Текст книги "Рикки-Тикки-Тави и другие истории из Книги джунглей (сборник)"
Автор книги: Редьярд Киплинг
Жанр:
Сказки
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 9 страниц)
Когда лето сменялось осенью, крыши хижин превращались в маленькие квадраты из чистейшего золота, потому что земледельцы сушили на них свой хлеб. Сбор меда и жатва риса, посевы и уборка полей – все происходило перед его глазами, как бы вышитое, там, внизу, на многоугольных участках. Он думал о происходящем и спрашивал себя:
– К чему это все приведет в конце концов?
Даже в населенной части Индии человек не может целый день просидеть неподвижно без того, чтобы к нему не прибежали дикие существа, так бесстрашно, точно он скала; а в этой глуши животные, хорошо знавшие святилище Кали, очень скоро вернулись посмотреть на незваного гостя. Прежде всех, конечно, пришли лангуры, крупные гималайские обезьяны с серыми бакенбардами. Их переполняло любопытство. Они вытащили нищенскую чашу, покатали ее по полу, попробовали силу своих зубов на медной отделке посоха, состроили гримасы антилоповой шкуре и решили, что сидевшее неподвижно человеческое существо не опасно. По вечерам они стали соскакивать с веток сосен и, протягивая руки, просить пищи, а потом грациозными прыжками бросались назад. Им также нравилась теплота огня, и они так теснились к очагу, что Пуруну Бхагату приходилось расталкивать их, чтобы подбросить дрова в огонь; утром он зачастую видел, что мохнатая обезьяна спала под его теплым одеялом. Целый день то одна, то другая из племени обезьян сидела рядом с ним, глядя на далекие снега, и нежно ворковала с неописуемо мудрым и печальным видом.
После обезьян пришел баразинг, большой гималайский олень, похожий на нашего рыжего оленя, но крупнее и сильнее его. Он намеревался соскрести бархатистый покров со своих рогов о холодные камни статуи Кали и, завидев в храмике человека, сердито топнул ногой. Пурун Бхагат не пошевелился, и мало-помалу царственное создание сделало шаг вперед и обнюхало плечо отшельника. Пурун Бхагат провел одной своей прохладной рукой по горячим разветвлениям рога оленя, и это прикосновение успокоило раздраженного баразинга; он наклонил голову, и Пурун Бхагат очень нежно соскреб с его рогов бархат. Позже баразинг стал приводить к нему свою лань и детеныша, кротких созданий, жевавших одеяло святого. Иногда он вечером приходил один, чтобы получить свою долю свежих грецких орехов, и в отсвете костра его глаза казались зелеными. Наконец пришла кабарга, самое робкое и чуть ли не самое мелкое животное из всех оленьков, и взглянула на Пуруна Бхагата, насторожив свои большие, как у кролика, уши; даже молчаливый пятнистый «мушик набха» явился узнать, что обозначает свет в храме, и опустил свой нос, напоминавший нос лося, на колени Пуруна Бхагата, то подступая к нему, то отступая к двери вместе с тенями, качавшимися от пламени очага. Пурун Бхагат называл их всех «мои братья», и его тихий призыв «бхаи, бхаи» заставлял животных в полдень выходить из леса, если только они были на таком расстоянии, что могли слышать голос отшельника. Гималайский черный медведь, капризный и подозрительный Сона, под подбородком которого виднеется белый знак в виде латинского «V», не раз прокрадывался мимо святилища Кали. Бхагат не выказывал страха, поэтому и Сона не выражал гнева, но наблюдал за отшельником; наконец он подошел к Бхагату и потребовал от него своей доли ласки, хлеба или диких ягод. Очень часто, когда на небе разливалась тихая заря, Бхагат взбирался на верхний гребень утеса горного прохода, чтобы наблюдать, как пробужденный красный свет бежит вдоль снежных вершин, и видел, что Сона, волоча свои ноги и пофыркивая, идет по его следам, просовывает любопытную переднюю лапу под лежащие стволы и с нетерпеливым «вуф» вынимает ее обратно. Иногда ранние блуждания Бхагата будили Сону, спавшего где-нибудь, свернувшись клубком, и большой зверь поднимался на задние лапы, собираясь начать бой, но, слыша голос отшельника, понимал, что перед ним его лучший друг.
