355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Рене Римских » Мантусаил (СИ) » Текст книги (страница 1)
Мантусаил (СИ)
  • Текст добавлен: 29 апреля 2017, 04:30

Текст книги "Мантусаил (СИ)"


Автор книги: Рене Римских


Жанр:

   

Разное


сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 1 страниц)

Annotation

Косвенно связан с верлибром "На берегу Минция".

Римских Рене

Римских Рене

Мантусаил





Мантусаил


Все мы здесь наказаны, весь наш разбитый в несметных боях и кое-как склеенный наново контуберний. Наказан я, недавний – не соратник, квирит! – наказаны солдаты, разжалованные из мятежных легионов, а Канина, декан, если и не проштрафился, то явно поскупился на взятку, раз ему до скончания веков придется командовать сбродом вроде нашего. Но что говорить о людях, когда самая местность окрест тяготится неведомой карой: черные тополя вязнут комлем в трясине, ветвями во хлябях небесных, редкое солнце – дыра, полная инфернальных пламен, и река захлебывается глиной, утопает в глине – скользкой, холодной, рыже-красной, словно остывшая кровь.

От цельной речной воды утихает боль, но после мучительно медовеют раны.

В насмешку, и не иначе, называем мы его Мантуей – крошечный островок посреди болот, в полукольце мокнущего безымянного русла. Где мы в действительности – неизвестно, разве что не на берегах настоящего Минция, за это поручится любой из нас, даже Аррунт, который и не римлянин вовсе, а этруск.

– Да как же это вышло, Най? – спрашивает он меня. – Ты-то как сюда попал?

Спрашивает он, конечно, не про Мантую – и не про палаточное братство, сплотившее вчерашних незнакомцев, сухощавый и порывистый точно египетская борзая, проникнутый обостренным сочувствованием младший сын. Все мы здесь за что-нибудь да наказаны: я, горожанин, до мозга костей, до промозглого кашля за ребрами; перегрин Аррунт; Гемин и Гемелл, близнецы из розных пар, один с лицом прозрачным, словно стекло, другой – с пестрым, будто мурра, и Вописк, близнец-сирота, если верить его агномену.

– Только его нам и не хватало! – ухмыляется сквозь неряшливую щетину Бестия, который тоже, вне всяких сомнений, наказан – за то хотя бы, что который уже день ленится наточить как следует бритву. – Вот спасибо цезарю нашему, августу июльевичу, удружил!

– Не поминал бы ты всуе, – свысока – с высоты своего поистине варварского роста – советует Дивес, зябко кутаясь в длиннополую, длиннорукавную, не по уставу, тунику. – Смотри, договоришься когда-нибудь до фасок...

– Ну, я же не Най! – хмыкает Бестия. – Ты бы за свою шкуру лучше радел. Сам как девка – и катамит твой тебе под стать.

Аррунт беспомощно озирается: разговор он затевал никак не ради чужой ссоры. Дивес, не снисходя до ответа, презрительно узит глаза, тирона Фавста, за которым Дивес по жребию приглядывает, краска ярости окатывает до корней волос, длинных, словно у ребенка – или у женщины. Выпад Бестии направлен против них, и, пожалуй, старый служака по-своему прав: чти мы должным образом дисциплину, благую богиню, твердит он, неженка Дивес щеголял бы гусиной кожей до локтей и колен, а новобранец с замашками миста был бы острижен вопреки всем своим зарокам и обетам. Но здесь, на краю мира, в лагере, состоящем из единственной палатки, нечего и надеяться на безупречный порядок.

Завтра: сострадательный, не по возрасту искренний и не по чину откровенный Вописк запнется, переспросит, в смятении заломит пясти:

– Он же твой брат, Най! Император – твой брат!

– Но-но! – осадит его Фавст, так и не выполовший сорняков с подбородка. – Видали императора – сроду в войсках не был! То у нас не император, а принцепс!

– Попридержал бы ты свои драгоценные выводы при себе, – вмешается, высокомерно ценя предостережение, Аррунт, и на скулах его ярко проступят пощечины тлеющего озноба, а Вописк отмахнется, потрясенный до основания:

– Он же не мог сослать сюда своего брата!

Что правда, то правда: золотой молодежи в армии уготован трибунат, с широкой полосой для сенаторов и узкой – для всадников; для тогата вроде меня служба – всегда формальность, дань традициям, ключ к эдилитету, претуре и консульству. Однако Вописк ошибается – из нервов и фибр вместо плоти свитый подобно плетеному колоссу друидов, бледный до последней мурриновой пестрины в лице Вописк.

– Начнем с того, что он мне не брат, и...

– Ну вы же понимаете – не бра-а-ат! – передразнит Бестия, и разговор потонет в общем хохоте, и перекинется на кровосмесительные анекдоты, и принудит Вописка терзаться еще жесточе. Я не терзаюсь – аррогаций в нашем семейном прошлом было достаточно, чтобы любые узы теперь – брачные, братские – стали в глаза людей и богов инцестом. Не терзаюсь и из-за скабрезной недомолвки, на кои богат несостоятельный в иных отношениях Бестия, – нам нечем заняться и некуда пойти, и не так уж неправ, думается мне, эвокат Фавст, который грозится, наставляя юного Сагитту в рукопашной, оборвать, чтоб неповадно было, «девичьи локоны», а его воспитателю – укоротить одежду до «нормальной мужской» долготы, и пусть потом Канина, десятнической своей властью, хоть всю оставшуюся жизнь ячменем его в назидание потчует – он, Фавст, жалеть ни о чем не будет!

Вчера: Дивес, бродя поутру по мелководью, пальцами ног нащупывая мелкие монеты – от царских ассов до бедняцких оболов, доискивается наконец причин:

– Ты ему так и сказал, Най?! Так прямо и сказал, что он – бездарность?..

– Так прямо и сказал, – киваю я, углубляясь в реку выше по кровотечению. Но довела богоданного братца, а по совместительству – моего приемного отца, не прямота – довело его то, что я солгал. И даже не потрудился скрыть, что лгу.

И вот – полусырой костер, и жидкая – фашин не нарежешь! – осокоревая молодь вперемежку с тенями, и наспех слепленный из глинистой слякоти трибунал, где под сенью копья, коронованного пучком сена по образу и подобию древних знамен, ржавеют останки нашей бесславной арматуры, и сплошь в скользких, рыже-красных, свежеосвежеванных лужах форум, где стремительный, гибкокостый Сагитта на спор ловит стрелы, которые Гемелл, близнец-одиночка, заботливо надписывает, со значением проговаривая вслух каждое слово: «Ищу-у-у... за-а-адницу... Ти-и-ита!» Близнец-сирота перекрикивает легендой о маркоманском боге, которого по весне приносят в жертву, разя дротиками из омелы. «Ну вы же понимаете – из оме-е-елы!» – со значением тянет Гемелл под общий хохот, и поле ораторского сражения остается за ним.

Копье в боевой значок превратил Бестия. Чего в этом поступке больше – богобоязненности или кощунства, не скажет, наверное, и он сам.

Завтра: декан переквалифицируется в кампидуктора и примется гонять новичка по форуму, раз за разом повергая в горячий человеческий и смертный земной пот, вынуждая ползти из-под приставленного к горлу меча – не безобидной фикции, выструганной из дрянного черного тополя, что легче теней и мягче потемок, которой защищается этрусский мальчишка, а гибельно очиненного металла.

– Против собаки оно самое то – с палкой, – щерится Сагитта, его опекун.

– Вставай, щенок, – произносит Канина, вдавливая острие в мякоть, а тирона – в грязь. Аррунт бледнеет от гнева всем своим стекольно-прозрачным лицом – словно молока в тонкостенную чашу плеснули. Но молчит – не то Сагитта, чего доброго, гаркнет: младшеньким , мол, помалкивать бы, покуда кудри в храм не сданы и игрушки на алтарь не возлож ены , и оскорбление удвоится, утроится, станет совершенно нестерпимым.

– А давайте сыграем в игру? – светски предлагает Бестия из-под вороха плащей. Его бьет дрожь. – Популярную такую игру...

– Вставай, щенок, – произносит Канина. Тирон запрокидывает голову, пачкая разметанные волосы стылым, рыже-красным, скользким, и, стиснув зубы, выполняет приказ.

– В популярную пускай популяры играют, – фыркает в буйные бурые кущи Сагитта, искоса наблюдая за подопечным: справляется ли. – Коль уж играть – по-нашему, по-легионному!

– Убивать императора? – интересуюсь я. Не без умысла – а впрочем, ему ведь тоже нелегко, носителю пурпура и пурпуры: левый кубок для Друза, в правом лишь губы смочить, просто выпить нельзя ...

– Вот и видать, что Най у нас – столичная штучка, и больше ничего. Это для преторианцев, глупышка из инсулы!

– Не «из», а "с" , если на то пошло .

– У, грамотей, мало тебя лупили ! Я к чему клоню ? Мы императора тут – выбираем! Смотри и учись. Ну-ка, подать мне какой ни на есть венок ! Увенчаем декана!

– Вставай, щенок, – произносит Канина почти ласково. Белый под грязевыми наносами, остекленело замерший навзничь Аррунт вдруг улыбается – и я понимаю, что но вознамерился сделать, понимаю прежде, чем он подается вперед – ах, встать, значит?! – и меч беспрепятственно впивается в тело: под кадыком, над разлетом ключиц, сверху вниз.

...Сагитта бранится на чем свет стоит, ругательство за ругательством укрепляя славу римского благочестия. Он раздосадован не на шутку: обещался ведь за тирона – и н а тебе, все старания насмарку, вся репутация вдребезги! Он готов добавить обнаглевшему юнцу по крайней мере тумаков, если не сквозных прорех , но декан, зловеще спокойный и невозмутимый, отстраняет его коротким невыразительным жестом. Помощь ему не требуется.

– Зато теперь он на собственном опыте убедился, почему надежней колоть, а не рубить, – утешает Сагитту миротворец Бестия, которому, однако, очень не по себе.

Когда под вечер Аррунт появится у костра – с добротно перепеленутой шеей и без права голоса, не говоря уже о голосе как таковом, каждому станет ясно, что за свои обетованные локоны он еще долго сможет не опасаться: никто не сравнит их с девичьими, пока обрамляют они кусок слезящегося мяса.

Вчера: Гемин и Гемелл чистят снаряжение, вполохоты обмениваясь издевками. Накрапывает дождь – черный в тополях теней, рыже-красный в просветах кровеносных веток.

– Что, Марк? – с ехидцей домогается Гемин, только аттическая соль хрустит на зубах. – Каково быть хорошенькой девочкой в палле?

– Представления не имею, – морщится Гемелл, подвернувший для работы рукава и оттого мерзнущий отчаяннее обыкновенного. – Но приятней, наверно, чем быть девочкой бородатой.

Гемин, задетый за живое, шумно и часто дышит. Разочаровавшись в бритве, он раздобыл среди чьих-то пожитков добрый кусок вулканическ ого камня , но предательски мешкает пустить его в ход. В отместку он поминает некие книги, которые без надобности мужу всех жен, однако закономерно обнаруживаются в параферналиях у жены всех мужей.

– Приап, – бормочет он. – Приап!

– Патик! – парирует Гемелл, откладывая сияющую лорику и придвигая з а мотанный в тряпицу меч.

Кинед!

– Диадох.

Гемин на миг теряется, и даже Фавст с вечным своим «Ну вы же понима-а-аете...» озадаченно вздергивает брови. Но, похоже, смысл странной отповеди Гемелла – в завуалированном «царь», и эвокат звереет до чрезвычайности, едва не на манер нервиев, у которых, по неиссякаемым рассказам Аррунта, шерсть перед боем режется.

– Христианин! – ревет он вне себя от слепого бешенства.

Гемелл отрешенно любуется мантуанской панорамой, запятнавшей разбинтованный клинок.

– Все, Квинт, – говорит он. – Ты доигрался.

И наносит удар.

...Когда на форум сбегаются непричастные, Гемелл уже штопает распоротую понизу тунику, а Гемину декан зашивает надсаженную – до легкого легко – ратными подвигами грудь. Нескоро, ох нескоро он опять разрешит нам притронуться к оружию или доспехам – пусть себе разлагается на пластины броня, и поковка возвращается в крушец и руду, все равно на нас некому нападать, а нам – некуда прорываться.

Нам – Мантуя. Нам – Минций.

– Откуда проблемы у греков? – рассуждает врачуемый, обращаясь, по видимости, к жарко распаленному костру, где калили кривую иголку, и к котелку кипятка, в котором вываривали нить. – Оттуда, что Дий, всеблагой и величайший, не может удержать своего дружка в штанах. Откуда проблемы в нашем отряде? Оттуда, что Канина, нас, дурня зеленого с дурнеем переспелым, разнимая, не может удержать своего дружка в ножнах!

Канине между тем удалось невозможное: нечетные, непарные близнецы обрели его заботами внятное тождество: оба с ног до головы в наливных бутонах, предвосхищающих роскошный цветник синяков.

– Откуда проблемы у Гемина? – торопливо встревает испуганный его дерзостью Дивес, пытаясь отвести неминуемую бурю, – нервный, тонкокожий, ненавидящий насилие Дивес. – Оттуда, что он не может удержать своего дружка за зубами!

В глазах бесстрастно орудующего иглой Канины отчетливо читается: сам изувечил – сам и починю, а мифо-логические извлечения волнуют его ничтожно мало. Вот что ему по-настоящему важно:

– Какая бестия вас укусила?

– Ну вы же понимаете – Бе-е-естия! – со значением блеет Фавст, и губы у нас распухают невыдохнутым весельем. Бестия, конечно, ни при чем – при чем в чужой ссоре будет новобранец?

Гемелл с независимым видом пожимает плечами.

– Мы играли в слова, а потом Квинт ни с того ни с сего окрестил меня христианином.

– Декан, декан! – раздается вопль, и мы собираемся перед палаткой, чтобы узнать: кого-то недостает.

Кого-то недостает. Кто-то исчез – в тисках непролазных топей, в излуке вялого гноя, – попрал границы естественного, нерушимого померия.

– Эй, Марк, Марк? – тревожатся в толпе.

– Гней? – вторят на ее задворках.

– Эй, Квинт?

– Эй, Авл?

– Эй, Тит?

Кто-то пропал – там, где нет пути ни назад, ни долой, потому что...

– Молчать! – рявкает Канина. – Не Капратинские ноны празднуете! Построиться в линию, живо!

Мы повинуемся – наталкиваясь друг на друга, черпая полные калиги скудельной слизи, под ворчание Бестии: "В линию, ха, тоже мне... значит, до триариев дело не дойдет..." А затем наступает – и длится, длится, длится – тягостная бесконечность, когда декан считает, про себя и изустно, слева направо и наоборот, вновь и вновь, но не может сосчитать, сколько же нас всего.

Считаем и мы – считаю я, украдкой распрямляя пальцы сомкнутого кулака: Ол, Мартул, Кунт, Ларс – нечесаная борода и прижатый браслетом у запястья рукав, горячечные проталины на снеговых висках и липкие охвостья перехлестнутых ремешком волос. Вот Гемелл с его "Приапеями" – не свитком, а кодексом, которым он с готовностью ссужает страждущих за скромную мзду. Вот долговязый, теплолюбивый Дивес, вот угрюмый Фавст, вот неутомимый рассказчик Вописк... Напрасно. Я сбиваюсь на двух: Най, опальный родич ныне здравствующего принцепса, – и Канина, декан. Всё прочее спорно – все прочие спорны, их претворит, превоплотит, пресуществит еженощная наша попойка, а я буду за это наказан. Все мы здесь наказаны.

– Навербовали по объявлению! – разоряется Бестия. – Даже до десяти не умеют!

– До восьми, – не очень уверенно возражают ему.

– Тебе-то почем знать!

– А кто в бега-то подался? – подначивает Гемин. – Так посмотреть, у нас публики скорее лишку!

– Молчать! А, да сгиньте вы в ...! Мне ваше количество до ...!

Бестия от души тычет тирона в бок.

– Привыкай, солдат, служба такая – от рассвета и до поры, пока император тебя к ... не пошлет, но с этим он лет двадцать еще поваландается!

– Шестнадцать, – поправляет Дивес, оттесняя ветерана в сторону.

– Тебе-то почем знать!

Завтра: будет струиться поток – красный, словно речь опытного ритора, и полководец в запекшейся багрянице окликнет меня с того берега: не это ли – Красноречка ? Но ему не одолеть, ни вплавь, ни вброд, кровоточащих ран – одной грунтовой и двадцати трех своих, и его заслонит прорицательница с осанкой статуи – дитя братского народа, с которым мы обходимся отнюдь не по-братски (Рем, или Гета, или сам я не в счет), – и возвестит: чада Фенрира! Гарм, Сколь и Хати, Гери и Фреки! Нет вам спасения, племя лунного пса! Горе! Проклятье и горе! И – тоном, вспененным усталой досадой: беда с конунгами по имени Вар. То дружину хозяйскую посеют, то сердце леса украдут. А ты тут каждого встречного-поперечного стращай...

Вчера: нак атываются на заречный откос галлы, и рыже-красная глина осыпается от салических прыжков огромными гранатовыми плодами, брызжет скользкими, холодными зернами. Волчьи выкидыши, глумятся незваные гости, мать ваша шлюха из Альба-Лонги. Подите сюда, лупанар ваше логово, да смотрите не замочите штанов.

– Чего распетушились ? – осведомляется Вописк, и мы воем от смеха, даром что до смешного владелец «Приапеи» добраться и близко не успел. – Вы там! Сеноны, гельветы, лингоны, эдуи! Э, нет, к в о ронам эдуев, с ними у нас союз. Галлы! Есть ли у вас потомство?

– Потомство? – недоумевают на противной стороне.

– Ну, сыновья... дочери... вообще!

За спиной у Вописка Бестия на всякий случай поясняет различия между полами на пальцах, и мы воем от смеха , оглушая ответ.

– Как же без потомства! Это вы, расслабленные, слышали мы, повадились красть друг у друга помет!

Вописк в притворном изумлении священного ужаса округляет глаза.

– У вас есть дети? Но ведь... вы же... вы же – галлы !

И мы воем от смеха, повторяя – со значением, в ритме, как нам представляется, галлиямба – «Галлы! Фригийские галлы!» – пока наша скверная латынь не пронимает неприятеля до неистовства.

– И у кого после этого мать продавалась? – философски вопрошает Дивес.

– И кто после этого ворует младенцев? – присоединяется к нему Фавст.

– Лингва латина нон верпа канина, – нарочито, будто для тугоухих , артикулирует Гемелл, а Бестия, пользуясь моментом, тотчас ввертывает заветное:

– Ну вы же понимаете – Кани-и-ина!

Терпение у галлов лопается. Тетива оказывается покрепче, и над рекой взвизгивает холостая стрела – чтобы на середине полета внезапно клюнуть носом, кануть... бесследно кануть в...

Солнце, запеченное в слоеных, чуть подгоревших облаках, неумолимо склоняется к западу. Я жду возле реки, унимающей лихорадку, бередящей жажду, – там, где топкий берег обливается холодной, скользкой, рыже-красной трупной жижей. Увы, но воды этой, живительно-мертвенной, не припрячешь впрок – мехи, которые сплеча швыряет Бестия, нужны мне для другого.

– Деньги, – напоминаю я.

Гемин со вздохом отсчитывает потную медь – не то восемь, не то десять монет разного достоинства и чеканки, одинаково рыже-красных и солоноватых. Отсчитывает с ленцой – денег ему жаль. Бестия, которому быстро наскучивает ждать, с размаху хлопает нашего казначея по загривку:

– Да не жмись ты, а! Ему платиться как-никак!

– У него все равно "пес" костьми ляжет, – неуклюже острит Сагитта, намекая, что в игре мне не везет.

С угощением обстоит намного лучше.

Всегда: я высвобождаюсь из обуви, расстегиваю пояс, босым и невозбранным ухожу на закат – в болота. Гати здесь нет. Тайной тропы я не знаю. Не знаю я и того, следовали – следили – ли за мной когда-нибудь или нет, провожали ли шаг в шаг, вопреки ли чужим ухищрениям или благодарю общему равнодушию у источника я оказываюсь в одиночестве – остаюсь наедине с белым кипарисом в сонме черных тополей, и леденящей родничной пульсацией под голой ступней, и довлеющим давлением незримого присутствия - темного, архаического, беспредельного нумена.

Есть заклинание, но я его позабыл. Позабыл даже, что должен держаться от белого кипариса в роще Прозерпины подальше. Монеты лежат под моим языком, окрашивая слюну призраком крови. Я сплевываю подтаявшие медяки на ладонь, словно слитки недуга, словно свертки легочной мокроты. И шепчу над мертвяще-живучей водой , погружая сперва полные руки, затем пустые мехи ко дну:

– Я чту тебя, господин марсианских распадков. Я чту тебя, господин марианских руин.

«Я почитаю тебя, повелитель бесплотного роя. Я почитаю тебя, повелитель бесплодного рода».

Внетелесное присутствие внимает, не приближаясь.

– Да свершится по воле твоей!

«Да свершится по воде твоей!»

И, не оглядываясь, отступаю – уступаю – на закат, в болота, приютившие в оспистой своей горсти лоскут суши – островок для островитянина. В насмешку, и не иначе, мы называем его Мантуей. Будь моя воля, я бы нарек это место Британией.

Медные монеты в сумерках легко перепутать с черными бобами. Кровь во мраке удушья неотличима от рыже-красной глины.

Вчера: вечерняя пирушка в разгаре – гремят в стакане кости, костер хрипит от щедрых подношений бессмертным, порядком похудевшие, исцеленные от водянки мехи споро передают ся по кругу. Я довольствуюсь глотком, привычно отговариваясь: мол, хлебну – и своих не узнаю, и в себе разуверюсь, и дороги к белому кипарису вовеки уже не найду. Воздержнее меня в питье только Канина, который...

– Най! – ахает припозднившийся Фавст и съеживается, словно под розгой. Чего ради ему с такой-то чуткостью было наниматься в армию? Неужели все из-за гражданства? – С тебя Канина шкуру сдерет!

– Ну вот еще! – отвергает пророчество Вописк. – Собачина собаки не ест... тьфу ты, то есть... а хотя... Пес с тобой, на-ка выкуси... то есть вкуси... да пей ты уже, надоел!

Фавст затравленно озирается – удачливый счастливчик , ничего не скажешь. Пересиливая себя , пригубливает и несколько успокаивается, ободренный тем, что разделил – а значит, уменьшил - нашу - а значит, и мою – вину.

– Может, и обойдется? – с надеждой гадает он. – Вон, с Квинтом и Марком обошлось... и с Аррунтом!

Я его не разубеждаю. Нескоро, ох нескоро Сагитта и Бестия рискнут снова померяться длиной мечей: их вовремя остережет и шрам на одежде, и заплата , пристеганная против шерсти . Нескоро тирон захочет еще разок попытать прочность своей шкуры, а с ней и тяжесть деканской длани. Я же... то, что сделал я – что делаю я, игнорируя строгий запрет, – не чета стычке изведшихся вояк или вздорному геройству новобранца. То, что сделал – что сделаю я, – измена. Дезертирство, переметничество, вероломство. Клятвопреступление – но кто из нас клятвопреступник сугубее: желающий помнить или расположенный забыть?

Дивес, посулив плащ – против безропотного, онемевшего, с позорной петлей перевязки на шее Гемина, от которого наставник-Гемелл не прочь избавиться, бросает кости – и проигрывает.

– Завтра ты будешь Дивес , – с завистью предрекает он, разоблачаясь. – Эх ты, предводитель юношества... тебе, мерзлоте, да на этакий рост и двух плащей мало !

Все мы здесь наказаны. Мне суждено сосчитать лишь до двух: Най, желающий забыть...

И Канина, который прекрасно помнит, где, как и с чьей подачи его десятка коротает вечер.

– Кто.

Это не вопрос, и поэтому, быть может, мы медлим – я медлю – с ответом: Канина успевает выплеснуть остатки воды себе в рот , брезгливо уронить бесполезную посудину под ноги и повторить – не вопрос, утверждение:

– Кто.

Некоторые потупляют замутившийся взор, половина смотрит именинниками. Я встаю.

– Нет! – вскрикивает Фавст, и неверной рукой хватает меня за руку, и мечет в кого придется возмущенные громы и молнии . – Нельзя же так! Я... мы... мы все...

– Не лезь не в свое дело, ублюдок !

Фавст отшатывается . Быть может, потому, что чересчур пьян. Или потому, что контуберний в своем вердикте единодушен. Или потому, что один из голосов в нестройном хоре принадлежал мне.

– За мной, – велит Канина и, не оглядываясь, уходит во тьму – туда, где высится наспех слепленный из слизистой целины трибунал и под сенью копья, увенчанного по прихоти Сагитты жидким тополиным венком, р ыжеют железные кости земли – наше бесславное вооружение.

Там , в сердцевине кромешно й пустоты , слышнее всего вой волков – нет, собаки. И звезда с хищными лучами, что разъедает неизбывный туман, – Сириус. И ржавчина, заполняющая раны. Мед вяная роса после купания – но прежде ржавчина, липкая ржавчина с глиной ...

Когда мы возвращаемся – нелицеприятный Канин а, сверши в правосудие и восстановив справедливость , позволяет мне опира ться на его плечо, – успевает улечься и наш убогий разгул, и почт и все участники этого разгула. Плоть в плоть с костром устраивается на ночлег – на долгие четыре стражи – наш бессменный вигил Гемелл, который не может согреться в палатке и к тому же мучается бессонницей. Будь мы в настоящем лагере, последний сумасброд не поставил бы его в караул на всю ночь, а тем более - в одиночестве, но нам и надеяться нечего на дисциплину, благую богиню.

– Пойдешь на болота, командир? – зевая, спрашивает у декана Гемелл. – Там змеи, говорят, при луне выползают ...

Канина с рычанием сбрасывает балласт – меня – и исчезает впотьмах до того, как я обретаю равновесие. Гемелл распахивает глаза.

– И что я такого сказал?

– Ничего, – отвечаю я, чувствуя, как леденеют влажные пятна грязи на м оем из мызганном плаще, – но если поутру найдешь тут обломанные ветки тополя – не удивляйся. Удивляйся, если найдешь кипарисовые.

– Я скорее найду тут своего сопляка , – флегматично замечает «предводитель юношества» . – К ак пить дать его эта рябая орясина пинками наружу вы гонит , мне якобы в помощь. Чего дома не жилось, коли уж на пенсию сплавили... Тополиные ветки, ну чисто собака же! Най, ты-то в норме?

– В норме, в норме, – заверяю его я, неуклюже ныряя под кожистое крыло навеса. С реди тех восьми не то десяти монет, что обретают приют на дне доньев, никогда не бывает моей. Моя монета раз за разом чеканится из моей собственной крови – застуденелой от речной воды , рыже-красной и скользкой.

Завтра: настроение у нас приподнятое – «ну вы же понима-а-аете», сказал бы дотошный Сагитта; от нем елодичного пения шатаются в своих гнездах блуждающие огни звезд – болотные огни, огни обмана, огни дураков.

Veni , domicella, cum gaudio!

Veni, veni, pulchra! Iam pereo...

– Младшенький, а младшенький? – пристают к Аррунту. – Какая она, твоя Туллия – Туллия Старшая, Туллия Злая, Туллия с Проклятой улицы? Или тебе по нраву ее сестренка – Туллия Добрая, Туллия, что замужем – не за тобой?

– Да идите вы! – смущается тот, так что в винноцветном румянце, словно в уксусе, растворяется мурра его витилиго. С женщинами Аррунту везет не больше, чем мне – с игральными костями.

– Най, а Най? – налегают на меня. – Ты хорошо говоришь по-гречески? Патрициев сызмальства учат греческому... скажи нам, Най, твой учитель был из Спарты – или из Фив? А светильники он когда гасил – до урока или после?

– Вместо! – огрызаюсь я. – И род у меня – плебейский!

Все мы пробудимся на свежий день со ржавыми языками, но лишь у м еня коррозной коростой оденутся шея и щеки. Тяжелая рука была у Диоскуров, объявивших моему прадеду о победе при Регилльском озере: одних его отпрысков за отчие сомнения обрекла ржав и вместо седины, других и вовсе оставила лысыми.

– Тоже мне – плебей! – негодует Дивес. – Да я таких плебеев... которые с золота едят и золотом подтираются... у которых денег...

– Ну простите, – я демонстративно выворачиваю пояс , который после похода в дремучие топи и череды проигрышей что внешне, что внутренне пуст . – Не тебе, Дивесу , меня богатством попрекать.

Эвокат только скалится . Всем нам сейчас не до ссор: «Приапеи» Вописка гуляют с колен на колени, песни становятся развязнее, а ставки вот-вот перестанут быть денежными. Даже Канину поэтому встречает не гробовая тишина, сдобренная сознанием вины, а приветственные во згласы :

– Декан! Ты был на болотах, декан? Ты охотился на волков?

– На волчицу! – азартно перенимает инициативу Сагитта. – Ну вы же понима-а-ете!

Канина не реагирует. Калиги его действительно перепачканы тиной, под ногтями заянтарела густая тополиная камедь. Он не задает очевидного вопроса. Он выпрастывает из чьих-то радушных ладоней кувшин, побывавший со мной вместе у источника под белым кипарисом, и выплескивает его содержимое мне в лицо. Отдернуть головы я не успеваю.

Соратники умолкают. Молчит и декан. Я неверяще прикладываю пальцы к губам , слизываю расплющенные капли – жестом столь характерным для человека, который ощупывает разбитый рот, что Аррунт содрогается всем своим сухощавым и чутким, словно у египетской борзой, телом. З ря. Канина меня не ударит – во всяком случае, не здесь, не при остальных. В конце концов он – наш декан. И он знает, что в этот вечер я хотел для себя абсолютной трезвости.

Для себя и ни для кого больше .

От воды тает и обливает горло кровью монета, на которую я, пр иклеивая ее к нёбу, рассчитывал как на аметист. Растаяла бы она, опусти ее кто-нибудь другой в злополучный сосуд ? Тают ли монеты, что я топлю в заповедном роднике, что намывает к рассвету река? Из чьей ни крови – и чья они плата?..

Канина кивает.

– Отлично.

И запивает свой вердикт из того же кувшина. Контуберний взрывается восторженными криками.

– Ура! Вывели Ная на чистую воду!

– Сейчас его еще куда-нибудь выведут!

– Ну вы же понима-а-аете !

Я с такой поспешностью вскакиваю на ноги, что расстегиваетс я пряжка и валится с плеч плащ, холодный и скользкий, обагряя землю, словно остывшая кровь. Восторгу соратников нет предела.

– Декан, он готов!

– Оставь и тунику, Най, она тебе тоже не понадобится!

– Ну вы же понима-а-аете!

– Да идите вы! – прощаюсь я, понимая лишь – по пристальному взгляду Канины, – что его терпение испытывают. Не бражники – я.

– Это ты иди – сам разумеешь куда!

И я иду, но н а пол у шаге декан останавливается.

– Выпей еще, – советует он. – Не повредит.

Он знает: с каждым новым глотком нарастает ощущение, что все происходит не здесь и не со мной. Он думает: лучше пить столько, сколько вмещает память , – или не пить совсем. Одного он и не подозревает: я не смогу показать ему истоки реки, если он не сможет растворить железную монету в первородную кровь. Мне это по силам – мне это было по силам уже при дворе.

Я лежу в палатке, опираясь на левый бок, словно при трапезе, и вонзив острие локтя в складки подостланного плаща.

– Эй, Най! – взывают снаружи. – Долго нам ждать твоего летейского пойла? Разве мы тебе не заплатили? Когда, в преисподнюю, соберешься наконец? В глотке сухо как...

Ежевечерняя пирушка в самом разгаре.

Я лениво листаю одолженный кодекс-палимпсест. Пергамент выскоблен небрежно – кое-где из-под приапических стишков брезжит вместо света ученый трактат. "Мантуя, – читаю я, – поселение при... именем своим... этрускам... Мания... безумия... бог подземного царства... блаженным манам... иначе... Плутон".


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю