Текст книги "Одиль"
Автор книги: Раймон Кено
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 7 страниц)
– Как вы себя чувствуете?
– Отупевшим.
Она взяла меня за руку.
– У вас температура.
– Пройдет: я выпил аспирин и четыре стакана грога в буфете, пока вас ждал.
– Хотите что-нибудь?
– Нет, спасибо. А вы, у вас все в порядке?
– В порядке.
Она улыбнулась мне, выпустила мою руку. Я закрыл глаза и не просыпался до Парижа. Я поселил Одиль в гостинице, находящейся недалеко от моей, и вернулся, чтобы лечь. Одиль заботилась обо мне. Несколько раз я отключался, выбывал из жизни, мой бред принимал форму цифр, а эти цифры обозначали числа, какие-то недоброжелательные и враждебные. Они свертывались, растворялись, плодились, разлагались, как амебы или химические элементы. Они двигались в сумасшедшем темпе, так, что я никак не мог вмешаться в эту чехарду. Одиль, сидя рядом со мной, читала или подолгу смотрела во двор, где суетились служанки и хлопотали поварята. Я напряженно вслушивался в эту кухонную суматоху, и иногда две дроби сталкивались с грохотом упавшей кастрюли. Ночью, когда Одиль уходила, а я думал, что уже сплю, я до бесконечности обдумывал одну и ту же мысль: между этим Жераром и Одиль наверняка что-то было, впрочем, меня это никоим образом не касается. Утром, когда она возвращалась, цифры вновь начинали свое беспорядочное движение, зло подшучивая надо мной: «иллюзия гениальности». Через несколько дней появился новый повод для беспокойства. Сцену заполонили полицейские. Они пронумеровывались, складывались и умножались, возникая отовсюду. Тогда я заставил Одиль соблюдать какие-то безумные правила безопасности и, чтобы избавиться от этого отродья, изобретал тысячи планов, которые, благодаря жестким правилам математики, самым натуральным образом погибали на путях комбинационной топологии. Наконец в какой-то день я решил выбраться из этой каши.
Я узнал, что за эти две недели не был обнаружен ни один полицейский, никто даже не появился; больше того: наши семьи не были против нашего брака, предпочитая, чтобы на наш счет распускалось как можно меньше слухов. Поправившись, я сразу приступил к «выполнению необходимых формальностей». Я думаю, что это был мой первый социально значимый поступок. Ничего смешного я тут не видел, и, хотя это были самые обыкновенные формальности, они оставались реальностью, и я должен был узнать это на деле. Я отправился искать свидетелей для себя и Одиль; мне показалось, что Венсан и Саксель могли бы снизойти до этой роли. Я зашел к первому, но он выехал из гостиницы, не оставив адреса. Тогда я попытался добраться до второго. Теперь он «занимался криминальными происшествиями» в «Юманите». Я прождал его целый час. Наконец он появился. У него вытянулось лицо, когда он увидел меня, я удивился этому. Он колебался секунду, прежде чем пожать мне руку. Слегка смущенный, я объяснил, что пришел просить его оказать мне одну услугу – так, пустая формальность.
– С удовольствием, – сказал он очень настороженно. Он смотрел на меня с явной враждебностью. Говорить дальше я не осмелился.
– А впрочем, не стоит, – сказал я, – до свидания. Он остановил меня.
– Простите, если я веду себя немного нервно. Вы же понимаете, вы подписали это заявление, и я считаю несколько странным то, что вы пришли ко мне.
Эти слова имели смысл только в связи с каким-то эпизодом межгрупповой политики. Я понял, что не избежать «объяснения», в этих кругах просто обожали «объяснения» – сначала стрелять по ногам, а потом объясняться. Возможно, и Саксель питал к ним пристрастие. Мне это казалось довольно пустым занятием. Однако в тех обстоятельствах я не мог не произнести слов, которые прямо приводили к началу «объяснения»:
– Послушайте, Саксель, я не понимаю, что вы имеете в виду.
– В самом деле?
Тогда он вытащил из портфеля маленький листок и протянул его мне; это был текст, преисполненный высокопарно изливаемого гнева. Прочитав его, никто бы уже не усомнился в том, что Саксель предатель, продажная шкура, интриган, истаскавшийся любовник. Тут же подробно рассказывалась история о «духе Ленина» и два или три неприятных анекдота, касающихся того, что «у мещан» называется личной жизнью. Под памфлетом я увидел свою подпись.
– Ясное дело, – сказал я, – но я не подписывал это.
– В самом деле?
– Я две недели не выходил из дома: я был болен и Англареса не видел уже три недели.
– Я вам верю, но все-таки это неприятно.
– Особенно мне, поскольку я тут ни при чем.
– Я знаю, вы бы не стали подписывать эту гадость.
– Вы думаете, что эта подпись меня связывает?
– К несчастью, да.
– Послушайте, Саксель, я не хотел бы вас дольше беспокоить. До свидания.
– Вы хотели о чем-то попросить?
– Чепуха. До свидания.
– До свидания.
Мы пожали друг другу руки, и я ушел. Когда я был у выхода, мне на память пришла целая серия выражений, вроде «лучше не получится», или «так раздражаться – это что-то необычное», или «какая чудная история». Вот так запросто потерять друга мне показалось ненормальным. Я зашел в кафе и позвонил Англаресу. Его не было дома. Ладно, мне нужно пойти на площадь Республики и найти там Венсана или добыть его адрес; может быть, против него уже выпустили какой-нибудь другой памфлет. Я позвонил и Одиль, чтобы сообщить ей новость, но она куда-то ушла.
Уже смеркалось, но для Англареса и его друзей еще было слишком рано. Я зашел домой и ждал в темноте нужного часа; было время все обдумать, и, когда я снова вышел на улицу, у меня было веселое настроение. Я добрался до площади Республики к семи часам; Англареса окружала довольно многочисленная группа. Здесь были Вашоль, Владислав, Шеневи и прочие, которых я более-менее знал, и прочие, которых я не знал вовсе.
– Сколько же времени мы вас не видели, – сказал Англарес любезно и немного церемонно.
– Я болел.
– Не слишком серьезно?
– Как видите.
Дискуссия возобновилась на том месте, где я ее прервал. Художник Владислав защищал точку зрения ультралевых, а Шеневи выдвигал против него точку зрения также ультралевых; они ожесточенно спорили. Я послушал их с минуту, но, абсолютно не проникшись интересом к их узкополитическим страстям, спросил у Англареса, где сейчас живет Венсан Н., желая вместе с тем узнать его судьбу: оказалось, что пока еще он был «нашим», поскольку мне тут же дали его адрес. Я продолжал:
– А воссоединение, к которому вы приступали? Англарес улыбнулся:
– Собственно говоря, воссоединения не произошло, – сказал он, – но достигнутые результаты великолепны. Он добавил, понизив голос:
– Группа Сальтона распалась, вы видите: Владислав среди нас.
Последний в этот момент заявил:
– Мы должны совершать революцию при помощи самых радикальных инфрапсихических средств и сражаться с буржуа самым отвратительным для них оружием – экскрементами.
– Нужно скатиться в грязь и вдохнуть воздух преступления, – заявил один из неофитов.
– И не забудем в этой борьбе о мощном оружии – раннем безумии, – сказал какой-то человечек, съежившийся, как куколка насекомого или как что-то подобное.
Англарес сообщил мне, что это В., бывший «единый ничегонеделатель».
– Мы никогда не совершим революцию, если не сможем искусно околдовать целиком всю буржуазию, – промолвила еще какая-то личность с самым безразличным видом.
– Это У., – шепнул мне Вашоль, – он перешел к нам от «спиритов-инкубофилов».
Я понял, что Англарес благодаря своему маневру насобирал «учеников» почти отовсюду; я говорю: «учеников», хотя на этот момент у них вроде бы имелись идеи (?) – свои, личные. Поскольку Англарес, как мне показалось, был расположен поболтать со мной, я потихоньку сообщил ему, что собираюсь жениться. Он вздрогнул. Услышавший мои слова Вашоль сморщил нос.