Почти про всех пустынников и монахов, живущих вдали от больших городов, рассказывают, что они могут совершать чудеса с дикими зверями, но для такого чуда нужно только, чтобы человек молчал, никогда не делал ни одного резкого движения и долгое время не смотрел в глаза своего дикого посетителя. Жители деревни видели смутный силуэт баразинга, который, точно тень, проходил в темном лесу подле святилища Кали; видели, что минол, гималайский фазан, в своем лучшем оперении сверкал перед статуей Кали, а внутри храмика лангуры, сидя на корточках, играли скорлупой грецких орехов. Многие дети слышали, как Сона, по обыкновению медведей, пел про себя свою песенку где-то среди обвалившихся камней, и за Бхагатом упрочилась слава творителя чудес.
Между тем он не думал о совершении чудес. Он считал, что все в мире – одно великое чудо и что человек, знающий это, обрел некоторую мудрость. Он твердо верил, что во всей вселенной нет ничего великого и ничего ничтожного, и день и ночь стремился постичь сущность вещей и вернуться туда, откуда явилась его душа.
Так он думал; его волосы отросли и теперь падали на плечи; в том месте каменной плиты, подле края антилоповой шкуры, где вечно стоял посох Бхагата, образовалась ямка, а то место между корнями деревьев, где день изо дня оставалась нищенская чаша, углублялось и стало почти таким же отполированным, как и сам сосуд; каждое животное знало свое определенное место подле очага. По мере изменения времен года меняли окраску и поля внизу; молотильные площадки наполнялись, пустели и наполнялись снова; с наступлением зимы лангуры сновали между ветвями, припушенными легким снегом, а весной матери-обезьяны приносили с собой из теплых долин своих маленьких детенышей с печальными глазками. В деревне произошло мало перемен. Священник постарел, многие из детей, приходивших к Бхагату с нищенской чашей, теперь посылали к нему своих собственных детей, а когда кто-либо спрашивал жителей деревни, давно ли их святой живет в святилище Кали близ горного прохода, они отвечали: «Всегда жил».
Вот наступили такие летние дожди, каких много-много лет не видали в горах. Целых три месяца долину окутывали тучи и наполненный влагой туман; постоянный неумолимый дождь прерывался ливнем с грозой, и по окончании одной грозы налетала другая. Святилище Кали по большей части оставалось над тучами, и однажды Бхагат целый месяц ни разу не видел своей деревни. Она скрывалась под белым покровом, который качался, шевелился, клубился, вздымался в виде арки, но не срывался со своих устоев, облитых потоками дождя утесов.
Все это время Бхагат слышал только шум миллиона капель воды: она лилась с деревьев, бежала под его ногами по земле, просачивалась сквозь хвою сосен, падала каплями с листочков промокших папоротников, неслась по вновь прорытым мутным руслам. Потом вышло солнце и разлился аромат деодаров и рододендронов; в воздухе чувствовался также чистый запах, который горцы зовут «благоуханием снегов». Жаркое солнце светило неделю, после этого дожди собрались для последнего ливня, и с неба хлынули потоки воды, которые, ударяясь о землю, поднимали фонтаны грязи. В этот вечер Пурун Бхагат сложил в очаге большую груду топлива; он был уверен, что его братьям понадобится тепло. Но ни одно животное не пришло в святилище, хотя он звал их, звал, пока не упал и не заснул, спрашивая себя: что же случилось в лесах?
Наступил самый темный час ночи, ливень барабанил, точно тысяча барабанов, и вот отшельник проснулся: кто-то дергал его одеяло; протянув руку, он нащупал лапу лангура.
– Ага, здесь лучше, чем среди деревьев, – сонным голосом проговорил Пурун Бхагат и расправил складку своего одеяла. – Вот тебе, согрейся.
Обезьяна сжала его руку и резко дернула ее.
– Значит, есть хочешь? – сказал Пурун Бхагат. – Подожди немного, я достану кушанье.
