100 % мертвы, просто не успели развалиться на части. Ждут какого-нибудь бедного замороченного олуха, который надеется, что в них еще осталось жизни на полгода или, может, год, – тут-то телик и сдыхает.

– В идеальном состоянии, – ответил мой друг. – Я проверял.

Мой друг кое-что понимает в электронике, так что я сказал да, и на следующий день телевизор очутился у меня в доме. Понадобилось некоторое время, чтоб настроить картинку, потому что антенна у меня не подключена.

Потом я получил картинку, а друг уехал.

Теперь можно взглянуть на мир за горами.

Можно смотреть вечерние новости, быть в курсе событий текущей секунды, наблюдая, как мир катится в тартарары, и не чувствуя себя обойденным.

Телевизор я включил только вчера днем, посмотрел новости, точно выяснив, что творится в мире… шесть минут, а затем картинка свихнулась и задергалась – типичная предсмертная агония издыхающего телика.

Я разделил мои наличные вложения – сорок долларов – на общее время просмотра телевизора – шесть минут – и вычислил, что поминутная оплата – шесть долларов шестьдесят шесть центов. Посмотри я телевизор час до его гибели, на потраченные деньги смог бы купить совсем новенький.

Думаю, побыв телезрителем шесть минут, я легко отделался.

Так или иначе, заняться мне вчера было нечем, и я приготовил громадную кастрюлю соуса для спагетти, с самого начала – порезал лук, грибы, зеленый перец и все остальное. Я добавил в соус оливки, пошел и достал купленную месяц назад банку. Когда я их покупал, мне казалось, они без косточек, и, направляясь туда, где у меня хранятся консервы, я решил порезать оливки в соус.

Я без труда нашел оливки и – сюрприз!

За месяц они превратились из оливок без косточек в оливки с косточками. Это, прямо скажем, фокус, граничащий с чудом.

Мой соус для спагетти был готов без четверти одиннадцать.

Поздновато для спагетти, если, конечно, вы не владелец ресторана, но спагетти заняли вечер и не стоили мне шесть долларов шестьдесят шесть центов. Насчет столь позднего приготовления соуса у меня, само собой, имелся план. Я собирался его заморозить в пластиковых пакетах по одной порции и есть потом неделями.

На последних стадиях варки спагетти я ушел в гостиную и стал читать биографию Уильяма Фолкнера. Двухтомная биография, я ее время от времени перечитываю – главным образом, когда подавлен.

Наверное, я был подавлен, делая соус для спагетти, потому что читал о жизни Уильяма Фолкнера. Я восторгаюсь работами Уильяма Фолкнера, но биография его меня подавляла, а спагетти булькали в кухне вместе с кусочками порубленных оливок.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю