355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Рэй Дуглас Брэдбери » Время, вот твой полет » Текст книги (страница 5)
Время, вот твой полет
  • Текст добавлен: 15 сентября 2016, 01:03

Текст книги "Время, вот твой полет"


Автор книги: Рэй Дуглас Брэдбери



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

– Если я перейду в его измерение, я увижу моего ребенка таким, какой он на самом деле? – просто и серьезно спросила Полли.

Уолкот кивнул.

– Тогда я хочу туда, – сказала Полли.

– Подожди, – вмешался Питер. – Мы пробыли здесь только пять минут, а ты уже перечеркиваешь всю свою жизнь.

– Пускай. Я иду к моему настоящему ребенку.

– Доктор Уолкот, а как будет там, по ту сторону?

– Сами вы не заметите никаких перемен. Будете видеть друг друга такими же, как прежде, – тот же рост, тот же облик. А вот пирамидка станет для вас ребенком. Вы обретете еще одно чувство и станете иначе воспринимать все, что увидите.

– А может быть, мы обратимся в какие-нибудь цилиндры или пирамиды? И вы, доктор, покажетесь нам уже не человеком, а какой-нибудь геометрической фигурой?

– Если слепой прозреет, разве он утратит способность слышать и осязать?

– Нет.

– Ну так вот. Перестаньте рассуждать при помощи вычитания. Думайте путем сложения. Вы кое-что приобретаете. И ничего не теряете. Вы знаете, как выглядит человек, а у Пая, когда он смотрит на нас из своего измерения, этого преимущества нет. Прибыв туда, вы сможете увидеть доктора Уолкота, как пожелаете, – и геометрической фигурой, и человеком. Наверно, на этом вы заделаетесь заправским философом. Но тут есть еще одно…

– Что же?

– Для всего света вы, ваша жена и ребенок будете выглядеть абстрактными фигурами. Малыш – треугольником, ваша жена, возможно, прямоугольником. Сами вы – массивным шестигранником. Потрясение ждет всех, кроме вас.

– Мы окажемся выродками.

– Да. Но не почувствуете себя выродками. Только придется жить замкнуто и уединенно.

– До тех пор, пока вы не найдете способ вернуть нас всех троих?

– Вот именно. Может пройти и десять лет, и двадцать. Я бы вам не советовал. Пожалуй, вы оба сойдете с ума от одиночества, от сознания, что вы не такие, как все. Если в вас есть хоть малое зернышко шизофрении, она разовьется. Но, понятно, решайте сами.

Питер Хорн посмотрел на жену, она ответила прямым, серьезным взглядом.

– Мы идем, – сказал Питер.

– В измерение Пая? – переспросил Уолкот.

– В измерение Пая. Они поднялись.

– Мы не утратим никаких способностей, доктор, вы уверены? Поймете ли вы нас, когда мы станем с вами говорить? Ведь Пая понять невозможно.

– Пай говорит так потому, что так звучит для него наша речь, когда она проникает в его измерение. И он повторяет то, что слышит. А вы, оказавшись там, будете говорить со мной превосходным человеческим языком, потому что вы это умеете. Измерения не отменяют чувств и способностей, времени и знаний.

– А что будет с Паем? Когда мы попадем в его измерение, мы прямо у него на глазах обратимся в людей?

Вдруг это будет для него слишком сильным потрясением? Не опасно это?

– Он еще совсем кроха. Его представления о мире не вполне сложились. Конечно, он будет поражен, но от вас будет пахнуть по-прежнему, и голоса останутся прежние, хорошо знакомые, и вы будете все такими же ласковыми и любящими, а это главное. Нет, вы с ним прекрасно поймете друг друга.

Хорн медленно почесал в затылке.

– Да, не самый простой и короткий путь к цели… – Он вздохнул: – Вот был бы у нас еще ребенок, тогда про этого можно бы и забыть…

– Но ведь речь именно о нем. Смею думать, вашей жене нужен только этот малыш и никакой другой, правда, Полли?

– Этот, только этот, – сказала Полли.

Уолкот многозначительно посмотрел на Хорна. И Питер понял. Этотребенок – не то Полли потеряна. Этотребенок – не то Полли до конца жизни просидит где-то в тишине, в четырех стенах, уставясь в пространство невидящими глазами.

Все вместе они направились к машине.

– Что ж, если она это выдержит, так выдержу и я, – сказал Хорн и взял жену за руку. – Столько лет я работал в полную силу, не худо и отдохнуть, примем для разнообразия абстрактную форму.

– По совести, я вам завидую, – сказал Уолкот, нажимая какие-то кнопки на большой непонятной машине. – И еще вам скажу: вот поживете там – и, пожалуй, напишете такой философский трактат, что Дьюи, Бергсон, Гегель и прочие лопнули бы от зависти. Может, и я как-нибудь соберусь к вам в гости.

– Милости просим. Что нам понадобится для путешествия?

– Ничего. Просто ложитесь на стол и лежите смирно. Комната наполнилась гуденьем. Это звучали мощь, энергия и тепло.

Полли и Питер Хорн лежали на сдвинутых вплотную столах, взявшись за руки. Их накрыли двойным черным колпаком. И они очутились в темноте. Откуда-то донесся бой часов – далеко в глубине здания металлический голосок прозвенел: «Тик-ки, так-ки, ровно семь, пусть известно будет всем…» – и постепенно замер.

Низкое гуденье звучало все громче. Машина дышала затаенной, пружинно сжатой нарастающей мощью.

– Это опасно? – крикнул Питер Хорн.

– Нисколько!

Мощь прорвалась воплем. Кажется, все атомы в комнате разделились на два чуждых, враждебных лагеря. И борются – чья возьмет. Хорн раскрыл рот – закричать бы… Все его существо сотрясали ужасающие электрические разряды, перекраивали по неведомым граням и диагоналям. Он чувствовал – тело раздирает какая-то сила, тянет, засасывает, властно чего-то требует. Жадная, неотступная, напористая, она распирает комнату. Черный колпак над ним растягивался, все плоскости и линии дико, непостижимо исказились. Пот струился по лицу – нет, не пот, а соки, выжатые из него тисками враждующих измерений. Казалось, руки и ноги что-то выворачивает, раскидывает, колет, и вот зажало. И весь он тает, плавится, как воск.

Негромко щелкнуло.

Мысль Хорна работала стремительно, но спокойно. «Как будет потом, когда мы с Полли и Паем окажемся дома и придут друзья посидеть и выпить? Как все это будет?»

И вдруг он понял, как оно будет, и разом ощутил благоговейный трепет, и безоглядное доверие, и всю надежность времени. Они по-прежнему будут жить в своем белом доме, на том же тихом зеленом холме, только вокруг поднимется высокая ограда, чтобы не докучали любопытные. И доктор Уолкот будет их навещать – поставит свою букашку во дворе и поднимется на крыльцо, а в дверях его встретит стройный Белый четырехгранник с коктейлем в змееподобной руке.

А в кресле в глубине комнаты солидный Белый цилиндр будет читать Ницше и покуривать трубку. И тут же будет бегать Пай. И завяжется беседа, придут еще друзья, Белый цилиндр и Белый четырехгранник будут смеяться, и шутить, и угощать всех крохотными сандвичами и вином, и вечер пройдет славно, весело и непринужденно.

Вот как это будет.

Щелк!

Гуденье прекратилось. О Хорна сняли колпак. Все кончилось.

Они уже в другом измерении.

Он услышал, как вскрикнула Полли. Было очень светло. Хорн соскользнул со стола и остановился, озираясь. По комнате бежала Полли. Наклонилась, подхватила что-то на руки…

Вот он, сын Питера Хорна. Живой, розовощекий, голубоглазый мальчуган лежит в объятиях матери, растерянно озирается и захлебывается плачем.

Пирамидки словно не бывало. Полли плакала от счастья.

Весь дрожа, но силясь улыбнуться, Питер Хорн пошел к ним – обнять наконец и Полли и малыша разом и заплакать вместе с ними.

– Ну вот, – стоя поодаль, промолвил Уолкот.

Он долго стоял не шевелясь. Стоял и неотрывно смотрел в другой конец комнаты, на Белый цилиндр и стройный Белый четырехгранник с Голубой пирамидкой в объятиях.

Дверь отворилась, вошел ассистент.

– Шш-ш! – Уолкот приложил палец к губам. – Им надо побыть одним. Пойдемте.

Он взял ассистента за локоть и на цыпочках двинулся к выходу. Дверь затворилась за ними, а Белый четырехгранник и Белый цилиндр даже не оглянулись.

Идеальное убийство

Идея была такая гениальная, такая немыслимо восхитительная, что я, катя по Америке, от радости уже не соображал ничего.

Не знаю почему, но в голову мне она пришла на сорок восьмой день моего рождения. Почему на сорок восьмой, а не на тридцатый или сороковой, сказать трудно. Может, потому, что те годы были хорошими и я проплыл сквозь них, не замечая ни времени и часов, ни инея, оседающего у меня на висках, ни львиного взгляда знаменитости, который у меня появился…

Так или иначе, но в свой сорок восьмой день рождения, когда я рядом со спящей женой лежал ночью в постели, а мои дети спали во всех остальных тихих и залитых лунным светом комнатах моего дома, я подумал: встану, поеду и убью Ральфа Андерхилла.

Ральфа Андерхилла?! Бог мой, да кто он такой есть? Убить егоспустя тридцать шесть лет? За что?..Как за что? За то, что он со мною делал, когда мне было двенадцать лет.

Через час, услышав что-то, проснулась моя жена.

– Это ты, Дуг? – подала она голос. – Что ты делаешь?

– Собираюсь в дорогу, – ответил я. – Я еду.

– А-а, – пробормотала она, перевернулась на другой бок и уснула.

Скорей!

– Посадка заканчивается! – громко закричал проводник.

Поезд дернулся и лязгнул.

– Пока! – крикнул я, вскакивая на подножку.

– Хоть бы когда-нибудь, – закричала жена, – полетел!

Полетел?И лишил себя возможности всю долгую дорогу обдумывать убийство? Возможности смазывать не спеша пистолет, заряжать его и думать о том, какое лицо будет у Ральфа Андерхилла, когда, через тридцать шесть лет, я возникну перед ним, чтобы свести старые счеты? Полетел?Да я скорей пойду пешком через всю страну и, останавливаясь на ночлег, буду разжигать костры и поджаривать на них свою желчь и прокислую слюну, и буду опять есть свои старые, высохшие, как мумии, но все еще живые обиды и трогать синяки, которые не зажили до сих пор. Полетел!

Поезд тронулся. Моя жена исчезла.

Я ехал в Прошлое.

На вторую ночь, проезжая через Канзас, мы попали в потрясающую грозу. Я не ложился до четырех утра, слушал, как беснуются громы и ветры. Когда стихии разбушевались дальше некуда, я увидел свое лицо – негатив его – на холодном стекле окна и подумал: куда едет этот дурак?

Убивать Ральфа Андерхилла.

За что? А за то! Помнишь, как он бил меня? До синяков. Обе мои руки были в синяках от самого плеча; в синих синяках, черных в крапинку, каких-то странных желтых.

Ударит – и убежит, таков он был, этот Ральф. Ударит – и убежит…

И, однако, ты любил его?

Да, как мальчики любят мальчиков, когда мальчикам восемь, десять, двенадцать и мир невинен, а мальчики злее злого, ибо не ведают, что творят, но творят все равно. И видно, где-то в потаенных глубинах души мне было обязательно нужно, чтобы мне причиняли боль. Мы, «закадычные друзья», нуждались друг в друге, ему нужно было бить. Мне – быть битым. Мои шрамы были эмблемой нашей любви.

За что еще хочешь ты убить Ральфа через столько лет?

Резко закричал паровозный гудок. Ночная страна бежала мимо.

И я вспомнил, как одной весной пришел в школу в новом костюмчике из твида и Ральф сбил меня с ног и вывалял в буром месиве грязи и снега. И он смеялся, а я, готовый провалиться сквозь землю, перепачканный с головы до ног, напуганный предстоящей взбучкой, побрел домой переодеться в сухое.

Вот так! А еще что?

Помнишь те глиняные фигурки персонажей из радиопьесы о Тарзане, которые тебе так хотелось иметь? Тарзан, обезьяна Кала, лев Нума – любая фигурка стоила всего двадцать пять центов! Да-да! Они были неописуемо прекрасны! О, вспомнить только, как где-то вдалеке, в зеленых джунглях, путешествуя по деревьям, завывал обезьяночеловек! Но у кого в самый разгар Большой Депрессии нашлось бы двадцать пять центов? Ни у кого.

Кроме Ральфа Андерхилла.

И однажды Ральф спросил тебя, не хочешь ли ты получить одну из этих фигурок.

«Хочу ли! – воскликнул ты. – Конечно, конечно!»

Это было в ту самую неделю, когда твой брат в странном приступе любви, смешанной с презрением, отдал тебе свою старую, но дорогую бейсбольную перчатку.

«Ну, что ж, – сказал Ральф, – я дам тебе лишнюю фигурку Тарзана, если ты отдашь мне бейсбольную перчатку».

«Ну и дурак же ты! – сказал я себе. – Фигурка стоит двадцать пять центов. Перчатка – целых два доллара! Это нечестный обмен! Не меняйся!»

Но все равно я помчался с перчаткой назад домой к Ральфу и отдал ее ему, а он, улыбаясь еще презрительней, чем мой брат, протянул мне глиняного Тарзана, и я, переполненный радостью, побежал домой.

Брат узнал про бейсбольную перчатку и глиняного Тарзана только через две недели. И когда узнал, бросил меня одного за городом, среди фермерских полей, куда мы с ним отправились на прогулку, и ушел – бросил за то, что я такой остолоп. «Фигурки Тарзанов ему понадобились, бейсбольные перчатки! – бушевал он. – Больше ты не получишь от меня ничего и никогда!»

И где-то на сельской дороге я бросился на землю и разрыдался: мне хотелось умереть, чтобы вместе с рвотой меня покинула и моя несчастная душа.

Снова забормотал гром.

На холодные окна пульмана падал дождь.

Что еще? Или список закончен?

Нет. Еще одно, последнее, страшней всего остального.

За все те годы, когда в шесть утра Четвертого Июля ты прибегал к дому Ральфа бросить камешки в его окно, покрытое каплями росы, или в конце июля или августа звал его в холодную утреннюю голубизну станции смотреть, как прибывает на рассвете цирк, – за все эти годы он, Ральф, ни разу не прибежал к твоемудому.

Ни разу ни он и никто другой не доказал своей дружбы тем, что пришел к тебе. Ни разу никто не постучался в твою дверь. Окно твоей комнаты ни разу не вздрогнуло и не зазвенело глуховато от брошенного в стекло конфетти из комочков сухой земли и мелких камешков.

И ты твердо знал, что в тот день, когда ты перестанешь бегать к дому Ральфа, встречаться с ним на заре, ваша дружба кончится.

Однажды ты решил проверить. Не приходил целую неделю. Ральф ни разу не пришел к тебе. Было так, как если бы ты умер и никто не пришел к тебе на похороны.

Вы с Ральфом виделись в школе – и никакого удивления, ни вопроса. Самой маленькой шерстинки не хотело снять с твоего пиджака его любопытство. «Где ты был, Дуг? Ведь должен я кого-нибудь бить! Где ты пропадал, Дуг? Мне некого было щипать!»

Сложи все эти грехи вместе. Но особенно задумайся над тем, последним.

Он ни разу не пришел ко мне. Ни разу не послал ранним утром песни к моей постели, не швырнул в чистые стекла свадебный рис гравия, вызывая меня на улицу, в радость летнего дня.

И за это последнее, Ральф Андерхилл, думал я, сидя в вагоне поезда в четыре часа утра, когда гроза стихла, а у себя на глазах я почувствовал слезы, за это последнее и переполнившее чашу я завтра вечером тебя уничтожу.

Убью, подумал я, через тридцать шесть лет. О господи, да я безумней, помешанней Ахава!

Поезд надрывно завопил. Мы неслись по равнине, как механическая, на колесах, греческая Судьба, увлекаемая черной металлической римской Фурией.

Говорят, что вернуться в Прошлое нельзя. Это ложь.

Если тебе посчастливилось и ты рассчитал все правильно, ты прибудешь на закате, когда старый городок полон золотого света.

Я сошел с поезда и зашагал по Гринтауну, потом остановился перед административным зданием; оно полыхало пламенем заката. Деревья были увешаны дублонами. Крыши, карнизы и лепка были чистейшая медь и старое золото.

Я сел на скамейку в сквере перед административным зданием, среди собак и стариков, и сидел там, пока не зашло солнце и в Гринтауне не стало темно. Я хотел насладиться смертью Ральфа Андерхилла сполна.

Такого преступления не совершал еще никто.

Я побуду здесь, совершу убийство и уеду, чужой среди чужих.

Кто, увидев тело Ральфа Андерхилла на пороге его дома, посмеет предположить, что какой-то двенадцатилетний мальчик, которого послало в дорогу немыслимое презрение к себе, прибыл сюда не то на поезде, не то на машине времени и выстрелил в Прошлое? Такое представить себе невозможно! Само мое безумие было мне наилучшей защитой.

Наконец в восемь часов тридцать минут этого прохладного октябрьского вечера я встал и отправился на другой конец городка, через овраг.

Я ни на миг не усомнился в том, что Ральф по-прежнему здесь.

Ведь вообще-то случается, что люди и переезжают… Я свернул на Парковую улицу, прошел двести ярдов до одинокого фонарного столба и посмотрел напротив, на другую сторону. Белый двухэтажный викторианский дом Ральфа Андерхилла ждал меня.

И я чувствовал, что Ральф Андерхилл в этом доме.

Он был там, сорокавосьмилетний, точно так же как здесь был я, сорокавосьмилетний и полный старой, усталой и себя самое пожирающей отваги.

Я шагнул в тень, открыл чемодан, переложил пистолет в правый карман пальто, запер чемодан и спрятал в кустах, чтобы потом, позднее, подхватить его, спуститься в овраг и через городок вернуться на станцию.

Я перешел улицу и остановился перед домом. Это был тот же самый дом, перед которым я много раз стоял тридцать шесть лет тому назад. Вот окна, в которые, самоотреченно любя, я, как букеты весенних цветов, швырял камешки. Вот тротуары с пятнами от шутих, сгоревших в незапамятно древние Четвертые Июля, когда мы с Ральфом, ликующе визжа, взрывали к черту весь этот проклятый мир.

Я поднялся на крыльцо и увидел на почтовом ящике надпись мелкими буквами:

«Андерхилл».

Нет, подумал я, он сам, собственной персоной, неотвратимо, как в греческой трагедии, откроет дверь, примет выстрел и, почти благодарный, умрет за старые преступления и меньшие грехи, каким-то образом тоже ставшие преступлениями.

Я позвонил.

Узнает ли он меня через столько лет? За миг до первого выстрела назови, обязательноназови ему свое имя. Нужно, чтобы он знал.

Молчание.

Я позвонил снова.

Дверная ручка заскрипела.

Я дотронулся до пистолета в кармане, но его не вынул: сердце мое билось гулко-гулко. Дверь отворилась. За ней стоял Ральф Андерхилл. Он заморгал, вглядываясь в меня.

– Ральф? – сказал я.

– Да… – сказал он.

Мы простояли друг против друга не больше пяти секунд. Но боже мой! За эти пять молниеносных секунд произошло очень многое.

Я увидел Ральфа Андерхилла.

Увидел его совсем ясно.

А не видел я его с тех пор, как мне исполнилось двенадцать лет.

Тогда он высился надо мною башней, молотил меня кулаками, избивал меня и на меня орал.

Теперь это был маленький старичок.

Мой рост – пять футов одиннадцать дюймов.

Но Ральф Андерхилл со своих двенадцати лет почти не вырос.

Человек, который стоял передо мной, был не выше пяти футов двух дюймов.

Теперь я возвышался башней над ним. Я ахнул. Вгляделся. Я увидел больше. Мне было сорок восемь.

Но у Ральфа Андерхилла, тоже в сорок восемь, половина волос выпала, а те, седые и черные, что оставались, были совсем редкие. Выглядел он на все шестьдесят, а то и шестьдесят пять.

Я был здоров.

Ральф Андерхилл был бледен, как воск. По его лицу было видно: уж он-то хорошо знает, что такое болезнь. Он будто побывал в какой-то стране, где никогда не светит солнце. Лицо у него было изможденное, глаза и щеки впалые. Дыхание отдавало запахом погребальных цветов.

Когда я это увидел, молнии и громы прошедшей ночи будто слились в один слепящий удар. Мы с ним стояли посередине взрыва.

Так вот ради чего я пришел, подумал я. Вот, значит, какова истина! Ради этого страшного мгновенья. Не ради того, чтобы вытащить оружие. Не ради того, чтобы убить. О, вовсе нет! А только чтобы…

Увидеть Ральфа Андерхилла таким, каким он теперь стал.

Вот и все.

Просто побыть, постоять и посмотреть на него такого, какой он есть.

В немом удивлении Ральф Андерхилл поднял руку. Его губы задрожали. Взгляд заметался по мне вверх-вниз, вверх-вниз, разум мерил этого великана, чья тень легла на его дверь. Наконец послышался голос, тихий, надтреснутый:

– Это… Дуг?

Я отпрянул назад.

– Дуг? – От изумления он разинул рот. – Ты?

Этого я не ждал. Ведь люди не помнят! Не могут помнить! Через столько лет? К чему ему ломать себе голову, вспоминать, узнавать, называть по имени?

Мне вдруг пришла в голову безумная мысль: жизнь Ральфа Андерхилла пошла под откос с моим отъездом. Я был сердцевиной его мира, был словно создан для того, чтобы меня били, тузили, колошматили, награждали синяками. Вся жизнь его расползлась по швам просто оттого, что тридцать шесть лет тому назад я встал и от него ушел.

Чушь! И, однако, какая-то крохотная полоумная мышка мудрости носилась в моем мозгу и пищала: «Ральф был нужен, но еще больше ты был нужен ему! И ты совершил единственный непростительный, убийственно жестокий поступок! Ты исчез».

– Дуг? – сказал он снова, ибо я – на крыльце – безмолвствовал и руки мои висели как плети вдоль тела. – Это ты?

Ради этого мгновения я и приехал.

Своею кровью, где-то глубоко-глубоко, я всегда знал, что не воспользуюсь оружием. Да, оно со мной, это верно, но Время опередило меня и прибыло раньше, и не только оно, но и возраст, и меньшие, более страшные смерти…

Бах!..

Шесть выстрелов в сердце.

Но пистолетом я не воспользовался. Только губы мои прошептали звук выстрелов. С каждым выстрелом лицо Ральфа Андерхилла старело на десять лет. Когда мне оставалось выстрелить в последний раз, ему было уже сто десять.

– Бах, – шептал я. – Бах. Бах. Бах. Бах. Бах. Каждый выстрел встряхивал его тело.

– Ты убит. О боже, Ральф, ты убит!

Я повернулся, сошел с крыльца и оказался на тротуаре, и только тогда он подал голос:

– Дуг, это ты?

Я уходил, не отвечая.

– Ответь, а? – Голос его дребезжал. – Дуг! Дуг Сполдинг, это ты? Кто это? Кто вы?

Я отыскал в кустах чемодан, спустился в полную стрекота кузнечиков ночь и темноту оврага, а потом зашагал через мост, вверх по лестнице и дальше.

– Кто это? – донесся до меня в последний раз его рыдающий голос.

И только отойдя далеко, я оглянулся.

Все окна в доме Ральфа Андерхилла были ярко освещены. Похоже было, что после моего ухода он обошел все комнаты и везде зажег свет.

Поднявшись из оврага на другой стороне, я остановился на лужайке перед домом, где родился.

А потом поднял несколько камешков и сделал то, чего не сделал никто, ни единого раза, за всю мою жизнь.

Я бросил эти камешки в окно, за которым лежал все утра первых моих двенадцати лет. Я прокричал свое имя. Голосом друга я позвал себя выйти играть в долгом лете, которое осталось в прошлом.

Я простоял ровно столько времени, сколько другому, иному мне потребовалось, чтобы вылезти из окна и ко мне присоединиться.

Потом быстро, опережая зарю, мы выбежали из Гринтауна и помчались – благодарение Господу, помчались назад, в Сегодня и Сейчас, чтобы пребыть там до последних дней моей жизни.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю