Текст книги "Гай Юлий Цезарь"
Автор книги: Рекс Уорнер
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 46 (всего у книги 50 страниц)
АЗИЯ И ИТАЛИЯ
Мне пришлось уехать из Египта ещё до рождения Цезариона, вполне возможно, моего ребёнка. Клеопатра, естественно, хотела, чтобы я женился на ней и вместе с ней основал новое царство, которое охватывало бы и Египет и Италию, Восток и Запад, – словом, что-то гораздо более обширное и долговечное, чем империя Александра. Вот такими фантазиями мы с ней забавлялись в тёплые дни и прохладные ночи нашего круиза по Нилу. Но это были фантазии, которым со временем, возможно, суждено осуществиться. Однако тогда час для них ещё не настал, и Клеопатра понимала это не хуже меня. Поистине одним из многочисленных очаровательных качеств было её подлинное ощущение реальности. В конечном счёте она больше пеклась о Египте и о своём положении в нём, нежели о чём-либо другом. И, по-моему, это ничуть не умаляет её достоинств. Само неистовство её притязаний придаёт ей порой какое-то приятное, скрытое очарование, а иной раз пронизывает её любовь диким, едва ли не отчаянным пылом.
Вот уже четыре года, как я покинул Александрию. Клеопатра всё ещё хранит любовь ко мне, а её личные амбиции сильно возросли. Она надеется, что после победы в Парфии я буду возвращаться через Египет, и тогда и её честолюбивые мечты, и её любовь найдут своё полное удовлетворение. Во время своего недавнего пребывания в Риме Клеопатра вела себя так осторожно и осмотрительно, как только можно пожелать. Она осталась в восторге, когда я поместил её изваяние в новом храме моей богини-прародительницы Венеры, чьё имя, возглашённое легионами солдат под Фарсалом, до сих пор звучит в моих ушах. Клеопатра вежливо вела себя с моей женой, а Цицерон невзлюбил её только потому, что не терпит женщин умнее себя. Но за всем её безупречным поведением и восхитительным интеллектом я постоянно угадывал неистовый накал её страстей. Она желала остаться незабываемой царицей и рада была бы использовать меня с этой целью. Но Клеопатра обладала достаточным здравым смыслом, чтобы понимать, что я без особых на то причин никогда не соглашусь подчинить свои планы её. И она даже оказала мне честь, выразив уверенность в том, что я, по крайней мере не менее разумно, чем она, умею строить свои планы.
Так что, когда я уезжал из Александрии четыре года назад, она уже достаточно хорошо понимала, что краткий миг фантазий и мечтаний прошёл и что я опять вовлечён в круговерть своих обязанностей. И уже тогда Клеопатра принимала во внимание большое значение общественного мнения в Риме. Она сама, хотя и была гречанкой, чётко сознавала, что, как царица Египта, должна считаться до известной степени с обычаями и предрассудками египтян; и также понимала, что я, римский патриций, был ещё сильнее привержен законам и условностям моей страны. Даже теперь я нарушал их больше, чем сам хотел бы, и только потому, что мне постоянно приходится сражаться за свою жизнь и честь. Но, как бы то ни было, хотя кое-кто в Риме оказался шокирован моим романом с Клеопатрой, никто не упрекнёт меня в том, как я урегулировал наши отношения с Египтом. Я оставил в стране армию достаточно сильную, чтобы поддерживать установленный там, очень благоприятный для нас режим. Я уговорил Клеопатру взять себе в качестве супруга оставшегося в живых брата, совсем ещё мальчика. Таким образом оказались ублаготворены национальные чувства египтян, и все условия завещания её отца, ради соблюдения которых я провёл эту александрийскую войну, воплотились в жизнь. Сам я отплыл из Александрии всего с одним легионом, но даже этот единственный был не полностью укомплектован. На моей памяти Сулла, Лукулл и Помпей, каждый в своё время, отправлялись на завоевание Азии. Но никто из них, подобно мне, не затевал это предприятие с одной-единственной тысячей солдат. Я, конечно, мог рассчитывать на подкрепление. У Кальвина от его разгромленной армии остался легион первоклассных войск. Азиатские государства, зависимые от Рима, которые прежде держались Помпея, теперь спешили последовать за победителем и снабдили меня целыми легионами своих, правда далеко не таких надёжных, вояк. И всё-таки, хотя я и прошёл долгий путь побед, я снова, как это частенько уже случалось, оказался в значительном меньшинстве по сравнению с врагом. Именно поэтому и сравнив свою азиатскую кампанию с кампаниями Лукулла и Помпея, я всё ещё настолько тщеславен, что испытываю особое ликование при воспоминании об этой короткой войне против Фарнака, результат которой я выразил в словах: «Пришёл, увидел, победил».
Слова подобрались довольно удачные, хотя за ними скрыты первоначальные трудности, связанные с необходимостью быстрого создания годной к боевым действиям армии из многочисленных и очень разных по своим качествам подразделений, армии, на которую я мог целиком положиться. Когда всё это было сделано, остальное уже не представляло особого труда. После условий, в которых проходила александрийская война, где улицы, дома, пристани сковывали наши действия, оказаться в открытом пространстве с возможностью легко манипулировать многочисленным войском оказалось просто наслаждением. Мы отправились в Азию тем путём, которым шли Кир и Александр. На марше я вспомнил о планах, которые ещё юнцом тщательно проработал, – они касались великого Митридата, отца моего тогдашнего противника, – эти планы были в то время отвергнуты наместником провинции как опус юного пижона, стратега-дилетанта, которому лучше уж заниматься писанием греческих эпиграмм, нежели лезть в предводители войска. Возможно, тот наместник оказался в чём-то прав, критикуя мои предложения, но очень скоро после этого он потерял свою провинцию, не нанеся ни одного ответного удара врагу. И дело не в том, что я был некомпетентен или что мои планы плохи. Просто в ту пору я слишком большое значение придавал теории. Теперь-то я отлично сознаю, что военные да и все прочие события очень редко развиваются по точно разработанному плану. Если обеспечить несколько основных условий, а именно отвагу, выучку, снабжение армии, – судьба победы будет зависеть скорее от умения быстро менять свои планы, чем от их отличного качества. Но я тем не менее считаю, что, даже будучи юнцом, я сумел бы лучше защитить провинцию, чем тот наместник, который отказался принять мой совет.
Мы сошлись с войсками Фарнака возле горы Зела, на которой его отец когда-то в честь разгрома римской армии сложил все свои трофеи. Просто из наглости или согласно каким-то его собственным расчётам, Фарнак пошёл в атаку, когда мы ещё окапывались на очень выгодной для нас позиции на склоне горы. Сначала я удивился его нахальству. Потом я вспомнил, что уже однажды подвергался подобному нетривиальному нападению. Тогда нас атаковали нервии, и мы чуть не потерпели поражение. И на этот раз поначалу враг имел некоторое преимущество благодаря внезапности атаки. Его сирийские колесницы оказались среди нас прежде, чем мы построили наши оборонительные линии, и пехота вступила в бой с решимостью, которой я никак не ожидал от неё. Битва оказалась не из лёгких, хотя я ни на минуту не сомневался в её исходе. Не стояло проблемы окружения, и я не мог даже представить себе, что войска под моим командованием вдруг обратятся в бегство. В конце концов мы разбили левый фланг врага, и вслед за этим обратились в бегство основные его силы – и на этом всё было кончено. Мы одержали полную победу. Фарнака убил его собственный подданный. Я отдал его царство моему другу из Пергама, другому Митридату, который вместе с замечательным войском иудеев сделал так много для победы в александрийской войне. К сожалению, Митридат, так и не вступив во владение царством, погиб в каком-то незначительном сражении.
Теперь мне оставалось как можно скорее уладить дела на Востоке и собрать в этом районе по возможности достаточно большую сумму денег. Сообщения как из Рима, так и из Африки настоятельно требовали моего присутствия в Италии. Как выяснилось, некоторые легионы ветеранов, и среди них, к моему величайшему огорчению, десятый, взбунтовались. И в то же время в Африке недобитые сторонники Помпея собрали армию по меньшей мере из десяти легионов. К тому же у них была кавалерия, намного большая, чем я мог противопоставить им. И их союзник, царь Нумидии Юба, которого я несколько лет назад в сенате оттаскал за бороду, мог выставить на поле боя весьма изрядную армию. В его армии помимо нумидийцев служили прекрасные наёмники из Испании и Галлии, а также было не менее шестидесяти слонов. Сципион, Лабиен и иже с ними уже поговаривали о вторжении в Италию. Их ненависть ко мне и решимость расправиться со мной оставались такими же непримиримыми, как прежде, и ради этого они готовы были идти на новые жертвы среди своих соотечественников. Но прежде я хотел восстановить порядок в Италии и тогда уже, опять-таки с меньшими силами, идти в Африку.
В то же время как до, так и после победы под Зелой я очень много внимания уделял усилению наших позиций на Востоке и старался, насколько возможно, уменьшить количество моих римских врагов. Эту последнюю задачу помог мне решить юный Брут, который присоединился ко мне в Тарсе и не покидал меня всю остальную часть кампании. Брут знал, что я больше всего хотел бы простить любого своего врага, если он давал мне достаточные гарантии того, что никогда не поднимет оружие на меня вновь, а на Востоке было много беглецов из партии Помпея, которые ещё не решили, примкнуть ли им к их друзьям в Африке или поверить в моё великодушие. Брут убедил многих из них предпочесть последнее. Среди них оказался и его шурин, Кассий, очень способный молодой человек, которого я очень хотел приблизить к себе. Потом мне говорили, что Кассий намеревался убить меня, когда я был в Тарсе, но Брут уговорил его вместо этого поступить более разумно и постараться снискать мою благосклонность. Правда ли то, что мне рассказали, или нет, я не знал и никогда не пытался узнать. Я потом многое сделал, что способствовало продвижению Кассия в его карьере и в приобретении ответственных постов. Он очень энергичный, волевой и честолюбивый человек. Но я никогда не взял бы его себе в друзья. Думаю, его оскорбляет мысль о том, что он должен чувствовать благодарность ко мне. В критические моменты таким людям нельзя доверять. Если бы не это, я предоставил бы ему важный командный пост в предстоящем походе против Парфии – он знает страну и сам является отличным солдатом. Но Кассий отнюдь не тот, кого я называю хорошим человеком. Друзья восхваляют его за то, что он по собственной инициативе и независимо ни от кого спас, пусть небольшое, подразделение разгромленной парфянами огромной армии Красса. Он заслужил эту похвалу. Вот Курион и Антоний умерли бы вместе со своим главнокомандующим и этим поступком не принесли бы никакой пользы для своих войск. И всё же мне больше нравится отношение к этому вопросу Куриона и Антония.
Кроме Кассия Брут привлёк на мою сторону ещё много моих старых врагов. Насколько они надёжны, я не знаю до сих пор. Но я рад им, хотя часто подозревал их в неискренности. Моим самым большим желанием оставалось избежать кровопролитий предыдущих гражданских войн – безумной резни, которая омрачила последние дни моего дяди Мария, и хладнокровной, но куда более всеохватывающей бойни времён Суллы. Я желал, чтобы имя Цезаря вспоминали не только за мои практические достижения, но и за моё милосердие. И поэтому я был больше всего озлоблен на тех моих врагов, которые после Фарсала, понимая всю бессмысленность продолжения войны, снова вынуждали меня вместо того, чтобы решать важнейшие задачи управления государством, стать орудием убийства римских граждан. Афраний и Петрей, которых я помиловал в Испании, теперь воевали против меня в Африке. То же случилось и с Лабиеном, который был всем обязан только мне. И те же Сципион и Катон, так гордившиеся своим патриотизмом, но готовые ради сохранения союза с варваром Юбой отдать ему все римские владения в Африке. Меня часто глубоко удручало сознание того, что казавшаяся решающей битва при Фарсале на поверку оказалась совсем не решающей. Надежд на мирные переговоры было гораздо больше, когда я перешёл Рубикон, чем теперь. Триумф, которого так долго ждали я и мои войска, всё ещё ускользал от нас. Теперь я мог быть консулом или диктатором – кем захочу, но работа, которую я намеревался выполнять, будучи законным правителем мирного времени, всё ещё ждала своего часа. Обстоятельства толкали меня на дела, от которых я всегда старался избавиться. Но всё же я не тот человек, что подчиняется обстоятельствам.
Итак, направляясь с Востока в Рим, я пребывал в тревожном состоянии. После Фарсала, после Египта, после Зелы и я и мир вокруг сильно изменились. И я был раздражён, когда понял, что никто не хочет признать это. Меня, помнится, отчасти рассердил, отчасти позабавил Цицерон, возглавлявший длинную колонну своих друзей, когда вскоре после моего прибытия в Италию он вышел навстречу мне и умолял пощадить его. Великий оратор выглядел не менее удручённым, чем все остальные, а я подумал, что такой вид вызван не только его оскорблённой гордостью, но и опасениями потерять своё весьма значительное состояние (он не мог бояться того, что я посягну на его жизнь). Цицерон, видимо, посчитал, что, если он выступит передо мной униженным просителем, его драгоценности, скорее всего, останутся при нём. Я, естественно, постарался не уязвлять его легкоранимую душу. Я сошёл навстречу ему, обнял и посадил с собой рядом в колесницу и большую часть того дня пропутешествовал с ним. Я сразу же успокоил его относительно имущества и судьбы множества друзей и родственников (в том числе и его брата Квинта), которых он ранее уговаривал идти с оружием против меня. Цицерон оказался искренне потрясён моим желанием избежать всяческих репрессий и простить по возможности всех моих врагов и даже предложил свою помощь в сношениях с сенатом. Однако я уже не испытывал к этому великому деятелю и оратору иных чувств, кроме чисто умозрительной симпатии. Что касается современной политики, то он в ней, по-моему, играет роль пережитка прошлого. Я не могу забыть, как в критические времена его красноречивые речи обращались к дурным людям и на пользу бездарному правительству. Теперь наконец он, кажется, разочаровался в партии Помпея и действительно жаждет мира, но в основе этого разочарования лежит обида на некоторых приближённых полководца, которые лично с ним были грубы, и на самого Помпея, не оценившего в нём военного советника. А многоречиво рассуждая о мире, он произносит такие, например, слова: «необходимо перестроить республику» – как раз то, чем я собираюсь заняться, – но он-то под этим подразумевает не более как возврат в то состояние застоя и угнетения, которое предшествовало гражданской войне. Мне было куда интереснее слушать рассказываемые им сплетни, чем политические банальности и рецепты, хотя сплетни касались прежде всего его самого. Он много говорил о Долабелле, женившемся на его дочери и, как и следовало ожидать, очень плохо с ней обращавшемся. Но Цицерон, желавший породниться с аристократом, предпочитал думать – абсолютно не в соответствии с действительностью, – что его дочь, которую он искренне любил, счастлива. А Долабелла тем временем стал любовником жены Антония, которая прежде была замужем за злейшим врагом Цицерона, Клодием. Долабелла к тому же, как я уже слышал, чинил разные препятствия Антонию на политическом поприще. А так как оба – и Долабелла и Антоний – принадлежали к моей партии, их явная вражда ничего хорошего мне не сулила. Цицерон терпеть не мог Антония и плёл мне долгие истории о его склонности к пьянству, – о чём я и сам прекрасно знал, и о его вульгарном поведении. Да и поведение Долабеллы в этом плане оказывалось ненамного лучше, сетовал Цицерон. Я же был недоволен ими обоими. Долабелла по собственной инициативе начал агитацию среди плебеев за отмену долгов. Антоний, который хотя бы последовательно проводил в жизнь мои и моих близких друзей указания, справедливо прекратил это революционное движение, но вёл себя при этом бестактно и применил совершенно лишнее в тех обстоятельствах насилие. И снова Рим превратился в арену серьёзнейших беспорядков, но на этот раз инициатива этих волнений и подавление их исходили от членов моей партии. Долабелла потерпел поражение, но вместе с ним потерпел поражение и я. И я особенно разгневался на Антония за то, что он выпустил из-под контроля ветеранские легионы. Антоний хороший военачальник, и я был совершенно уверен, что он справится с этими легионами, если посвятит своё время работе с ними, а не бесконечным пьянкам и разгулу в Риме или скупке конфискованных поместий за большие деньги, которые он не собирался, если представлялась такая возможность, вкладывать в государственную казну. И Долабелла, поборник бедных должников, тоже занялся таким помещением денег. Я потом внимательно проследил, чтобы они полностью расплатились за свои делишки.
Из нашей с Цицероном болтовни во время путешествия по городу и позднее из более достоверных замечаний моих друзей в Риме стало понятно, что моё положение как в Италии, так и за границей стало даже более опасным, чем я думал. Я не хуже Долабеллы или Целия понимал необходимость экономических реформ, но несвоевременная деятельность этих моих подчинённых привела всего лишь к тому, что моя основная политика сдерживания вселяла суеверный страх в сердца зажиточных людей, который я всеми силами старался рассеять. Многие из этих людей надеялись, что в Африке я со своей армией буду разгромлен и что уцелевшие сторонники Помпея снова возьмут власть в свои руки, и при этом эти люди прекрасно понимали, что Сципион, Лабиен и два сына Помпея в таком случае приведут их в царство небывалого террора. Я понял, что моей первой обязанностью стало сокрушить армию противника в Африке. Но из-за бунта в тех самых легионах, на чью лояльность и поддержку я главным образом рассчитывал, я вынужден был задержаться. Моих крупных военачальников, которых я послал со своим личным посланием в лагерь, уже прогнали оттуда. Цицерон видел, как они возвращались с унылым и испуганным видом с задания, которое едва не стоило им жизни. После моего возвращения в Италию солдаты, кажется, грозились пойти на Рим, чтобы изложить свои наболевшие обиды непосредственно мне. Я стремился избежать дальнейших беспорядков и направил очень компетентного своего военачальника, юного Саллюстия (который был и многообещающим писателем), со значительной суммой для дополнительной оплаты войскам. Саллюстий – хороший оратор, но ему совсем не пришлось говорить. Его встретили градом камней и такими проявлениями ярости, что он оказался рад спастись бегством. После этого легионы выполнили свою угрозу и двинулись маршем в направлении на Рим. По пути они громили виллы богатых граждан и даже в отдельных случаях убили хозяев, включая и двоих в ранге преторов.
Они, конечно, думали, что я выеду из Рима навстречу им, но я решил ничем не подтверждать их уверенность в том, что они уже не находятся под моим командованием. Я поставил у городских ворот надёжную охрану, а мятежников известил, что им позволено войти в город и расположиться лагерем на Марсовом поле при условии, что они сначала сдадут своё оружие. Мои указания были выполнены, за Исключением одного: свои мечи они оставили при себе. Их появление в городе повергло в ужас богатых горожан, потому что пришли ветераны галльских войн, солдаты, которые снискали славу самой первоклассной и самой жестокой армии в мире. Среди моих врагов они вообще считались зверьми.
Я хорошо понимал моих солдат, и потому мне легко было ладить с ними. Но я ужасно разозлился на них. И хотя долгое время мы существовали вместе как части единого организма, вместе совершали невозможное и одинаково переживали и боль поражений, и торжество побед, а сейчас стали снова необходимы друг другу, я не собирался отпускать им грехи. Тем более что они вознамерились спекульнуть на нашей взаимозависимости. Искусные агитаторы (и тут я угадываю руку Лабиена) сумели убедить ветеранов, что я так сильно нуждаюсь в их службе, что они вполне могут диктовать мне свои условия. Как они могли не понять, что, если я стану повиноваться им, а они – командовать мною, существующая между нами связь порвётся, потому что это означало бы нарушение закона взаимоотношения людей? Я был поражён их тупостью, их бесстыдством, их жадностью и отсутствием терпения. Я гневался на них всех, но особенно сильно на солдат из десятого легиона, который я знал лучше всех и любил больше всех остальных и с которым одиннадцать лет назад я собрался идти против Ариовиста, и этот знак моего доверия именно десятому вызвал тогда бурю восторга у них. Что бы подумал Гай Крастин, будь он жив, при виде этой жалкой картины неповиновения?
Я был настолько обозлён, что едва ли заметил, как до смешного легко иметь дело с этими, по общему мнению, ужасными ветеранами, которых я так хорошо знал. Когда я спустился на Марсово поле – кстати, гораздо раньше, чем они ожидали, – и сел на подиуме, чтобы выслушать их жалобы, я ни жестом, ни голосом не выдал своего гнева, но это стало и так понятно из выражения безразличия и досады на моём лице. Стоило мне появиться, как все они столпились вокруг меня. Большинство солдат не видели меня со дня победы под Фарсалом, и теперь, возможно, они ожидали, что я обращусь к ним с речью и поздравлю их за проявленные в том сражении превосходные воинские качества. Если они на это надеялись, я их сильно разочаровал. Никаких знаков одобрения с моей стороны в их адрес не последовало. Затем я согласился выслушать их жалобы и слушал выступление за выступлением, в каждом из которых звучали одни и те же темы: их раны, их страдания, их великие дела, награды, которые им полагаются, их желание уйти из армии. Эти выступления продолжались очень долго. Уже самим солдатам надоели бесконечные повторы в речах их представителей. Стало ясно, что слушать они хотят меня, и больше никого другого. И я заговорил. Самым бесстрастным тоном я заявил, что они все будут демобилизованы немедленно. А также, зная меня, они могут быть уверены, что вознаграждение я им выдам всё, до последнего сестерция, но им придётся подождать, пока я не закончу кампанию в Африке с другими легионами, которые затем и будут участвовать в моём триумфе.
Во время своего выступления я чувствовал, как сильно ранят мои слова солдат. Они негодовали на то, что не будут участвовать в моём триумфе, но самой горькой для них стала мысль о том, что я готов обойтись без них. Затем я выдержал паузу и снова обратился к ним. Мои ветераны, конечно, привыкли, что, обращаясь к ним, я называл их «товарищи» или «соратники». На этот раз я совершенно умышленно, как бы для того, чтобы дать им понять, что я уже всех их уволил, использовал слово «граждане», слово, пригодное для римлянина любого сословия, кроме служащих в армии. На это они тут же ответили громкими протестами. И мятеж закончился. Вскоре солдаты уже умоляли меня наказать зачинщиков и принять их обратно на службу. Я сказал им, что прощаю их всех, кроме десятого легиона. Потом я принял делегацию солдат из десятого. Они просили наказать весь легион казнью каждого десятого легионера и затем позволить им вернуться на службу ко мне. Я, конечно, не согласился на такое жестокое и несправедливое наказание и в конце концов простил легион. Затем с большой поспешностью, потому что был уже конец года, начал приготовления для вторжения в Африку.