Текст книги "Зарубежная фантастика. Выпуск 1"
Автор книги: Рэй Дуглас Брэдбери
Соавторы: Роберт Энсон Хайнлайн,Клиффорд Дональд Саймак,Станислав Лем,Роберт Шекли,Эрик Фрэнк Рассел,Роберт Альберт Блох,Альфред Бестер,Брайан Уилсон Олдисс,Ф. Энсти,Род Серлинг
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 16 страниц)
Рэй Брэдбери
Мальчик-невидимка
перевод Л. Жданова
Она взяла большую железную ложку и высушенную лягушку, стукнула по лягушке так, что та обратилась в прах, и принялась бормотать над порошком, быстро растирая его своими жесткими руками. Серые птичьи бусинки глаз то и дело поглядывали в сторону лачуги. И каждый раз голова в низеньком узком окошке ныряла, точно в нее летел заряд дроби.
– Чарли! – крикнула Старуха. – Давай выходи! Я делаю змеиный талисман, он отомкнет этот ржавый замок! Выходи сей момент, а не то захочу – и земля заколышется, деревья вспыхнут ярким пламенем, солнце сядет средь белого дня!
Ни звука в ответ, только теплый свет горного солнца на высоких стволах скипидарного дерева, только пушистая белка, щелкая, кружится, скачет на позеленевшем бревне, только муравьи тонкой коричневой струйкой наступают на босые, в синих жилах, ноги Старухи.
– Ведь уже два дня не евши сидишь, чтоб тебя! – выдохнула она, стуча ложкой по плоскому камню, так что набитый битком серый колдовской мешочек у нее на поясе закачался взад и вперед.
Вся в поту, она встала и направилась прямиком к лачуге, зажав в горсти порошок из лягушки.
– Ну выходи! – Она швырнула в замочную скважину щепоть порошка. – Ах так! – прошипела она. – Хорошо же, я сама войду. – Она повернула дверную ручку пальцами, темными, точно грецкий орех, сперва в одну сторону, потом в другую.
– Господи, о Господи, – воззвала она, – распахни эту дверь настежь!
Но дверь не распахнулась; тогда она кинула еще чуток волшебного порошка и затаила дыхание. Шурша своей длинной, мятой синей юбкой, Старуха заглянула в таинственный мешочек, проверяя, нет ли там еще какой чешуйчатой твари, какого-нибудь магического средства посильнее этой лягушки, которую она пришибла много месяцев назад как раз для такой вот оказии.
Она слышала, как Чарли дышит за дверью. Его родители в начале недели подались в какой-то городишко в Озаркских горах, оставив мальчонку дома одного, и он, страшась одиночества, пробежал почти шесть миль до лачуги Старухи – она приходилась ему не то теткой, не то двоюродной бабкой или еще кем-то, а что до ее причуд, так он на них не обращал внимания.
Но два дня назад, привыкнув к мальчишке, Старуха решила совсем оставить его у себя – будет с кем поговорить. Она кольнула иглой свое тощее плечо, выдавила три бусинки крови, смачно плюнула через правый локоть, ногой раздавила хрусткого сверчка, а левой когтистой лапой попыталась схватить Чарли и закричала:
– Ты мой сын, мой, отныне и навеки!
Чарли вскочил, будто испуганный заяц, и ринулся в кусты, метя домой.
Но Старуха юркнула следом – проворно, как пестрая ящерица, – и перехватила его. Тогда он заперся в ее лачуге и не хотел выходить, сколько она ни барабанила в дверь, в окно, в сучковатые доски желтым кулачком, сколько ни ворожила над огнем и ни твердила, что теперь он ее сын, больше ничей, и делу конец.
– Чарли, ты здесь? – спросила она, пронизывая доски блестящими, острыми глазками.
– Здесь, здесь, где же еще, – ответил он наконец усталым голосом. Еще немного, еще чуть-чуть, и он свалится сюда на приступку. Старуха с надеждой подергала ручку. Уж не перестаралась ли она – швырнула в скважину лишнюю щепоть, и замок заело. «Всегда-то я, как ворожу, либо лишку дам, либо не дотяну, – сердито подумала она, – никогда в самый раз не угадаю, черт бы его побрал!»
– Чарли, мне бы только было с кем поболтать вечерами, вместе у костра руки греть. Чтобы было кому утром хворосту принести да отгонять блуждающие огоньки, что подкрадываются в вечерней мгле! Никакой тут каверзы нет, сынок, но ведь невмоготу одной-то. – Она почмокала губами. – Чарли, слышь, выходи, уж я тебя такому научу!
– Чему хоть? – недоверчиво спросил он.
– Научу, как дешево покупать и дорого продавать. Излови ласку, отрежь ей голову и сунь в задний карман, пока не остыла. И все!
– Э-э! – презрительно ответил Чарли. Она заторопилась.
– Я тебя средству от пули научу. В тебя кто стрельнет из ружья, а тебе хоть бы что.
Чарли молчал; тогда она свистящим, прерывистым шепотом открыла ему тайну:
– В пятницу, в полнолуние, накопай мышиного корня, свяжи пучок и носи на шее на белой шелковой нитке.
– Ты рехнулась, – сказал Чарли.
– Я научу тебя заговаривать кровь, пригвождать к месту зверя, исцелять слепых коней – всему научу! Лечить корову, если она дурной травы объелась, выгонять беса из козы. Покажу, как делаться невидимкой!
– О! – воскликнул Чарли.
Сердце Старухи стучало, словно барабан солдата Армии спасения.
Ручка двери повернулась, нажатая изнутри.
– Ты меня разыгрываешь, – сказал Чарли.
– Что ты! – воскликнула Старуха. – Слышь, Чарли, я так сделаю, ты будешь вроде окошка, сквозь тебя все будет видно. То-то ахнешь, сынок!
– Правда, буду невидимкой?
– Правда, правда!
– А ты не схватишь меня, как я выйду?
– Я тебя пальцем не трону, сынок.
– Ну ладно, – нерешительно сказал он. Дверь отворилась. На пороге стоял Чарли – босой, понурый, глядит исподлобья.
– Ну, делай меня невидимкой.
– Сперва надо поймать летучую мышь, – ответила Старуха. – Давай-ка, мчи!
Она дала ему немного сушеного мяса, заморить червячка, потом он полез на дерево. Выше, выше… Как хорошо на душе, когда видишь его, когда знаешь, что он тут и никуда не денется, после многих лет одиночества, когда даже «доброе утро» сказать некому, кроме птичьего помета да серебристого улиткина следа…
И вот с дерева, шурша между веток, падает летучая мышь со сломанным крылом. Старуха схватила ее – теплую, трепещущую, свистящую сквозь фарфорово-белые зубы, а Чарли уже спускался вниз, перехватывая ствол руками, и победно вопил.
В ту же ночь, в час, когда луна принялась обкусывать пряные сосновые шишки, Старуха извлекла из складок своего просторного синего платья длинную серебряную иголку. Твердя про себя: «Хоть бы сбылось, хоть бы сбылось», она крепко-крепко сжала пальцами холодную иглу и тщательно прицелилась в мертвую летучую мышь.
Она уже давно привыкла к тому, что, несмотря на все ее потуги, всяческие соли и серные пары, ворожба не удается. Но как расстаться с мечтой, что в один прекрасный день начнутся чудеса, фейерверк чудес, алые цветы и серебряные звезды – в доказательство того, что Господь простил ее розовое тело и розовые грезы, ее пылкое тело и пылкие мысли в пору девичества. Увы, до сих пор Бог не явил ей никакого Знамения, не сказал ни слова, но об этом, кроме самой Старухи, никто не знал.
– Готов? – спросила она Чарли, который сидел, обхватив поджатые стройные ноги длинными, в пупырышках, руками, рот открыт, зубы блестят…
– Готов, – содрогаясь, прошептал он.
– Раз! – Она глубоко вонзила иглу в правый глаз мыши. – Так!
– Ох! – крикнул Чарли и закрыл лицо руками.
– Теперь я заворачиваю ее в полосатую тряпицу – вот так, а теперь клади ее в карман и носи там вместе с тряпицей. Ну!
Он сунул амулет в карман.
– Чарли! – испуганно вскричала она. – Чарли, где ты? Я тебя не вижу, сынок!
– Здесь! – Он подпрыгнул так, что свет красными бликами заметался по его телу. – Здесь я, бабка!
Он лихорадочно разглядывал свои руки, ноги, грудь, пальцы.
– Я здесь!
Она смотрела так, словно полчища светлячков мельтешили у нее перед глазами в пьянящем ночном воздухе.
– Чарли! Надо же, как быстро пропал! Точно колибри! Чарли, вернись, вернись ко мне!
– Да ведь я здесь! – всхлипнул он.
– Где?
– У костра, у костра! И… и я себя вижу. Вовсе я не невидимка!
Тощее тело Старухи затряслось от смеха.
– Конечно, ты видишь сам себя! Все невидимки себя видят. А то как бы они ели, гуляли, ходили? Тронь меня, Чарли. Тронь, чтобы я знала, где ты.
Он нерешительно протянул к ней руку.
Она нарочно вздрогнула, будто испугалась, когда он ее коснулся.
– Ой!
– Нет, ты и впрямь не видишь меня? – спросил он. – Правда?
– Ничего не вижу, хоть бы один волосок! Она отыскала взглядом дерево и уставилась на него блестящими глазами, остерегаясь глядеть на мальчика.
– А ведь получилось, да еще как! – Она восхищенно вздохнула. – Ух ты! Никогда еще я так быстро не делала невидимок! Чарли, Чарли, как ты себя чувствуешь?
– Как вода в ручье, когда ее взбаламутишь.
– Ничего, муть осядет. – Погодя, она добавила: – Вот ты и невидимка, что ты теперь будешь делать, Чарли?
Она видела, как озорные мысли вихрем роятся в его голове. Приключения, одно другого увлекательнее, плясали чертиками в его глазах, да по одному только его широко раскрытому рту было видно – что значит быть мальчишкой, который вообразил, будто он горный ветер.
Грезя наяву, он заговорил:
– Буду бегать по хлебам напрямик, забираться на самые высокие горы, таскать на фермах белых кур, поросенка увижу – пинка дам. Буду щипать за ноги красивых девчонок, когда спят, а в школе дергать их за подвязки.
Чарли взглянул на Старуху, и ее сверкающие зрачки увидели, как что-то скверное, злое исказило его лицо.
– И еще много кой-чего буду делать, уж я придумаю, – сказал он.
– Только не вздумай мне козни строить, – предупредила Старуха. – Я хрупкая, словно весенний лед, со мной грубо нельзя.
Потом прибавила:
– А как с твоими родителями?
– Родителями?
– Не можешь же ты таким вернуться домой. Ты ж их насмерть перепугаешь! Мать так и шлепнется в обморок, будто срубленное дерево. Очень им надо на каждом шагу спотыкаться о тебя, очень надо матери поминутно звать: «Чарли, где ты?» – а ты у нее под носом!
Об этом Чарли не подумал. Он малость поостыл и даже прошептал: «Господи?», после чего осторожно ощупал свои длинные ноги.
– Ох, и одиноко тебе будет. Люди станут смотреть прямо сквозь тебя, как сквозь стеклянную банку, толкать, пихать на ходу – ведь тебя же не видно. А девчонки-то, Чарли, девчонки…
Он глотнул.
– Ну, что девчонки?
– Ни одна и глядеть на тебя не захочет. Думаешь, им нужно, чтоб их целовал парень, если ни его, ни губ не видать!
Чарли озабоченно ковырял землю пальцами босой ноги. Он надул губы:
– Все равно хоть немного побуду невидимкой. Уж я позабавлюсь! Буду осторожным, только и всего. Буду держаться подальше от фургонов и коней. И от отца подальше, он как услышит шорох какой, сразу стреляет. – Чарли моргнул. – Я же невидимка, вот и влепит он мне заряд крупной дроби, очень просто, почудится ему, что белка скачет на дворе, и саданет. Ой-ой…
Старуха кивнула дереву:
– А что, так и будет.
– Ладно, – рассудил Чарли, – сегодня вечером я по-буду невидимкой, а завтра утром ты меня по-старому сделаешь, решено?
– Есть же чудаки, выше себя прыгнуть стараются, – сообщила Старуха жуку, который полз по бревну.
– Это почему же? – спросил Чарли.
– А вот почему, – объяснила она. – Не так-то это просто было, сделать тебя невидимкой. И теперь нужно время, чтобы с тебя сошла невидимость. Это как краска, сразу не сходит.
– Это все ты! – вскричал он. – Ты меня превратила! Теперь давай ворожи обратно, делай меня видимым!
– Тише, не кричи, – ответила Старуха. – Само сойдет помаленьку, сперва рука покажется, потом нога.
– Это как же так – я иду по горам, и только одну руку видно?
– Будто пятикрылая птица скачет по камням, по ежевике!
– Или ногу?..
– Будто розовый кролик в кустах прыгает!
– Или одна голова плывет в воздухе?
– Будто волосатый шар на карнавале!
– Когда же я целым стану?
Она прикинула, что, пожалуй, не меньше года пройдет. У него вырвался стон. Потом он захныкал, кусая губы и сжимая кулаки.
– Ты меня заколдовала, это все ты, ты наделала. Теперь мне нельзя бежать домой!
Она подмигнула:
– Так оставайся, живи со мной, сынок, тебе у меня будет вот как хорошо, уж я тебя так баловать да холить стану.
– Ты нарочно это сделала! – выпалил он. – Старая карга, вздумала удержать меня!
И он вдруг метнулся в кусты.
– Чарли, вернись!
Никакого ответа, только топот ног по мягкому темному дерну да сдавленный плач, но и тот быстро смолк вдали. Подождав, она развела костер.
– Вернется, – прошептала она. И громко заговорила, убеждая сама себя: – Будет у меня собеседник всю весну и до конца лета. А уж тогда, как устану от него и захочется тишины, спроважу его домой.
Чарли вернулся беззвучно вместе с первым серым проблеском дня; он прокрался по белой от инея траве туда, где возле разбросанных головешек, точно сухой обветренный сук, лежала Старуха.
Он сел на скатанные ручьем голыши и уставился на нее.
Она не смела взглянуть на него и вообще в ту сторону. Он двигался совсем бесшумно, как же она может знать, что он где-то тут? Никак!
На его щеках были следы слез.
Старуха сделала вид, будто просыпается – она за всю ночь и глаз-то не сомкнула, – встала, ворча и зевая, и повернулась лицом к восходу.
– Чарли?
Ее взгляд переходил с сосны на землю, с земли на небо, с неба на горы вдали. Она звала его, снова и снова, и ей все мерещилось, что она глядит на него в упор, но она вовремя спохватывалась и отводила глаза.
– Чарли? Ау, Чарльз! – кричала Старуха и слышала, как эхо ее передразнивает.
Губы его растянулись в улыбку: ведь вот же он, совсем рядом сидит, а ей кажется, что она одна! Возможно, он ощущал, как в нем растет тайная сила, быть может, наслаждался сознанием своей неуязвимости, и уж, во всяком случае, ему очень нравилось быть невидимым.
Она громко произнесла:
– Куда же этот парень запропастился? Хоть бы зашумел, хоть бы услышать, где он, я бы ему, пожалуй, завтрак сготовила.
Она принялась стряпать, раздраженная его упорным молчанием. Она жарила свинину, нанизывая куски на ореховый прутик.
– Ничего, небось запах сразу учует! – буркнула Старуха.
Только она повернулась к нему спиной, как он схватил поджаренные куски и жадно их проглотил.
Она обернулась с криком:
– Господи, что это? Подозрительно осмотрелась вокруг.
– Это ты, Чарли?
Чарли вытер руками рот.
Старуха засеменила по прогалине, делая вид, будто ищет его. Наконец ее осенило: она прикинулась слепой и пошла прямо на Чарли, вытянув вперед руки.
– Чарли, да где же ты?
Он присел, отскочил и молнией метнулся прочь.
Она чуть не бросилась за ним вдогонку, но с великим трудом удержалась – нельзя же гнаться за невидимым мальчиком! – и, сердито ворча, села к костру, чтобы поджарить еще свинины. Но сколько она ни отрезала себе, он всякий раз хватал шипящий над огнем кусок и убегал прочь. Кончилось тем, что Старуха, красная от злости, закричала:
– Знаю, знаю, где ты! Вот там! Я слышу, как ты бегаешь! Она показала пальцем, но не прямо на него, а чуть вбок. Он сорвался с места.
– Теперь ты там! – кричала она. – А теперь там… там! – Следующие пять минут ее палец преследовал его. – Я слышу, как ты мнешь травинки, топчешь цветы, ломаешь сучки. У меня такие уши, такие чуткие – словно розовый лепесток. Я даже слышу, как движутся звезды на небе! Он втихомолку удрал за сосны, и оттуда донесся голос:
– А вот попробуй услышать, как я буду сидеть на камне! Буду сидеть – и все!
Весь день он просидел неподвижно на камне, на видном месте, на сухом ветру, боясь даже рот открыть.
Собирая хворост в чаще, Старуха чувствовала, как его взгляд зверьком юлит по ее спине. Ее так и подмывало крикнуть: «Вижу тебя, вижу! Не бывает невидимых мальчиков, я просто выдумала! Вон ты сидишь!» Но она подавляла свою злость, крепко держала себя в руках.
На следующее утро мальчишка стал безобразничать. Он внезапно выскакивал из-за деревьев. Он корчил рожи – лягушачьи, жабьи, паучьи: оттягивал губы вниз пальцами, выпучивал свои нахальные глаза, сплющивал нос так, что загляни – и увидишь мозг, все мысли прочтешь.
Один раз Старуха уронила вязанку хвороста. Пришлось сделать вид, будто испугалась сойки.
Мальчишка сделал такое движение, словно решил ее задушить.
Она вздрогнула.
Он притворился, будто хочет дать ей ногой под колено и плюнуть в лицо.
Она все вынесла, даже глазом не моргнула, бровью не повела.
Он высунул язык, издавая странные, противные звуки. Он шевелил своими большими ушами, так что нестерпимо хотелось смеяться, и в конце концов она не удержалась, но тут же объяснила:
– Надо же, на саламандру села, дура старая! И до чего колючая!
К полудню вся эта кутерьма достигла опасного предела.
Ровно в полдень Чарли примчался откуда-то сверху совершенно голый, в чем мать родила!
Старуха едва не шлепнулась навзничь от ужаса!
«Чарли!» – чуть не вскричала она.
Чарли взбежал нагишом вверх по склону, нагишом сбежал вниз, нагой, как день, нагой, как луна, голый, как солнце, как цыпленок только что из яйца, и ноги его мелькали, будто крылья летящего над землей колибри.
У Старухи отнялся язык. Что сказать ему? Оденься, Чарли? Как тебе не стыдно? Перестань безобразничать? Сказать так? Ох, Чарли, Господи Боже мой, Чарли… Сказать и выдать себя? Как тут быть?..
Вот он пляшет на скале, голый, словно только что на свет явился, и топает босыми пятками, и хлопает себя по коленям, то выпятит, то втянет свой белый живот, как в цирке воздушный шар надувают.
Она зажмурилась и стала читать молитву.
Три часа это длилось, наконец она не выдержала:
– Чарли, Чарли, иди же сюда! Я тебе что-то скажу! Он спорхнул к ней, точно лист с дерева, – слава Богу, одетый.
– Чарли, – сказала она, глядя на сосны, – я вижу палец твоей правой ноги. Вот он!
– Правда видишь? – спросил он.
– Да, – сокрушенно подтвердила она. – Вон, на траве, похож на рогатую лягушку. А вот там, вверху, твое левое ухо висит в воздухе – совсем как розовая бабочка.
Чарли заплясал.
– Появился, появился! Старуха кивнула:
– А вон твоя щиколотка показалась.
– Верни мне обе ноги! – приказал Чарли.
– Получай.
– А руки, руки как?
– Вижу, вижу: одна ползет по колену, словно паук коси-коси-ножка!
– А вторая?
– Тоже ползет.
– А тело у меня есть?
– Уже проступает, все как надо.
– Теперь верни мне голову, и я пойду домой. «Домой», – тоскливо подумала Старуха.
– Нет! – упрямо, сердито крикнула она. – Нет у тебя головы! Нету! – Оттянуть, сколько можно оттянуть эту минуту…
– Нету головы, нету, – твердила она.
– Совсем нет? – заныл Чарли.
– Есть, есть, о Господи, вернулась твоя паршивая голова! – огрызнулась она, сдаваясь. – А теперь отдай мне мою летучую мышь с иголкой в глазу!
Чарли швырнул ей мышь.
– Эге-гей!
Его крик раскатился по всей долине, и еще долго после того, как он умчался домой, в горах бесновалось эхо.
Старуха, согнутая тяжелой, тупой усталостью, подняла свою вязанку хвороста и побрела к лачуге. Она вздыхала и что-то бормотала себе под нос, и всю дорогу за ней шел Чарли, теперь уже и в самом деле невидимый, она не видела его, только слышала: вот упала на землю сосновая шишка – это он, вот журчит под ногами подземный поток – это он, белка цепляется за ветку – это Чарли; и в сумерках она и Чарли сидели вместе у костра, только он был настоящим невидимкой, и она угощала его свининой, но он отказывался, тогда она все съела сама, потом немного поколдовала и уснула рядом с Чарли, правда, он был сделан из сучьев, тряпок и камешков, но все равно он теплый, все равно ее родимый сыночек – вон как сладко дремлет, ненаглядный, у нее на руках, материнских руках, – и они говорили, сонно говорили о чем-то приятном, о чем-то золотистом, пока рассвет не заставил пламя медленно, медленно поблекнуть…
Станислав Лем
Правда
перевод Д. Брускина
Сижу и пишу тут, в запертой комнате с дверью без ручки. Окно тоже не открывается, и стекло в нем небьющееся. Я пробовал. Не от желания сбежать и не со злости – просто хотел убедиться. Стол у меня из орехового дерева. Бумаги вдосталь. Писать разрешается. Только никто этого не читает. Но я все равно пишу. Не хочу одиночества, а читать не могу. Что ни дадут мне читать, все сплошная неправда, буквы начинают плясать перед глазами, и я теряю терпение. То, что есть в книгах, ничуть меня не интересует с той минуты, когда я понял, как все обстоит на самом деле.
Меня очень опекают. Утром – ванна, теплая либо комнатной температуры, с тонким ароматом. Я установил, чем различаются дни недели: по вторникам и субботам вода пахнет лавандой, а в остальные дни – хвойным лесом. После ванны – завтрак и визит врача. Один из младших врачей, не помню его имени (не то, чтоб у меня с памятью было неладно – просто я сейчас стараюсь не запоминать несущественные факты), интересовался моей историей. Я ему дважды все рассказывал, с начала до конца, а он записывал мой рассказ на магнитофон. Вероятно, он добивался повторения, чтобы сличить обе записи и таким путем установить, что в них остается неизменным. Я сказал ему, что об этом думаю; сказал также, что детали несущественны.
Спросил я его еще, собирается ли он представить мою историю как «клинический случай», чтобы привлечь к себе внимание медиков. Он слегка смутился. Может, мне это только почудилось; во всяком случае, с тех пор он перестал выказывать ко мне расположение.
Но все это не имеет значения. И то, до чего я допекался, отчасти по воле случая, отчасти благодаря другим обстоятельствам, в некотором (тривиальном) смысле тоже не имеет значения.
Существует два рода фактов. Одни могут оказаться полезными – например, тот факт, что вода кипит при ста градусах и превращается в пар, согласно законам Бойля-Мариотта и Гей-Люссака; благодаря этому в свое время оказалось возможным сконструировать паровую машину. Факты другого рода не имеют такого конкретного значения, ибо касаются всего, и никуда от них не денешься. Для них нет никаких исключений и нет никакого применения – и и этом смысле они ни к чему. Иногда они могут иметь неприятные для кого-нибудь последствия.
Я солгал бы, если б начал утверждать, что удовлетворен своим теперешним положением и что мне совершенно безразлично, какие записи сделаны в моей истории болезни. Но мне известно, что единственная моя болезнь – это мое существование и что вследствие этой болезни, всегда имеющей роковой исход, мне удалось доискаться до истины, а поэтому я испытываю некоторое удовлетворение, как всякий, кто сознает свою правоту – вопреки большинству. В моем случае – вопреки всему миру.
Я могу так выразиться, потому что Маартенса и Ганимальди нет в живых. Истина, которую мы втроем открыли, убила их. В переводе на язык большинства слова эти означают только то, что имел место несчастный случай. Действительно, он имел место – но значительно раньше, миллиарды лет назад, когда пласты огня, оторвавшиеся от Солнца, начали сворачиваться в шар. Это было началом агонии, а все остальное, включая темные канадские ели за окном, и щебетанье сиделок, и мое бумагомарание, – это уже только загробная жизнь. Знаете, чья? В самом деле, не знаете?
А ведь вы любите глядеть в огонь. Если не любите, то из благоразумия либо из духа противоречия. Вы только попробуйте усесться перед огнем, отведя от него взгляд, – и сразу убедитесь, что он притягивает. Того, что творится в пламени (а творится там очень многое), мы даже назвать не сможем. Есть у нас для этого около дюжины ничего не говорящих обозначений. Впрочем, я об этом понятия не имел, как и любой из вас. И, несмотря на свое открытие, я не стал огнепоклонником, так же как материалисты не становятся – не должны становиться, во всяком случае, материепоклонниками.
Впрочем, огонь… Он только намек. Напоминание. Поэтому мне смешно становится, когда добродушная врачиха Меррин говорит кому-то из посторонних (это, конечно, очередной врач, посетивший наше образцовое заведение), что, дескать, этот человек – вон тот заморыш, что греется на солнышке, – пиропараноик. Забавное словечко, правда? Пиропараноик. Сие означает, что моя противоречащая реальности систем а имеет знаменателем огонь. А я будто бы верю в «жизнь огня» (по выражению достопочтенной Мерриа). Разумеется, в этом нет ни слова правды. Огонь, в который мы любим смотреть, жив не больше, чем фотографии наших дорогих усопших. Его можно исследовать всю жизнь и ничего не добиться. Действительность, как всегда, оказывается более сложной. Но зато и менее злобной.
Написал я уже порядочно, а содержания тут маловато. Но это в основном потому, что времени у меня в избытке: Я ведь знаю, что, когда дело дойдет до серьезных вещей, когда все о них будет рассказано, я действительно могу впасть в отчаяние – вплоть до той минуты, когда записки эти будут уничтожены и я получу возможность писать все заново. Я никогда не повторяю одно и то же. Я не граммофонная пластинка.
Хотелось бы мне, чтобы солнце заглянуло в комнату, но в эту пору года оно навешает меня лишь около четырех, и то ненадолго. Хотелось бы понаблюдать его в большой хороший телескоп – например, тот, который Хемфри Филд установил четыре года назад на Маунт-Вилсон, с полным набором абсорбентов, поглощающих излишки энергии, так что можно спокойно, часами напролет разглядывать изрытое провалами лицо нашего отца. Плохо я сказал, это ведь не отец. Отец дарует жизнь, а Солнце понемногу умирает, подобно миллиардам других солнц.
Может, пора уже познакомить вас с той истиной, которую я постиг благодаря случаю и своей любознательности.
Я был тогда физиком. Специалистом по высоким температурам. Это специалист, который занимается огнем так, как могильщик занимается человеком. Вместе с Маартенсом и Ганимальди мы работали при большом боулдерском плазмотроне. Прежде наука действовала в несравненно меньшем масштабе – пробирки, реторты, штативы – и результаты были соответственно мельче. А мы брали миллиард ватт энергии, впускали ее в нутро электромагнита, каждая секция которого весила семьдесят тонн, а в фокусе магнитного поля помещали большую кварцевую трубку.
Электрический разряд проходил через трубку от одного электрода к другому, и сила его была такова, что срывала с атомов электронные оболочки и оставалось лишь месиво раскаленных ядер, вырожденный ядерный газ, сиречь плазма, которая взорвалась бы и превратила бы в грибовидное облако нас, броню, кварц, электромагнит, заякоренный в бетоне, стены здания и его сверкающий купол – и все это произошло бы в стомиллиардную долю секунды, куда быстрей, чем можно даже подумать о возможности такой катастрофы. Если б не это магнитное поле.
Это поле сжимало разряды в плазме, скручивало их в пульсирующий огненный шнур, брызжущий жестким излучением, тянущийся от электрода к электроду, вибрирующий в вакууме внутри кварца; магнитное поле не давало обнаженным ядерным частицам с температурой в миллион градусов приблизиться к стенам сосуда, оно охраняло нас и нашу работу. Но все это вы найдете в любой популяризаторской книжке, а я неумело излагаю это лишь для порядка, поскольку надо же с чего-нибудь начать, а как-то трудно считать началом этой истории дверь без ручки или полотняный мешок с очень длинными рукавами. Правда, тут я уже начинаю преувеличивать, потому что таких мешков – смирительных рубашек – уже не применяют. Они стали ненужными, когда были найдены сильнодействующие успокоительные препараты. Но хватит об этом.
Итак, мы исследовали плазму, занимались плазменными проблемами, как полагается физикам: теоретически, математически, иератически, возвышенно и таинственно – по крайней мере в том смысле, что пренебрежительно относились к нажиму наших несведущих в науке нетерпеливых финансовых опекунов; они требовали результатов, обеспечивающих практическое применение. В ту пору было очень модно разглагольствовать о таких результатах или по крайней мере об их вероятности. А именно о том, что должен был возникнуть существовавший пока лишь на бумаге плазменный двигатель для ракет; очень требовался плазменный взрыватель для водородных бомб – тех самых, которые «чистые», – теоретически разрабатывали даже водородный реактор на основе плазменного шнура. Словом, если не все будущее целиком, то по крайней мере будущее энергетики и транспорта видели в плазме. Плазма была, как я уже говорил, в моде, заниматься ее исследованием считалось хорошим тоном, а мы были молоды, хотели делать то, что наиболее важно и что может принести успех, славу… впрочем, не знаю! Если свести человеческие поступки к первоначальным их мотивам, они покажутся сплошь тривиальными; разумность и чувство меры, а также утонченность анализа состоят в том, чтобы поперечный разрез и фиксацию произвести в пункте максимальной усложненности, а не у истоков явления, так как все мы знаем, что даже Миссисипи у истоков выглядит не слишком импозантно и каждый может там запросто через нее перепрыгнуть. Потому-то к истокам относятся с некоторым пренебрежением. Но, по-моему, я отошел от темы.
Исследования наши и сотен других плазмологов, призванные осуществить все эти великие проекты, через некоторое время привели нас в область явлений, столь же непонятных, сколь и неприятных. До известной границы до границы средних температур (средних в космическом понимании, то есть таких, которые преобладают на поверхности звезд) – плазма вела себя послушно и солидно. Если ее связывали надлежащим образом – при помощи магнитного поля или некоторых изощренных штучек, основанных на принципе индукции, – она позволяла впрячь себя в лямку практических применений, и ее энергию якобы можно было использовать. Якобы – потому что на поддержание плазменного шнура тратилось больше энергии, чем из него получалось; разница возникала за счет потерь лучистой энергии, ну и за счет возрастания энтропии. Баланс пока не принимался в расчет, так как по теории получалось, что при более высоких температурах затраты автоматически снизятся. Таким образом действительно получился некий прототип реактивного моторчика и даже генератор ультражестких гамма-лучей; но вместе с тем плазма не оправдывала многих надежд, на нее возлагавшихся. Маленький плазменный двигатель функционировал, а те, что проектировались на большую мощность, взрывались или выходили из повиновения. Оказалось, что плазма в определенном диапазоне термических и электродинамических возбуждений ведет себя не так, как предусматривалось теорией; это всех возмутило, потому что теория была совершенно новой и удивительно изящной в математическом отношении.
Такое случается; более того – должно случаться. Поэтому многие теоретики, в том числе и наша группа, не смущаясь этой непокорностью явления, принялись изучать плазму там, где она вела себя наиболее строптиво.
Плазма – это имеет некоторое значение для моей истории – выглядит довольно внушительно. Попросту говоря, она напоминает осколок солнца, к тому же – из центральной зоны, а не из прохладной хромосферы. Блеском она не уступает солнцу – наоборот, превышает его. Она не имеет ничего общего ни с бледно-золотистым танцем вторичной, уже окончательной гибели, которую демонстрирует нам дерево, соединяющееся с кислородом в печи, ни с бледно-лиловым шипящим конусом, что исходит из сопла горелки, где фтор вступает в реакцию с кислородом, чтобы дать самую высокую температуру из достижимых посредством химии, ни, наконец, с вольтовой дугой, изогнутым пламенем между кратерами двух углей, хотя при наличии доброй воли и надлежащего упорства исследователь смог бы сыскать места, где бывает побольше, чем 3000 градусов. Также и температуры, возникающие вследствие того, что затолкают этак миллион ампер в тонкий проводник, который станет тогда совсем уж теплым облачком, и термические эффекты ударных волн при кумулятивном взрыве; все это плазма оставляет далеко позади. В сравнении с ней подобные реакции следует считать холодными, прямо-таки ледяными, а мы не судим так лишь потому, что случайно возникли из материи, совершенно уже застывшей, омертвелой поблизости от абсолютного нуля; наше бравое существование отделено от него лишь тремястами градусами по абсолютной шкале Кельвина, в то время как вверх эта шкала тянется на миллиарды градусов. Так что воистину не будет преувеличением, если мы отнесем даже самые огненные температуры, каких можем добиться в лабораторных условиях, к явлениям из области вечного теплового молчания.