– Вы собираетесь жениться? – сказал Англарес самым презрительным тоном.
Я воздержался от объяснений причины моего поступка. Вместо этого сказал:
– Саксель будет моим свидетелем.
Он схватился за пенсне и водрузил его на нос. Он сверлил меня взглядом, демонстрируя безусловные успехи в магнетизме.
– Вы смеетесь надо мной, Трави.
У него был очень красивый голос: глубокий, переливчатый, полнозвучный. – Почему же? – сказал я.
Он не ответил, стараясь прийти в себя. Вмешался Вашоль:
– Он не в курсе.
– Не в курсе чего? – спросил я.
– Как, – вскричал Англарес, – вы не в курсе?
– Но о чем речь?
Шеневи в свою очередь счел необходимым вставить слово:
– Саксель – мерзавец, мы его выставили вон!
– Надо показать ему нашу листовку, – сказал Вашоль.
Кто-то протянул мне листовку. Я внимательно перечитал ее; там, может быть, не было ни одной ошибки, но все было представлено в ложном свете.
– Надо же, и моя подпись, – заметил я.
– Вы разве не член нашей группы? – моментально парировал Вашоль.
– Какие у вас могут быть возражения? – спросил Шеневи.
Они, казалось, недовольны тем, что я удивляюсь, увидев свою подпись под текстом, которого не читал.
– Может быть, вы сохранили какие-то дружеские чувства к Сакселю, – сказал Англарес, – но поймите, что всякая дружба должна быть забыта, когда под вопросом нравственность. Мы должны оставаться чистыми, и мы останемся чистыми.
Его соратники молчали, возвеличенные этой похвальной речью. Он же поправил прическу ловким движением головы и пронзил взглядом ни в чем не повинный графин с водой. «Поза», – подумал я. Я счел бесполезным говорить даже о том, что мне не из чего выбирать, предоставляя ему победоносно мутить воду. Я положил несколько франков на свое блюдце и встал. К чему тратить слова на глухих? Я ушел, ровным счетом ничего не сказав. Я не жалел о своей небольшой проверке: найдутся ли здесь «независимые» люди?
А Венсан? Как-то он меня встретит? Поставил ли он свою подпись под этим отлучением? Я никак не мог вспомнить. Если он не подписался, мог ли Англарес спокойно произносить его имя? Я зашел в маленький магазинчик и написал ему почтовую открытку. Назначил встречу на следующий день. Он пришел.
– Ну, выздоровели?
– Вы знали, что я болел?
– Заходил пару раз к вам в гостиницу; мне сказали, что у вас «плохой» грипп. Собирался сегодня или завтра написать вам. Что нового?
Я ответил по привычке:
– Ничего.
Потом продолжил:
– В общем, я больше не увижу Сакселя и больше не пойду на площадь Республики.
– Понятно.
– Вы в курсе дела?
– Я подозревал, что все так случится. Саксель увидел вашу подпись и рассердился. Вы увидели свою подпись и рассердились.
– Именно.
– Обычный случай. Я сотни раз встречался с такими фокусами.
– Но вы, вы подписали эту бумагу?
– Так же, как и вы. Но подобные вещи случаются со мной в последний раз. Меня утомляют все эти истории, утомляют и вызывают отвращение.
– Вообще-то, я пришел не для того, чтобы выяснять все это, но чтобы попросить вас об одном одолжении: взять на себя очень нудную формальность.
– Какую же?
– Быть свидетелем на моей свадьбе.
– Формальность очень нудную или очень странную?
– Нет-нет, я не шучу: речь идет о чрезвычайно простом деле.
– Вы действительно женитесь?
– Вас это так удивляет?
– Откровенно говоря, да. В любом случае можете на меня рассчитывать.
– Спасибо. Я не слишком надоел вам с этой историей?
Я чуть было не раскрыл ему причину этого брака, который его так удивил, но отказался от этой мысли, не желая показать, что я вроде бы извиняюсь за такой странный поступок. Если не брать в расчет презрение, которое мы питали к буржуазным условностям и канцелярским формальностям капиталистического строя, какой же вид должен был я иметь, чтобы эта случайность показалась несовместимой со всей моей остальной жизнью в глазах человека, хоть немного знавшего меня? Я чувствовал, как маска, которой я прикрывал лицо, маскарадный костюм, который я надел, обращаются в прах, рассыпаются на куски, но все-таки из этих лохмотьев я создал образ, который считал подходящим для себя и который хотел сохранить на всю жизнь, – образ калеки, раздавленного несчастьем.
– Вы не слишком внимательно слушаете то, что я вам говорю, – заметил Венсан.
– О, простите.
Он посмотрел на меня тем снисходительным взглядом, который так бесил меня раньше: конечно, он считал меня влюбленным.
– Что вы сказали обо всех этих людях?
– Я сказал, что общий корень всех их заблуждений – чересчур грубая диалектика, отрицание, которое всегда направлено к низу и которое им никогда не удавалось преодолеть, и не без причины. Есть два способа не добиться какой-либо цели: потому что ты не можешь этого сделать и потому что ты не соизволил этого сделать – потому что ты выше или потому что ты ниже этого.
– Например?
– Так, можно предложить человеку состояние детства как идеал при условии, что он примет его не по причине своего несовершенства, а по причине превосходства, не потому, что он не может стать взрослым, а, напротив, потому, что он уже реализовал все возможности этого возраста. Эти люди, превозносящие детство, ищут его в подвалах сознания, в чуланах, среди хлама; они находят лишь жалкую пародию. Посмотрите, из чего состоит их псевдодеятельность. Они играют, как «большие дети», в полном смысле этого слова, подразумевающего их умственную отсталость. Что такое все эти конгрессы, манифесты, исключения? Ребяческие забавы! Они играют в магов, революционеров, ученых – чистый фарс! Посмотрите на их опыты, их теории, оцените их выступления, их серьезность – пустяки! Игрушки!
– А вы, значит, выросли?
– Совершенно верно. Возьмите другой пример – вдохновение. Его противопоставляют мастерству, предлагается запастись вдохновением впрок и отрицать всякое мастерство, даже если оно состоит только в том, чтобы придавать словам хоть какой-нибудь смысл. И что же мы видим? Вдохновение исчезает. С трудом можно принять за вдохновленных поэтов тех, кто разматывает рулоны метафор и нанизывает бисер каламбуров. Они прозябают в каких-то потемках, надеясь обнаружить там серпы и молоты, которыми они разобьют цепи и разрубят узы, сковывающие человечество. Но они потеряли всю свою свободу. Став рабами неотвязных привычек и автоматических навыков, они радуются своему превращению в пишущие машинки; они даже предлагают следовать их примеру, что относится к области наивной демагогии. Будущее разума в болтовне и бормотании! Напротив, мне кажется, что истинный поэт никогда не «вдохновлен»: он обязательно находится над этими плюсом и минусом, тождественными для него, будь то мастерство или вдохновение, тождественными, так как он превосходно владеет обоими. Истинный поэт по вдохновению никогда не вдохновляется: он такой всегда; он не ищет вдохновения и не ополчается против мастерства.
Вероятно, таким поэтом был тот араб, которого я увидел однажды на дороге от Бу Желу к Баб Фету, идущей вдоль городских стен. Прошел дождь, но солнце подсушило дорожную грязь. В последних лужах я видел, как рассеиваются последние облака. У меня не было никакого основания так думать, но мысленно я приписывал этому видению самые разные добродетели. Венсан смотрел на меня:
– Вы сегодня целиком поглощены собой.
– Вы заставили меня задуматься.
– И что вы надумали?
– Что мне нужно искать другого свидетеля на свадьбу, потому что Саксель отказался.
– И что же, это так сложно?
– Я никого не знаю в Париже, кроме своего дяди, который хоть и добр ко мне, но наверняка откажется.