Когда он опустился на колени, чтобы подбросить в очаг топлива, лангур подбежал к выходу из маленького храма, промурлыкал что-то, снова подбежал к Бхагату и схватил его за колено.
– В чем дело? Что с тобой случилось, брат? – спросил Пурун, так как глаза лангура были полны мыслями, которых он не мог высказать. – Если только один из твоей касты не попал в ловушку (а здесь никто не ставит ловушек), я не выйду на воздух в такую погоду. Посмотри, брат, даже баразинг идет сюда укрыться от дождя.
Рога оленя звякнули, когда он вошел в святилище, звякнули, задев за усмехавшуюся статую Кали. Он наклонил их по направлению к Пуруну Бхагату и стал тревожно бить о пол копытами, с шумом пропуская воздух через свои наполовину закрытые ноздри.
– Хай! Хай! Хай! – сказал Бхагат, пощелкивая пальцами. – Так-то ты благодаришь меня за ночной приют?
Но олень теснил его к двери; вдруг Пурун Бхагат услышал какой-то звук, похожий на вздох. Он взглянул по направлению звука; две плиты пола раздвинулись, а липкая земля под ними чмокнула.
– Понимаю, – сказал Пурун Бхагат, – и не порицаю моих братьев за то, что они сегодня не пришли к моему очагу. Гора рушится. А между тем зачем мне уходить? – Глаза Бхагата заметили пустую нищенскую чашу, и выражение его лица изменилось. – Они приносили мне пищу каждый день с тех пор… с тех пор, как я пришел сюда, и, если я не потороплюсь, завтра в долине не останется ни души. Поистине я должен спуститься и предупредить их. Отодвинься, брат! Пусти меня к очагу.
Пурун Бхагат опустил в пламя факел, вращая его, пока он не загорелся. Баразинг неохотно отступил.
– Ага, вы пришли, чтобы предупредить меня, – выпрямляясь, сказал Пурун Бхагат, – но мы сделаем еще больше, еще больше! Идем, дай мне твою шею, брат, потому что у меня только две ноги.
Правой рукой Пурун обнял шершавую шею баразинга, вытянул левую, взял факел и вышел из маленького храма навстречу ужасной ночи. Не чувствовалось ни малейшего дуновения ветерка, но дождь чуть не залил пылающий факел, когда большой олень стал поспешно спускаться с откоса, скользя на задних ногах. Вот они вышли из леса, теперь и другие друзья Бхагата присоединились к ним. Он не мог видеть лангуров, но слышал, что они теснились вокруг; позади же раздавались «ух-ух» медведя Соны. Длинные белые волосы Бхагата слиплись от дождя и висели, точно веревки; вода брызгала из-под его босых ног, а желтая одежда пристала к хрупкому старому телу отшельника, но он, не останавливаясь, спускался с горы. Теперь это не был больше святой, отшельник; в нем ожил сэр Пурун Дасс, первый министр немаловажного государства, человек, привыкший повелевать; и он шел спасать жизнь. По крутой скользкой тропинке они двигались все вместе, Бхагат и его братья, они шли все ниже и ниже, наконец копыта оленя споткнулись о стенку молотильной площадки, и он фыркнул, почуяв человека. Они остановились в начале кривой деревенской улицы, и Бхагат постучал своим посохом в забранные решеткой окна дома кузнеца, его факел осветил крышу.
– Вставайте и выходите из дома, – закричал Пурун Бхагат и сам не узнал собственного голоса, потому что прошло много лет с тех пор, как он громко разговаривал с человеком. – Гора рушится! Гора падает! Вставайте, выходите на улицу, о вы, спящие внутри!
– Это наш Бхагат, – сказала жена кузнеца. – Он стоит со своими зверями. Возьми малюток и сзывай народ.
Весть побежала из дома в дом; дикие животные, сгрудившиеся в узком переулке, жались к Бхагату; Сона нетерпеливо отдувался.
Народ высыпал на улицу, в деревне было не более семидесяти душ. При свете факелов поселяне увидели своего Бхагата, который стоял, положив руку на спину дрожащего баразинга, в то время как обезьяны жалобно тянули его за одежду, а Сона, осев на задние лапы, громко ревел.
– Бегите через долину и поднимитесь на первую же гору, на той стороне, – приказал Пурун Бхагат. – Никого не оставляйте здесь! Мы идем за вами.
И поселяне побежали, как умеют бегать только одни горцы. Каждый знал, что при оползании почвы необходимо взобраться как можно выше на откос горы с противоположной стороны долины. Они с плеском пробежали через маленькую реку; задыхаясь, стали подниматься по террасам полей на отдаленной окраине долины. Бхагат и его братья шли за ними. Выше и выше поднимались деревенские жители на противоположную гору и звали друг друга по именам, это была перекличка, а по их пятам с трудом двигался большой баразинг, отягченный весом тела отшельника, сила которого убывала. Наконец олень остановился под ветвями густых сосен на высоте пятисот футов от подножия горы. Инстинкт, который предупредил его о приближающемся оползании горы, теперь сказал, что в этом месте он в безопасности.
Пурун Бхагат, теряя сознание, опустился рядом с оленем; холодный дождь и трудный подъем убивали его; тем не менее он закричал по направлению рассеянных факелов:
– Остановитесь и пересчитайте, все ли здесь!
Увидав же, что огни собрались вместе, он шепнул оленю:
– Останься со мною, брат. Останься до… конца.
В воздухе пронесся вздох, превратился в ропот, ропот сделался ревом; рев усилился и стал могучим звуком, по силе превосходившим все доступное для слуха; горный откос, на котором стояли беглецы, погрузился в темноту и дрогнул. Потом низкий ровный звук, словно гул органной трубы, минут на пять поглотил остальные шумы, и каждый древесный ствол задрожал. Гул этот замер, звук дождя, падавшего на многие мили каменистой почвы и покрытое травой пространство, изменился, теперь капли глухо барабанили по рыхлой земле. Это пояснило все.
Беглецы молчали, даже жрец не осмелился заговорить с Бхагатом, который спас их. Поселяне скорчились под соснами и не двигались до рассвета; когда же наступил день – взглянули через долину и увидели, что там, где был лес, террасы полей и прорезанные тропинками луга, появилось одно красное веерообразное пятно и на краю его несколько деревьев лежало вверх корнями.
Эта краснота поднималась высоко на гору, служившую для них пристанищем; она запрудила речку, которая начала разливаться, образуя озеро кирпичного цвета. От деревни, от дороги к маленькому храму, от самого святилища и леса позади него не осталось ни следа. Часть горы шириной в милю и в две тысячи футов глубиной свалилась, как отрезанная сверху донизу.
Беглецы один за другим шли через лес помолиться перед своим Бхагатом. Над ним стоял баразинг, но, когда люди приблизились, олень убежал; в ветвях жалобно выли лангуры, где-то на горе стонал Сона, Бхагат, мертвый, сидел, скрестив ноги, прислонясь спиной к дереву, с посохом под мышкой и обратив лицо к северо-востоку. Жрец сказал:
– Созерцайте чудо после чуда, потому что вот именно так должно погребать каждого саньяси. Там, где мы его видим теперь, мы выстроим храм в честь нашего святого.
Еще не окончился год, когда они возвели над телом своего саньяси маленькое святилище из камней и глины. Окрестные жители назвали эту гору – гора Бхагата. Люди до сих пор приходят молиться в храм Бхагата и приносят с собой свечи, цветы и другие дары. Но никто из них не знает, что их святой – сэр Пурун Дасс – Р.К.И.И.; Д.Л.; Д.Ф. и так далее, бывший первый министр прогрессивного и просвещенного государства Мохинивала, бывший почетный член и член-корреспондент гораздо большего количества ученых обществ, чем это может принести пользу кому бы то ни было в нынешнем и в будущем мире.
Могильщики
– Уважайте старых! – прозвучал из тины низкий голос, который заставил бы вас вздрогнуть, голос, напоминавший что-то мягкое, распадающееся на части. В нем были дрожь, хрип и визг.
– Почтение к старшим! О речные товарищи, почитайте старших!
На всем широком пространстве реки не виднелось ничего, кроме небольшой флотилии барэ, сколоченных деревянными гвоздями, с квадратными парусами и нагруженных строительным камнем. Они только что вышли из-под железнодорожного моста и плыли вниз по течению. Люди подняли неуклюжие деревянные рули, чтобы не засесть на песчаных мелях, образовавшихся около опор моста. Когда флотилия прошла, по три баржи рядом, снова зазвучал страшный голос:
– О речные брамины, уважайте старого и больного!
Один из сидевших на барже обернулся, поднял руку, произнес что-то, только не благословение, и баржи заскрипели дальше, уходя в туманный сумрак. Широкая река, скорее походившая на цепь небольших озер, нежели на поток, была неподвижна, точно зеркало; в ее главном русле отражалось красное, как песок, небо; близ низких берегов и под ними виднелись желтые и мутно-лиловые пятна. В период дождей небольшие ручьи вливались в эту реку; теперь же их высохшие устья висели выше линии воды. На левом берегу, почти под самым железнодорожным мостом, приютилась деревня, вся состоявшая из глины, кирпичей и плетенок; ее главная улица, по которой домашний скот возвращался теперь в свои хлева, бежала к реке и заканчивалась кирпичной платформой, куда приходили люди, которым надо было стирать и мыться. Селение называлось Меггер Гаут.
Ночь быстро опускалась на поля, засеянные чечевицей, рисом и хлопком, расстилавшиеся в низине, ежегодно заливаемой рекой, на камыши, окаймлявшие окраину излучины, на пастбища, примыкавшие к тихим камышам. Еще недавно попугаи и вороны цокали и кричали, прилетев на вечерний водопой, но в этот час они уже удалились от реки на ночлег и встречали целые батальоны летучих мышей, которые называются летучими лисицами; одна туча водяных птиц за другой со свистом и гоготаньем стремилась под прикрытие бамбуков. Тут были гуси с вытянутыми, как бочонки, головами и черными спинами, чайки; там и сям мелькали фламинго.
Неуклюжий Адъютант (марабу) держался в тылу стаи и летел так лениво, точно каждый взмах его крыльев был последним.
– Уважайте старших! Брамины реки, уважайте старших!
Марабу слегка повернул голову, несколько раз ударил крыльями, пролетел в сторону голоса и тяжело опустился на песчаную мель ниже моста. Глядя на него, можно было понять, что это за мошенник. Со спины он казался неописуемо почтенным существом; он имел почти шесть футов в вышину и походил на приличную лысую особу. Спереди же оказывалось другое. На его голове и шее не сидело ни одного перышка, а ниже клюва висел безобразный мешок из красноватой кожи – хранилище всего, что он мог схватить своим острым клювом. Птица стояла на очень длинных, тонких, морщинистых ногах, но аккуратно переступала ими и с гордостью посматривала на них через плечо, когда чистила свои пепельно-серые хвостовые перья; потом Адъютант замирал, вытягиваясь, как солдат на карауле.
Маленький худой шакал, лаявший от голода, стоя на пригорке, внезапно навострил уши, поднял хвост и пустился рысью к Адъютанту.
Это был самый ничтожный из шакалов (нельзя сказать, что и лучшие-то его родичи хороши, но этот был особенно ничтожен, так как занимал среднее место между нищим и преступником). Он очищал мусорные кучи; то бывал до отчаяния пуглив, то свирепо отважен; вечно испытывал голод и вечно же хитрил, хотя все его уловки не приносили ему никакой пользы.
– Ух, – уныло отряхиваясь, сказал он. – Пусть красная парша уничтожит всех деревенских собак. Каждая укусила меня три раза, а за что? За то, что я посмотрел – заметьте, посмотрел – на старый башмак в коровьем хлеву. Разве я могу есть грязь? – И он почесал у себя за левым ухом.
– Я слышал, – заметил Адъютант голосом, напоминавшим звук тупой пилы по толстой доске, – я слышал, что в этом самом башмаке лежал новорожденный щенок.
– Одно дело слышать, другое знать, – заметил шакал, отлично знавший пословицы благодаря вечному подслушиванию разговоров людей.
– Правда. Поэтому я для верности позаботился о щенке, пока собаки были заняты в другом месте.
– Да, они были очень заняты, – сказал шакал. – Теперь я некоторое время не буду забегать в деревню за объедками. Значит, в этом башмаке действительно был слепой щенок?
– Он здесь, – ответил Адъютант, косясь через свой клюв на собственный полный зоб. – Это пустяк, но, когда милосердие умерло в мире, такими вещами не следует пренебрегать.
– Аи, аи! Да, в наши дни мир – сущее железо, – провизжал шакал. В ту же минуту его беспокойные глаза уловили крошечную рябь на поверхности воды, и он торопливо продолжал: – Тяжела жизнь для всех нас, и я не сомневаюсь, что даже наш высокий господин, гордость Гаута и зависть реки…
– Лгун, льстец и шакал вывелись из одного яйца, – сказал марабу, не обращаясь ни к кому в особенности; дело в том, что он тоже в случае нужды умел отлично солгать.
– Да, да, зависть реки… Даже он, – громче прежнего повторил шакал, – даже он не может не находить, что со времени постройки моста пищи стало меньше. С другой стороны, он одарен такой мудростью и такими добродетелями (которых я, к несчастью, совершенно лишен), что…
– Уж если шакал называет себя серым, он, должно быть, невыразимо черен, – пробормотал Адъютант. Птица не видала приближавшегося к берегу существа.
– …что у него, конечно, никогда не бывает недостатка в пище и, следовательно…
Песок слегка скрипнул, точно дно лодки дотронулось до мели. Шакал быстро повернулся и обратился мордой (это всегда благоразумнее) к тому, о ком он только что говорил. Подплыл двадцатичетырехфутовый крокодил. Все его тело одевали как бы пласты котельного чугуна, а на спине стоял гребень; желтоватые кончики его верхних зубов висели над великолепно вытянутой нижней челюстью. Это был тупоносый Меггер из Меггера Гаута; он прожил дольше той деревни, которую назвали по его имени. До постройки железнодорожного моста крокодила считали демоном речного брода – он убивал входивших в воду людей; вместе с тем он же был и фетишем селения. Теперь Меггер лежал неподвижно, опустив подбородок в мелкую воду, и чуть-чуть шевелил хвостом, чтобы удержаться на месте, но шакал отлично помнил, что один удар этого могучего хвоста может перенести чудовище на берег со скоростью парохода.
– Счастливая встреча! Покровитель бедных! – льстиво приветствовал его шакал, в то же время отступая при каждом слове. – В воздухе звучал восхитительный голос, и мы… мы пришли, надеясь насладиться приятным разговором. Я ждал тебя и осмелился рассуждать о тебе. Надеюсь, ты ничего не слышал?
Между тем шакал, конечно, говорил в надежде, что крокодил услышит его слова; он знал, что лесть – лучшее средство получить от него кусок съестного. В то же время и Меггер понимал, что шакал говорил с известной целью; шакалу же было ясно, что Меггер понимает все и знает, что он, шакал, знает, что Меггер знает; таким образом, оба были довольны друг другом.
Задыхаясь и ворча, чудовище двигалось вдоль берега, оно бормотало:
– Уважайте старых и недужных.
Его маленькие глаза, сидевшие под тяжелыми роговыми веками на верхушке плоской треугольной головы, горели, как угли, пока из воды выходило его бочонкообразное тело, висевшее между искривленными ногами. Наконец крокодил залег близ отмели, и, как ни были знакомы шакалу его обычаи, трусливый зверь невольно вздрогнул, увидев, до чего Меггер сделался похож на прибитое к песку бревно. Крокодил даже постарался поместиться под тем углом, под которым лежал бы естественно остановившийся обрубок. Понятно, все это было сделано по привычке, потому что Меггер вышел на мель не ради охоты, а для удовольствия; но крокодил никогда не бывает вполне сыт, и, если бы сходство с бревном обмануло шакала, трус не мог бы рассуждать об этом, так как не остался бы в живых.
– Дитя мое, я ничего не слышал, – закрывая один глаз, сказал Меггер. – Вода попала мне в уши; кроме того, я совсем ослабел от голода. Со времени постройки железнодорожного моста народ, населяющий мою деревню, разлюбил меня, и сердце мое разбивается от этого.
– Какой позор! – произнес шакал. – Такое благородное сердце! Но люди все одинаковы.
– Нет, между ними существует различие, – мягко сказал Меггер. – Одни худы и сухи, как барочные шесты. Другие жирны, как молодые шак… собаки. Я никогда не соглашусь беспричинно унижать людей. Они разнообразны, и многолетний опыт доказывает, что все они, мужчины, женщины и дети, достаточно хороши; я не вижу в них ничего дурного. Помни же, дитя, тот, кто осуждает, бывает осужден.
– Конечно, лесть хуже попавшей в желудок пустой жестянки, но мы сейчас слышали поистине мудрые слова, – заметил Адъютант, опуская свою поджатую ногу.
– Но подумай о людской неблагодарности относительно такого высокого существа! – слащаво начал шакал.
– Нет, нет, это не неблагодарность, – возразил Меггер. – Они просто не думают о других, вот и все. Лежа на моем всегдашнем месте около брода, я раздумывал, как для стариков и для детей неудобны лестницы на новый мост. О стариках, понятно, нечего особенно много думать, но меня поистине печалят толстые, жирные дети. Тем не менее я полагаю, что мост скоро потеряет для них прелесть новизны, что коричневые ноги моего народа станут снова храбро переходить реку вброд, как в былое время, и старый Меггер будет получать свое.
– Но сегодня по реке плыли гирлянды ноготков, – заметил Адъютант.
В Индии гирлянды ноготков – символ почтения.
– Ошибка, большая ошибка. Это жена продавца сладкого мяса… Год от году ее зрение ослабевает, и она не в силах отличить бревна от меня, Меггера Гаута; сделай она еще шаг, я показал бы ей некоторое различие между мной и чурбаном. Все же у нее были хорошие намерения, а нам следует обращать внимание на духовную сторону приношений.
– Какой толк в гирляндах ноготков для того, кто лежит на куче мусора? – спросил шакал.
Он усердно ловил блох, в то же время поглядывая на своего «покровителя бедных».
– Правда! Но люди еще не начали устраивать мусорной ямы, в которую попаду я. На моих глазах река пять раз отступала от селения, прибавляя земли к концу улицы. Пять раз видел я, как жители возводили новые строения на берегах, и еще пять раз увижу повторение этого. Я – не потерявший веру, охотящийся за рыбами Гавиаль (порода крокодилов); я не бываю то в Кази, то в Прейаге, как говорит поговорка, я верный и постоянный страж этого брода. Недаром, дитя мое, селение носит мое имя. А как говорит пословица: «Тот, кто долго сторожит, наконец получает награду».
– Я ждал долго, очень долго, чуть не всю жизнь, а в награду меня только кусали или били, – заметил шакал.
– Ха, ха, ха! – захохотал Адъютант и затем пропел: – В августе был рожден шакал, дожди выпали в сентябре. «Никогда еще не видывал я подобных ливней», – сказал этот шакал.
У Адъютанта есть одна очень неприятная особенность. Через неопределенные промежутки времени у него начинаются острые припадки судорог, и, хотя с виду Адъютант гораздо добродетельнее остальных своих родичей, которые все необыкновенно почтенны, во время приступов этого недуга он принимается дико выплясывать какой-то странный военный танец и, слегка распуская крылья, то поднимает, то наклоняет свою лысую голову; по причинам, хорошо известным ему самому, самые худшие припадки странной болезни всегда совпадают с его злыми замечаниями. При последнем слове пропетой песенки он снова замер, как бы вытянувшись на часах, и сделался в десять раз более похож на адъютанта, нежели прежде.
Шакал не прореагировал; ему уже минуло три года, но нельзя же сердиться на оскорбление, нанесенное особой с клювом в ярд длиной и сильным, как дротик. Адъютант славился своей трусостью; шакал же был еще трусливее.
– Нужно прожить долго, чтобы получить запас знаний, – заметил Меггер. – И следует заметить: маленькие шакалы – явление обычное, дитя мое, но такой Меггер, как я, встречается нечасто. При всем том я не возгордился, потому что гордец скоро погибает; однако заметь: все дело в судьбе, и свою судьбу не может изменить никто, плавающий ли, ходящий ли, бегающий ли на четырех ногах. Я лично доволен своей судьбой. При удаче, обладая острым зрением и привычкой замечать, есть ли выход из ручья или заводи, можно сделать многое.
– А мне рассказывали, что даже «покровитель бедных» однажды поступил неосмотрительно, – язвительно заметил шакал.
– Правда, но в этом случае мне помогла судьба. Происшествие, о котором ты говоришь, случилось, когда я еще не достиг полного роста. Клянусь правым и левым берегом Ганга, чем-чем только не кишели потоки в те времена!.. Да, я был молод и неосмотрителен. Вот началось наводнение, кто же радовался тогда больше меня? В дни молодости всякий пустяк веселил мое сердце.
Наводнение залило деревню. Я проплыл далеко, до самых рисовых полей; их покрывал густой слой ила. Помню я также пару браслетов (их украшало стекло, и они сильно смутили меня), которые я нашел в этот вечер. Да, браслеты и, если память мне не изменяет, там также был башмак. Мне следовало снять оба башмака, но я был голоден. Позже я научился поступать иначе. Да. Итак, я после прилег отдохнуть; когда же собрался снова вернуться в реку, вода сошла, и я двинулся по илу главной улицы. Кто решился бы на это, кроме меня? Из домов высыпал весь мой народ: жрецы, женщины, дети, и я милостиво посматривал на них. В иле биться неудобно. Вот один лодочник закричал:
«Несите топоры, убьем его; ведь это Меггер брода!» – «Нет, – ответил брамин. – Смотрите, он гонит перед собой воду. Он божество нашего селения».
Тогда мой народ засыпал меня цветами, и у кого-то из них явилась счастливая мысль положить на дорогу козу.
– Как вкусна, как вкусна коза! – сказал шакал.
– На ней шерсть, слишком много шерсти; когда же ее найдешь в воде, в ней почти наверняка скрывается крестообразный крюк. Но ту козу я принял и с почестью вернулся в реку. Позже судьба послала мне лодочника, желавшего разрубить топором мой хвост. Его лодка села на старинную мель, которой вы, конечно, не помните.
– Не все мы здесь шакалы, – заметил Адъютант. – Не говоришь ли ты о той мели, которая образовалась, когда в реке потонули барки с каменьями в год великой засухи? Про ту продолговатую мель, которая уцелела в течение трех разливов?
– Их было две, – ответил Меггер, – верхняя и нижняя.
– Да, я забыл. Мели разделял проток, позже он высох, – сказал Адъютант, гордившийся своей хорошей памятью.
– Вот на нижней-то и засела лодка моего доброжелателя. Он спал, в полусне перескочил через борт и вошел в воду по пояс – нет, только по колено, – чтобы столкнуть ее с мели. Пустая лодка двинулась, но снова села на следующий перекат. Я крался за человеком, зная, что скоро придут другие люди, чтобы вытащить лодку на берег.
– И они действительно пришли? – с оттенком страха спросил шакал. Такая охота внушала ему уважение.
– Пришли и в это место и ниже по течению. Я получил троих в один день, всех хорошо откормленных менджисов (лодочников), и ни один из них не закричал, кроме последнего. (В этом случае я действовал небрежно!)
– Ах, что за благородная охота! Но какой ловкости, какого ума требует она! – произнес шакал.
– Требуется не ум, дитя, а только умение мыслить. Обдуманность в жизни то же, что соль, положенная в рис, как говорят лодочники, а я всегда много думал. Мой родственник, Гавиаль, поедатель рыбы, рассказывал мне, до чего ему трудно охотиться; как сильно один род его добычи отличается от другого; вследствие этого он должен узнавать обычаи каждой рыбы. Вот это мудрость. С другой стороны, Гавиаль живет среди своей дичи. Моя добыча не плавает стаями, выставляя пасти из воды, как делает его рева, не всплывает на поверхность воды и не поворачивается боком, как моху или маленькая чапта, не толпится подле мелей, как батчуа или чильва.