Текст книги "Улыбка (изд.1993)"
Автор книги: Рэй Дуглас Брэдбери
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 40 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
– Вот, Главный Блюститель, – сказал я и протянул ему ключ; он не хотел брать, и я насильно сунул ключ ему в руку. – Приходите опять завтра с утра, соблюдайте тишину и заканчивайте свое дело.
Глаза главного Блюстителя, пустые, словно пробитые пулями дыры, шарили вокруг и не видели меня.
– И давно… давно это тянется?
– Что это?
– Это… и все… и они…
Он тщетно пытался кивком показать на кафе, на скользящие мимо автомобили, на спокойных читателей, которые уже выходили из теплых залов библиотеки, и кивали мне на прощание, и скрывались в холодном вечернем сумерке, все до единого – друзья. Его пустой взгляд, взгляд слепца, незряче пронизывал меня. С трудом зашевелился окоченелый язык:
– Может, вы все надеетесь меня провести? Меня? Меня?!
Я не ответил.
– Почем ты знаешь, – продолжал он, – может, я и людей стану жечь, не одни книги?
Я не ответил.
Я ушел и оставил его в темноте.
В зале я стал принимать последние книги у читателей, они уже расходились, ведь наступил вечер и всюду сгустились тени; огромный механический идол изрыгал клубы дыма, огонь его угасал в весенней траве, а Главный Блюститель стоял рядом, точно истукан из цемента, и не замечал, как отъезжают его люди. Внезапно он вскинул кулак. Что-то блеснуло, взлетело вверх, со звоном треснуло стекло входной двери. Барнс повернулся и зашагал вслед за походной печью, она уже тяжело катила прочь – приземистая черная погребальная урна, что тянула за собою длинные развевающиеся ленты плотного черного дыма, полосы быстро тающего траурного крепа.
Я сидел и слушал.
В дальних комнатах, налитых мягким зеленым светом, точно лесная чаща, так славно, по-осеннему шуршат листы, пронесется еле слышный вздох, мелькнет еле уловимая усмешка, слабое движение руки, блеснет кольцо, понимающе, по-беличьи зорко глянет чей-то глаз. Меж наполовину опустевших полок пройдет запоздалый путник. В невозмутимой фарфоровой белизне туалетной комнаты потекут воды к далекому тихому морю. Мои люди, мои друзья один за другим уходят из прохладных мраморных стен, от зеленых прогалин, в ночь – и эта ночь много лучше, чем мы могли надеяться.
В девять я вышел из библиотеки и подобрал брошенный ключ. Со мной вышел последний читатель, старый человек; пока я запирал дверь, он глубоко вдохнул вечернюю свежесть, посмотрел на город, на почерневшую пятнами от погасших искр лужайку и спросил:
– Могут они прийти опять?
– Пускай приходят. Мы к этому готовы, не так ли? Старик взял меня за руку.
– «Тогда волк будет жить вместе с ягненком, и барс будет лежать вместе с козленком, и теленок и молодой лев и вол будут вместе…» 88
Ветхий Завет, кн. пророка Исайи, гл. II, ст.6.
[Закрыть]
Мы спустились с крыльца.
– Добрый вечер, Исайя, – сказал я.
– Спокойной ночи, мистер Сократ, – сказал он. И в темноте каждый пошел своей дорогой.
Идеальное убийствоИдея была такая гениальная, такая немыслимо восхитительная, что я, катя по Америке, от радости уже не соображал ничего.
Не знаю почему, но в голову мне она пришла на мой сорок восьмой день рождения. Почему на сорок восьмой, а не на тридцатый или сороковой, сказать трудно. Может, потому, что те годы были хорошими и я проплыл сквозь них, не замечая времени и часов, инея, оседавшего у меня на висках, и львиного взгляда знаменитости, который у меня появился…
Так или иначе, но в свой сорок восьмой день рождения, когда я рядом со спящей женой лежал ночью в постели, а наши дети спали в других, тихих, залитых лунным светом комнатах моего дома, я подумал: встану, поеду и убью Ральфа Андерхилла.
Ральфа Андерхилла?! Бог мой, да кто он такой есть?
Убить егоспустя тридцать шесть лет? За что?
Как за что? За то, что он со мной делал, когда мне было двенадцать лет.
Через час, услышав что-то, проснулась моя жена.
– Это ты, Дуг? – подала она голос. – Что ты делаешь?
– Собираюсь в дорогу, – ответил я. – Надо ехать.
– А-а, – пробормотала она, перевернулась на другой бок и уснула.
– Скорей! Посадка заканчивается! – громко закричал проводник.
Поезд дернулся и лязгнул.
– Пока! – крикнул я, вскакивая на подножку.
– Хоть бы один раз полетел! – закричала жена. Полетел?И лишил себя возможности всю долгую дорогу обдумывать убийство? Возможности смазывать не спеша пистолет, заряжать его и думать о том, какое лицо будет у Ральфа Андерхилла, когда через тридцать шесть лет я возникну перед ним, чтобы свести старые счеты? Полетел?Да лучше я пойду пешком через всю страну и, останавливаясь на ночлег, буду разжигать костры и поджаривать на них свою желчь и прокисшую слюну, и буду опять есть свои старые, высохшие как мумии, но все еще живые обиды и трогать синяки, которые не зажили до сих пор. Полетел!
Поезд тронулся. Жена исчезла.
Я ехал в Прошлое.
На вторую ночь, проезжая через Канзас, мы попали в потрясающую грозу. Я не ложился до четырех утра, слушал, как беснуются громы и ветры. Когда стихии разбушевались дальше некуда, я увидел свое лицо, негатив его, на холодном стекле окна и подумал: «Куда едет этот дурак?»
Убивать Ральфа Андерхилла.
За что? А за то!
Помнишь, как он бил меня? До синяков. Обе руки были в синяках от самого плеча; в синих синяках, черных в крапинку, каких-то странных желтых. Ударит и убежит, таков он был, этот Ральф, ударит и убежит…
И, однако, ты любил его?
Да, как мальчики любят мальчиков, когда мальчикам восемь, десять, двенадцать и мир невинен, а мальчики злее злого, ибо не ведают, что творят, но творят все равно. И, видно, где-то в потаенных глубинах души мне было обязательно нужно, чтобы мне причиняли боль. Мы, закадычные друзья, нуждались друг в друге. Ему нужно было бить. Мне – быть битым. Мои шрамы были эмблемой нашей любви.
За что еще хочешь ты убить Ральфа через столько лет? Резко закричал паровозный гудок. Ночная страна бежала мимо.
И я вспомнил, как однажды весной пришел в школу в новом костюме-гольф из твида, и Ральф сбил меня с ног и вывалял в буром месиве грязи и снега. И смеялся, а я, готовый провалиться сквозь землю, перепачканный с головы до ног, напуганный предстоящей взбучкой, побрел домой переодеться в сухое.
Вот так! А еще что?
Помнишь глиняные фигурки персонажей из радиопьесы о Тарзане, которые тебе так хотелось иметь? Тарзан, обезьяна Кала, лев Нума – любая фигурка стоила всего двадцать пять центов! Да-да! Они были неописуемо прекрасны! О, вспомнить только, как где-то вдалеке, путешествуя по деревьям в зеленых джунглях, завывал обезьяночеловек! Но у кого в самый разгар Большой Депрессии нашлось бы двадцать пять центов? Ни у кого.
Кроме Ральфа Андерхилла.
И однажды Ральф спросил тебя, не хочешь ли ты получить одну из этих фигурок.
«Хочу ли! – воскликнул ты. – Ну, конечно, конечно!»
Это было в ту самую неделю, когда твой брат в странном приступе любви, смешанной с презрением, отдал тебе свою старую, но дорогую бейсбольную перчатку.
«Ну что ж, – сказал Ральф, – я дам тебе лишнюю фигурку Тарзана, если ты дашь мне бейсбольную перчатку».
«Ну и дурак же ты, – сказал я себе. – Фигурка стоит двадцать пять центов. Перчатка – целых два доллара! Это нечестный обмен! Не меняйся!»
Но все равно я помчался с перчаткой назад к Ральфу и отдал ему, а он, улыбаясь еще презрительней, чем мой брат, протянул мне глиняного Тарзана, и я, преисполненный радостью, побежал домой.
Брат узнал про бейсбольную перчатку и глиняного Тарзана только через две недели и, когда узнал, бросил меня одного за городом, среди фермерских полей, куда мы с ним отправились на прогулку, – бросил за то, что я такой остолоп. «Фигурки Тарзана ему понадобились, бейсбольные перчатки! – бушевал он. – Больше ты не получишь от меня ничего, никогда!»
И где-то на сельской дороге я упал на землю и разрыдался: мне хотелось умереть.
Снова забормотал гром.
На холодные окна пульмана падал дождь.
Что еще? Или список закончен?
Нет. Еще одно, последнее, страшней всего остального.
За все те годы, когда в шесть утра Четвертого Июля ты прибегал к дому Ральфа бросить горсть камешков в его окно, покрытое каплями росы, или в конце июля или августа звал его в холодную утреннюю голубизну станции смотреть, как прибывает на рассвете цирк, за все эти годы он, Ральф, ни разу не прибежал к твоему дому.
Ни разу он или кто другой не доказал своей дружбы тем, что пришел к тебе. Ни разу никто не постучался в твою дверь. Окно твоей комнаты ни разу не вздрогнуло и не зазвенело глуховато от брошенного в стекло конфетти из комочков сухой земли и мелких камешков.
И ты твердо знал, что в день, когда перестанешь бегать к дому Ральфа, встречаться с ним на заре, ваша дружба кончится.
Однажды ты решил проверить. Не приходил целую неделю. Ральф ни разу не пришел к тебе. Было так, как если бы ты умер и никто не пришел к тебе на похороны.
Вы с Ральфом виделись в школе – и ни удивления, ни вопроса. Самой маленькой шерстинки не хотело снять с твоего пиджака его любопытство. Где ты был, Дуг? Ведь должен я кого-нибудь бить! Где ты пропадал, Дуг? Мне некого было щипать!
Сложи все эти грехи вместе. Но особенно задумайся над тем, последним: он ни разу не пришел ко мне. Ни разу не послал ранним утром песни к моей постели, не швырнул в чистые стекла свадебный рис гравия 99
Имеется в виду старинный обычай, пришедший в США из Англии: новобрачных, желая им богатства и счастья, осыпают рисом. – Прим. перев.
[Закрыть], вызывая меня на улицу, в радость летнего дня.
И вот за это, Ральф Андерхилл, думал я, сидя в вагоне поезда в четыре часа утра, когда гроза стихла, а у меня выступили слезы, за эту каплю, переполнившую чашу, я завтра вечером тебя уничтожу.
«Убью, – подумал я, – через тридцать шесть лет. О господи, да я безумней Ахава!» 1010
Ахав – библейский персонаж, царь, совершивший много злодеяний. – Прим. перев.
[Закрыть].
Поезд надрывно завопил. Мы неслись по равнине как механическая, на колесах, греческая Судьба, увлекаемая черной металлической Фурией.
Говорят, что вернуться в Прошлое невозможно. Это ложь.
Если тебе посчастливилось и ты рассчитал правильно, ты прибудешь на закате, когда старый городок полон золотого света.
Я сошел с поезда и зашагал по Гринтауну, потом остановился перед административным зданием; оно полыхало пламенем заката. Деревья были увешаны дублонами. Крыши, карнизы и лепка были чистейшая медь и старое золото.
Я сел на скамейку в сквере перед этим зданием, среди собак и стариков, и сидел там, пока не зашло солнце и в Гринтауне не стало темно. Я хотел насладиться смертью Ральфа Андерхилла сполна.
Такого преступления не совершал еще никто.
Я побуду здесь, совершу убийство и уеду, чужой среди чужих.
Кто, увидев тело Ральфа Андерхилла на пороге его дома, посмеет предположить, что какой-то двенадцатилетний мальчик, которого послало в дорогу немыслимое презрение к себе, прибыл сюда не то на поезде, не то на Машине Времени и выстрелил в прошлое? Такое представить себе невозможно! Само безумие было мне наилучшей защитой.
Наконец в восемь часов тридцать минут этого прохладного октябрьского вечера я встал и отправился на другой конец городка через овраг.
Я не сомневался в том, что Ральф по-прежнему здесь.
Ведь вообще случается, что люди и переезжают…
Я свернул на Парковую улицу, прошел двести ярдов до одинокого фонарного столба и посмотрел напротив, на другую сторону. Белый двухэтажный викторианский дом Ральфа Андерхилла ждал меня.
И я чувствовал, что Ральф Андерхилл в этом доме.
Он был там, сорокавосьмилетний, точно так же, как здесь был я, сорокавосьмилетний и полный старой, усталой и самое себя пожирающей отваги.
Я шагнул в тень, открыл чемодан, переложил пистолет в правый карман пальто, запер чемодан и спрятал в кустах, чтобы потом, позднее, подхватить его, спуститься в овраг и через городок вернуться на станцию.
Я перешел улицу и остановился перед домом, это был тот же самый дом, перед которым я много раз стоял тридцать шесть лет тому назад. Вот окна, в которые, самоотреченно любя, я, как букеты весенних цветов, швырял камешки. Вот тротуары с пятнами от шутих, сгоревших в незапамятно древние Четвертые Июля, когда мы с Ральфом, ликующе визжа, взрывали к черту весь этот проклятый мир.
Я поднялся на крыльцо и увидел на почтовом ящике надпись мелкими буквами:
Андерхилл.
А что, если ответит его жена?
Нет, подумал я, он сам, собственной персоной, неотвратимо, как в греческой трагедии, откроет дверь, примет выстрел и, почти благодарный, умрет за старые преступления и меньшие грехи, каким-то образом тоже ставшие преступлениями.
Я позвонил.
Узнает ли он меня, через столько лет? За миг до первого выстрела назови, обязательно назови ему свое имя. Нужно, чтобы он знал.
Молчание.
Я позвонил снова.
Дверная ручка заскрипела.
Я дотронулся до пистолета в кармане, но его не вынул; сердце мое билось гулко-гулко. Дверь отворилась. За ней стоял Ральф Андерхилл. Он заморгал, вглядываясь в меня.
– Ральф? – сказал я.
– Да?… – сказал он.
Мы постояли друг против друга не больше пяти секунд. Но, боже мой, за эти пять молниеносных секунд произошло очень многое.
Я увидел Ральфа Андерхилла.
Увидел его совсем ясно.
А не видал его с тех пор, как мне исполнилось двенадцать лет.
Тогда он высился надо мною башней, молотил меня кулаками, избивал меня и на меня орал.
Теперь это был маленький старичок.
Мой рост – пять футов одиннадцать дюймов.
Но Ральф Андерхилл со своих двенадцати лет почти не вырос.
Человек, который стоял передо мной, был не выше пяти футов двух дюймов.
Теперь я возвышался башней над ним. Я ахнул. Вгляделся. Я увидел больше. Мне было сорок восемь.
Но у Ральфа Андерхилла тоже в сорок восемь половина волос выпала, а те, седые и черные, что оставались, были совсем редкие. Выглядел он на все шестьдесят, а то и шестьдесят пять. Я был здоров.
Ральф Андерхилл был бледен как воск. По его лицу было видно: уж он-то хорошо знает, что такое болезнь. Он будто побывал в какой-то стране, где никогда не светит солнце. Лицо у него было изможденное, глаза и щеки впалые. Дыхание отдавало запахом погребальных цветов.
Когда я это увидел, все молнии и громы прошедшей ночи будто слились в один слепящий удар. Мы с ним стояли посередине взрыва.
Так вот ради чего я пришел, подумал я. Вот, значит, какова истина. Ради этого страшного мгновения. Не ради того, чтобы вытащить оружие. Не ради того, чтобы убить. О, вовсе нет. А только чтобы…
Увидеть Ральфа Андерхилла таким, каким он теперь стал.
Вот и все.
Просто побыть здесь, постоять и посмотреть на него такого, какой он есть.
В немом удивлении Ральф Андерхилл поднял руку. Его губы задрожали. Взгляд заметался по мне вверх-вниз, вверх-вниз; разум мерил этого великана, чья тень легла на его дверь. Наконец послышался голос, тихий, надтреснутый:
– Это… Дуг?
Я отпрянул назад.
– Дуг? – От изумления он разинул рот. – Ты? Этого я не ждал. Ведь люди не помнят! Не могут помнить! Через столько лет? К чему ему ломать себе голову, вспоминать, узнавать, называть по имени?
Мне вдруг пришла в голову безумная мысль: жизнь Ральфа Андерхилла пошла под откос с моим отъездом. Я был сердцевиной его мира, был словно создан для того, чтобы меня били, тузили, колошматили, награждали синяками. Вся жизнь расползлась по швам просто оттого, что в один прекрасный день, тридцать шесть лет тому назад, я встал и ушел.
Чушь! И, однако, какая-то крохотная полоумная мышка мудрости носилась в моем мозгу и пищала: тебе Ральф был нужен, но еще больше ты был нужен ему! И ты совершил единственный непростительный, убийственно жестокий проступок! Ты исчез.
– Дуг! – сказал он снова, ибо я на крыльце безмолвствовал, и руки мои висели, как плети, вдоль тела. – Это ты?
Ради этого мгновения я и приехал.
Своею кровью, где-то глубоко, я всегда знал, что не воспользуюсь оружием. Да, оно со мной, это верно, но Время опередило меня и прибыло раньше, и не только оно, но и возраст, и меньшие, более страшные смерти…
Бах.
Шесть выстрелов в сердце.
Но пистолетом я не воспользовался. Звук выстрелов прошептали только мои губы. И с каждым из них лицо Ральфа Андерхилла старело на десять лет. Когда мне оставалось выстрелить в последний раз, ему было уже сто десять.
– Бах, – шептал я. – Бах. Бах. Бах. Бах. Бах. Каждый выстрел встряхивал его тело.
– Ты убит. О боже, Ральф, ты убит.
Я повернулся, сошел с крыльца и оказался на тротуаре, и только тогда он подал голос:
– Дуг, это ты?
Я уходил не отвечая.
– Ответь, а? – Голос его задребезжал. – Дуг! Дуг Сполдинг, это ты? Кто это? Кто вы?
Я отыскал в кустах чемодан, спустился в полные стрекота кузнечиков ночь и темноту оврага, а потом зашагал через мост, вверх по лестнице и дальше.
– Кто это? – донесся до меня в последний раз его рыдающий голос.
И только отойдя далеко, я оглянулся.
Все окна в доме Ральфа Андерхилла были ярко освещены. Видно, после моего ухода он обошел все комнаты и везде зажег свет.
По ту сторону оврага я остановился на лужайке перед домом, где родился.
А потом поднял несколько камешков и сделал то, чего не сделал никто, ни единого раза, за всю мою жизнь.
Я бросил эти камешки в окно, за которым встречал каждое утро первых моих двенадцати лет. Я прокричал свое имя. Голосом друга я позвал себя выйти играть в долгом лете, которое осталось в Прошлом.
Я простоял ровно столько времени, сколько другому, юному мне потребовалось, чтобы вылезти из окна и ко мне присоединиться.
Потом быстро, опережая зарю, мы выбежали из Гринтауна и помчались, благодарение Господу, помчались назад, в Сегодня и Сейчас, чтобы пребыть там до последних дней моей жизни.
Жила-была старушка– Нет-нет, и слушать не хочу. Я уже все решила. Забирай свою плетенку – и скатертью дорога. И что это тебе взбрело в голову? Иди, иди отсюда, не мешай: мне еще надо вязать и кружева плести, какое мне дело до всяких черных людей и их дурацких затей!
Темноволосый молодой человек весь в черном стоял, не двигаясь, и слушал тетушку Тилди. А она не давала ему и рта раскрыть.
– Слыхал, что я сказала! Уж если тебе невтерпеж со мной потолковать, что ж, изволь, только не обессудь, я покуда налью себе кофе. Вот так-то. Был бы ты повежливей, я бы и тебя угостила, а то ворвался с таким важным видом, даже и постучать не подумал. Будто это он тут хозяин.
Тетушка Тилди пошарила у себя на коленях.
– Ну вот, теперь со счету сбилась – которая же это была петля? А все из-за тебя. Я вяжу себе шаль. Зимы нынче пошли страх какие холодные, в доме сквозняки так и гуляют, а я старая стала и кости все высохли, надо одеваться потеплее.
Черный человек сел.
– Этот стул старинный, ты с ним поосторожней, – предупредила тетушка Тилди. – Ну, давай, что ты там хотел мне сказать, я слушаю со вниманием. Только не ори во всю глотку и не смей таращить на меня глаза, какие-то в них огоньки чудные горят. Господи помилуй, у меня от них прямо мурашки бегают.
Фарфоровые, расписанные цветами часы на камине пробили три. В прихожей ждали какие-то люди. Неподвижно, точно истуканы, стояли они вокруг плетеной корзины.
– Так вот, насчет этой плетенки, – сказала тетушка Тилди. – В ней добрых шесть футов, и, видать, корзина эта не бельевая. И нести ее вчетвером просто смешно, она же легкая, как пушинка.
Черный человек наклонился к тетушке Тилди. Он словно хотел сказать, что скоро корзина уже не будет такой легкой.
– Погоди, погоди, – задумчиво сказала тетушка Тилди. – Где ж это я видала такую корзину? И вроде бы не так уж давно, года два назад. Сдается мне… А, вспомнила. Да это же когда померла моя соседка миссис Дуайр.
Тетушка Тилди в сердцах поставила чашку на стол.
– Так вот ты с чем пожаловал? А я-то думала, ты хочешь мне что-нибудь продать. Ну, погоди, к вечеру приедет из колледжа моя Эмили, она тебе покажет, где раки зимуют! На прошлой неделе я послала ей письмо. Понятно, я не написала, что здоровье у меня уж не то и бойкости прежней тоже нет, только намекнула, что хочу ее повидать – соскучилась, мол. Нью-Йорк-то отсюда за тридевять земель. А ведь Эмили мне все равно как дочка. Вот погоди, она тебе покажет, любезный мой. Она тебя как шуганет из этой гостиной, и ахнуть не успеешь…
Черный человек посмотрел на тетушку Тилди с жалостью – мол, устала, бедняжка.
– А вот и нет! – огрызнулась она.
Полузакрыв глаза, расслабив все тело, гость покачивался на стуле взад-вперед, взад-вперед. Он отдыхал. Неужто и ей не хочется отдохнуть? – казалось, бормотал он. Отдохнуть, отдохнуть, отдохнуть…
– Ах, чтоб тебе пусто было. Смотри, что выдумал! Этими самыми руками – не гляди, что они такие костлявые, я связала сто шалей, двести свитеров и шестьсот грелок на чайники! Уходи-ка ты подобру-поздорову, а когда я сдамся, тогда вернешься, может, я с тобой и потолкую, – перевела разговор тетушка Тилди. – Давай-ка я лучше расскажу тебе про Эмили, про мое милое, дорогое дитя.
Она задумалась, покивала головой. Эмили… у нее волосы, точно золотой колос, и такие же шелковистые.
– Не забыть мне день, когда умерла ее мать; двадцать лет назад это было, и Эмили осталась со мной. Оттого-то я и злюсь на вас да на ваши плетенки. Где это слыхано, чтоб за доброе дело человека в гроб уложили? Нет, любезный, не на такую напал. Помню я…
Тетушка Тилди умолкла; воспоминание кольнуло ей сердце. Много-много лет назад, под вечер, она услышала слабый, прерывающийся голос отца.
– Тилди, – шепнул он, – как ты будешь жить? Ты такая неугомонная, вот никто рядом с тобой и не остается. Поцелуешь, да и бежишь прочь. Пора бы угомониться. Вышла бы замуж, растила бы детей.
– Я люблю смеяться, дурачиться и петь, папа! – крикнула в ответ Тилди. – Я не из тех, кто хочет замуж. Мне не найти жениха по себе, у меня ведь своя философия.
– Какая такая у тебя философия?
– А вот такая: у смерти ума ни на грош! Надо же – утащить у нас маму, когда мама была нам нужней всего! По-твоему, это разумно?
Глаза отца повлажнели, стали грустные, пасмурные.
– Ты права, Тилди, права, как всегда. Но что же делать? Смерти никому не миновать.
– Драться надо! – воскликнула Тилди. – Бить ее ниже пояса! Не верить в нее!
– Это невозможно, – печально возразил отец. – Каждый из нас встречается со смертью один на один.
Когда-нибудь все переменится, папа. Отныне я кладу начало новой философии! Да ведь это просто дурость какая-то – живешь совсем недолго, а потом, оглянуться не успеешь, тебя зароют в землю, будто ты зерно; только ничего из тебя не вырастет. Что ж тут хорошего? Люди лежат в земле миллион лет, а толку никакого. И люди-то какие – милые, славные, порядочные или уж, во всяком случае, старались быть получше.
Но отец не слушал. Он вдруг побелел и как-то выцвел, точно забытая на солнце фотография. Тилди пыталась удержать его, отговорить, но он все равно умер. Она повернулась и убежала. Не могла она оставаться: ведь он сделался холодный и самим этим холодом отрицал ее философию. Она и на похороны не пошла. Ничего она не стала делать, только открыла тут, в старом доме, лавку древностей и жила одна-одинешенька, пока не появилась Эмили. Тилди не хотела брать девочку. Вы спросите почему? Да потому, что Эмили верила в смерть. Но мать Эмили была старинной подругой Тилди, и Тилди обещала ей не оставить сироту.
– За все эти годы никто, кроме Эмили, не жил со мной под одной крышей, – рассказывала тетушка Тилди черному человеку. – Замуж я так и не вышла. Страшно подумать – проживешь с мужем двадцать, тридцать лет, а потом он возьмет да и умрет прямо у тебя на глазах. Тогда все мои убеждения развалились бы, точно карточный домик. Вот я и пряталась от людей. При мне о смерти никто и заикнуться не смел.
Черный человек слушал ее терпеливо, вежливо. Но вот он поднял руку. Она еще и рта не раскрыла, а по его темным, с холодным блеском, глазам видно было: он знает наперед все, что она скажет. Он знал, как она вела себя во время второй мировой войны, знал, что она навсегда выключила у себя в доме радио, и отказалась от газет, и выгнала из своей лавки и стукнула зонтиком по голове человека, который непременно хотел рассказать ей о вторжении, о том, как длинные волны неторопливо накатывались на берег и, отступая, оставляли на песке цепи мертвецов, а луна молча освещала этот небывалый прилив.
Черный человек сидел в старинном кресле-качалке и улыбался: да, он знал, как тетушка Тилди пристрастилась к старым задушевным пластинкам. К песенке Гарри Лодера «Скитаясь в сумерках…», и к мадам Шуман-Хинк, и к колыбельным. В мире этих песенок все шло гладко, не было ни заморских бедствий, ни смертей, ни отравлений, ни автомобильных катастроф, ни самоубийств. Музыка не менялась, изо дня в день она оставалась все той же. Шли годы, тетушка Тилди пыталась обратить Эмили в свою веру. Но Эмили не могла отказаться от мысли, что люди смертны. Однако, уважая тетушкин образ мыслей, она никогда не заговаривала о… о вечности.
Черному человеку все это было известно.
– И откуда ты все знаешь? – презрительно фыркнула тетушка Тилди. – Короче говоря, если ты еще не совсем спятил, так и не надейся – не уговоришь меня лечь в эту дурацкую плетенку. Только попробуй тронь, и я плюну тебе в лицо!
Черный человек улыбнулся. Тетушка Тилди снова презрительно фыркнула.
– Нечего скалиться. Стара я, чтоб меня обхаживать. У меня душа будто старый тюбик с краской, в ней давным-давно все пересохло.
Послышался шум. Часы на каминной полке пробили три. Тетушка Тилди метнула на них сердитый взгляд. Это еще что такое? Они ведь, кажется, уже только что били три? Тилди любила свои белые часы с золотыми голенькими ангелочками, которые заглядывали на циферблат, любила их бой, точно у соборных колоколов – мягкий и словно бы доносящийся издалека.
– Долго ты намерен тут сидеть, милейший?
– Да, долго.
– Тогда уж не обессудь, я подремлю. Только смотри, не вставай с кресла. И не смей ко мне подкрадываться. Я закрою глаза просто потому, что хочу соснуть. Вот так. Вот так…
Славное, спокойное, отдохновенное время. Тихо. Только часы тикают, хлопотливые, словно муравьи. В старом доме пахнет полированным красным деревом, истертыми подушками дедовского кресла, книгами, теснящимися на полках. Славно. Так славно…
– Ты не встаешь, сударь, нет? Смотри не вставай. Я слежу за тобой одним глазом. Да-да, слежу. Право слово. Ох-хо-хо-хо-хо.
Как невесомо. Как сонно. Как глубоко. Прямо как под водой. Ах, как славно.
Кто там бродит в темноте?… Но ведь глаза у меня закрыты?
Кто там целует меня в щеку? Это ты, Эмили? Нет, не ты. А, я знаю, это мои думы. Только… только все это во сне. Господи, так он и есть. Меня куда-то уносит, уносит, уносит…
А? Что? Ох!
– Погодите-ка, только очки надену. Ну, вот!
Часы снова пробили три. Стыдно, мои дорогие, просто стыдно. Придется отдать вас в починку.
Черный человек стоял у дверей. Тетушка Тилди удовлетворенно кивнула.
– Все-таки уходишь, милейший? Пришлось тебе сдаться, а? Меня не уговоришь, где там, я упрямая. Из этого дома меня не выманить, так что и не трудись, не приходи понапрасну!
Черный человек неторопливо, с достоинством поклонился.
Нет, у него и в мыслях не было приходить сюда еще раз.
– То-то, я всегда говорила папе, что будет по-моему! – провозгласила тетушка Тилди. – Я еще тысячу лет просижу с вязаньем у этого окна. Если хочешь меня отсюда вытащить, придется тебе разобрать весь этот дом по досточке.
Черный человек сверкнул на нее глазами.
– Что глядишь на меня, будто кот, который слопал канарейку! – воскликнула тетушка Тилди. – Забирай отсюда свою дурацкую плетенку!
Четверо тяжелой поступью пошли вон из дома. Тилди внимательно смотрела, как они управляются с пустой корзинкой – они пошатывались под ее тяжестью.
– Эй, вы! – она встала, дрожа от гнева. – Вы что, утащили мои древности? Или, может, книги? Или часы? Что вы напихали в свою плетенку?
Черный человек, самодовольно посвистывая, повернулся к ней спиной и поспешил за носильщиками к выходу. В дверях он кивнул на плетенку и показал тетушке Тилди на крышку. Знаками он приглашал ее приоткрыть крышку и заглянуть внутрь.
– Ты это мне? Чего я там не видала? Больно надо. Убирайся вон! – крикнула тетушка Тилди.
Черный человек нахлобучил шляпу, небрежно, безо всякого почтения поклонился.
– Прощай! – тетушка Тилди захлопнула дверь.
Вот так-то. Так-то оно лучше. Ушли. Будь они неладны, олухи, эка что выдумали. Пропади она пропадом, их плетенка. Если и утащили что, шут с ними, лишь бы ее самое оставили в покое.
«Смотри-ка! – тетушка Тилди заулыбалась. – Вон идет Эмили, приехала из колледжа. Самое время. А хороша! Одна походка чего стоит. Но, что это она такая бледная, совсем на себя не похожа, и идет еле-еле. С чего бы это? И невеселая какая-то. Вот бедняжка. Принесу-ка поскорей кофе и печенье.»
Вот Эмили уже поднимается по ступенькам. Торопливо собирая на стол, тетушка Тилди слышит ее медленные шаги – девочка явно не спешит. Что это с ней приключилось? Она прямо как осенняя муха.
Дверь распахивается. Держась за медную ручку, Эмили останавливается на пороге.
– Эмили? – окликает тетушка Тилди.
Тяжело волоча ноги, повесив голову, Эмили входит в гостиную.
– Эмили! А я тебя жду, жду! Ко мне тут приходил один дурак с плетенкой. Хотел мне что-то всучить совсем ненужное… Хорошо, что ты уже дома, сразу как-то уютнее…
Но тут тетушка Тилди замечает, что Эмили глядит на нее во все глаза.
– Что случилось, Эмили? Чего ты на меня уставилась? Садись-ка к столу, я принесу тебе чашечку кофе. На, пей!
…Да что ж ты от меня пятишься?
…А кричать-то зачем, детка? Перестань. Эмили, перестань! Успокойся! Разве можно, этак и ум за разум зайдет. Вставай, вставай, нечего валяться на полу и в угол забиваться нечего. Ну, что же ты вся съежилась, девочка, я же не кусаюсь!
…Господи, не одно, так другое.
…Да что случилось, Эмили? Девочка…
Закрыв лицо руками, Эмили глухо стонет.
– Ну-ну, детка, – шепчет тетушка Тилди. – Ну, успокойся, выпей водички. Выпей водички, Эмили, вот так.
Эмили широко раскрывает глаза, что-то видит, снова жмурится и, вся дрожа, пытается совладать с собой.
– Тетушка Тилди, тетушка Тилди, тетушка…
– Ну, хватит! – Тилди шлепает ее по руке. – Что с тобой такое?
Эмили через силу открывает глаза. Протягивает руку. Рука проходит сквозь тетушку Тилди.
– Что это тебе взбрело в голову! – кричит Тилди. – Сейчас же убери руку! Убери руку, слышишь!
Эмили отпрянула, затрясла головой; золотая солнечная копна вся затрепетала.
– Тебя здесь нет, тетушка Тилди. Ты мне привиделась. Ты умерла!
– Тс-с, малышка.
– Тебя просто не может тут быть.
– Бог с тобой, что ты болтаешь?…
Она берет руку Эмили. Рука девушки проходит сквозь ее руку. Тетушка Тилди вдруг вскакивает, топает ногой.
– Вон что, вон что! – сердито кричит она. – Ах ты, враль! Ах, ворюга! – Ее худые руки сжимаются в кулаки, да так, что даже суставы белеют. – Ах, злодей, черный мерзкий пес! Он украл его! Он его уволок, да, да, это все он, он! Ну, я ж тебе!..
Она вся кипит от гнева. Ее выцветшие глаза горят голубым огнем. Она захлебывается, ей не хватает слов. Потом поворачивается к Эмили:
– Вставай, девочка! Ты мне нужна! Эмили лежит на полу, ее трясет.