– И ваша (он колебался) невеста (он смущенно улыбнулся) тоже никого не знает?
– Нет. Мне нужно попросить кого-нибудь исполнить эту роль за деньги.
– Такое впечатление, что вы разыгрываете американскую комедию с этой вашей погоней за свидетелями.
– У меня как-то не укладываются в голове все социальные сложности. Это верно, что есть разница между невниманием к тому, что мог бы сделать, и пренебрежением к тому, чего не можешь. Но разве на эту тему не написано басни?
– Думаю, что нет.
– А пословицы вас не пугают?
– Слегка, только когда привыкаешь ходить на голове.
– Мне нужно подумать над всем, что вы мне сказали.
– Хотите, я попрошу одного из моих друзей стать вашим свидетелем?
Я серьезно поблагодарил его и ушел, погруженный в свои мысли. На следующий день или в тот же день я обнаружил в почтовом ящике очень интересное письмо от Англареса:
«Дражайший друг… если только… я буду не готов к… позволительно спросить себя… Не знаю, нужно ли… как бы то ни было…»
Я отметил про себя: «Смотри-ка, стиль следователя» – и бросил послание в корзину.
В мэрию мы пошли в начале марта. Естественно, там был Венсан, а также его друг Тексье и мой дядя. Мы не могли отказаться от вина, которым он нас угостил в кафе на углу. Он рассказывал индокитайские анекдоты, пока время не подошло к полудню; тогда он ушел. Тексье спросил, где мы собираемся обедать. Я поморщился:
– Свадебный пир!
– Все вместе, вчетвером, мы обедаем не первый раз, – сказал Венсан.
– Ну конечно.
Я заметил, что мое плохое настроение достигло предела. Решил больше не показывать своего уныния. Одиль рассеянно улыбалась. Я предложил один ресторан, все согласились. Тексье собрался заплатить за такси; пропустили еще раз по аперитиву. Он настоял на том, чтобы мы заказали дорогие устрицы и редкие вина, и делал, и говорил все так, чтобы придать нашей трапезе оттенок свадебного застолья, но интимного. Он много пил и говорил не меньше. Он напоминал мне Сакселя, освободившегося от налета доктринерства. Я прилежно слушал его и думал о том, что Одиль действительно очень рассеянна. Что касается Венсана, мне показалось, что он хотел бы кое-что выяснить, но что именно? Теперь я думал, что с моей стороны было действительно нелепо не объяснить им причину этого брака. Я тем не менее не собирался устраивать признания во время десерта. Мне только и оставалось, что слушать Тексье, поглядывать на Одиль и позволить разглядывать меня Венсану. Поскольку мы умели вовремя засмеяться, этот обед прошел весело. Было больше трех часов, когда мы вышли из ресторана, и я опасался, что Тексье предложит прогуляться или пойти в кино. Внезапно он вспомнил о какой-то неотложной встрече и покинул нас. Венсану нужно было работать, он ушел с Тексье. Они побежали за автобусом.
– Ну вот, Одиль, вы не слишком скучали?
– Да нет.
– Действительно?
– Уверяю вас.
– Ладно. Тогда, может, пройдемся немного?
– Охотно.
Она взяла меня под руку. Мы пошли по улице Вашингтон.
– Не проводите меня до Ля-Мюэт?
– Что вы собираетесь делать в этом квартале?
– Давать урок.
– Вы невероятный человек.
– Почему же? Потому что даю уроки? Я начал всего неделю назад. Это Тексье нашел их для меня; и знаете, очень хорошо платят. У нас появится еще немного денег, разве не так?
– Может быть.
– Сердитесь?
– Почему вы мне не рассказали об этом?
– Не знаю. Я не рассказал еще об одном. Она не отреагировала.
– Я сделал открытие.
– Какое же?
– К несчастью, отрицательное открытие.
Мне показалось, что она зашаталась, но скорее всего я только вообразил это. Она подняла глаза, очень серьезные глаза.
– Моя жизнь оказалась более испорченной, чем я предполагал.
– Так о чем же идет речь?
Вероятно, она приготовилась мне не верить.
– Долгие годы я питал на свой счет пустые иллюзии, жил сплошными заблуждениями. Я считал себя математиком. В эти дни я понял, что я даже не любитель. Я вообще ничто. Я ни в чем ничего не смыслю. Ничего не понимаю. Ничего не знаю. Это ужасно, но это так. А знаете ли вы, к чему я был способен? Знаете ли вы, чем я занимался? Расчетами расчетов, насколько хватает глаз и сил, бесцельными, бесконечными и чаще всего совершенно бессмысленными. Я пьянел от цифр, они скакали перед глазами, пока у меня не начинала кружиться голова, до одури. И я принимал это за математику! Годами я тупел, занимаясь исследованиями, у которых нет ни начала, ни конца, ни середины. Вообразите себе вычислительную машину, которая бы сбивалась со счета. Вот это я и есть, таким я и был. В это трудно поверить, вы так не думаете?
Разумеется, она не поверила. Она не раскрыла рта, а мне слышалось, что она кричит:
– Вы просто ненормальный!
– Да, я ненормальный. А скорее всего лишь ребенок. Я играл в математика. Принимал куличики из песка за алгебраические построения и кубики с картинками за геометрические теоремы. Но мои куличики развалились, и мои кубики смешались, а ни одна картинка так и не сложилась. Что касается моих мыслей о математике, во-первых, ее заслуги на меня не распространяются, а во-вторых, мне кажется, что она испорчена модными темами, не имеющими ничего общего с истинной природой этой науки. Впрочем, все это не важно. Главное вот в чем: я абсолютно не тот, кем считал себя. Это довольно неприятно, как вы понимаете, потому что эта иллюзия давала мне хоть какое-то счастье. Все это объяснил мне Венсан, сам того не желая. Он критиковал других, но я понял, что эту критику вполне можно отнести ко мне. Прежде чем бросить камень в другого, я посмотрел на себя. Я выстроил из обломков своего честолюбия шалаш, а теперь нужно убираться отсюда: ветер снес его. У меня больше нет убежища, да и не было никогда. Правда жестока. Теперь я даю уроки – уроки латинского.
Но Одиль не поверила мне. На площади Звезды я ее оставил, а сам сел в автобус. Встретил ее снова, чтобы пойти на ужин к дяде; мы провели вечер, слушая, как этот славный человек играет на аккордеоне, пальцы его сверкали от колец. В полночь он нас выпроводил. Возвращались мы на такси, говорили мало: время от времени делали какое-нибудь замечание о нашем благодетеле. Когда я оказался один в комнате, я почувствовал себя настолько несчастным, лишенным всякой надежды, что заплакал, как ребенок.
Вот так я женился. Должно быть, этот статус ничуть не изменил мою жизнь, и все же однажды среди бесформенных сновидений, прерываемых автобусной тряской, я внезапно открыл, насколько странно формальный акт совпал с переменой в моей жизни, переменой, которой я подчинился машинально, как и всем прочим: я просто чувствовал себя очень несчастным. Теперь я удивлялся тому блаженному отупению, в котором жил раньше, несколько недель назад. Тогда я гордился своим несчастьем, хватало на мою долю и маленьких радостей. Иллюзии рассеялись, амбиции исчезли. Часы, которые я проводил, забываясь в сладких, приглушенных сумерках прописных сигм и разнообразных коэффициентов, поглотила моя преподавательская деятельность и вынужденные длительные поездки через весь Париж. Мне очень редко случалось оставаться вдвоем с Одиль; если мы и ужинали вместе каждый вечер, то обязательно в компании друзей, новых друзей, иногда даже новых друзей наших новых друзей. Один из них предложил ей «попробовать себя в кино», я посоветовал принять предложение. Иногда я заходил за ней в Биллянкур, но тогда мне встречалась масса людей, которых я не хотел видеть. Я посоветовал ей переехать в другую гостиницу, находившуюся далеко от Биллянкура, у ворот Сен-Мартен. И теперь мы ужинали вместе лишь два или три раза в неделю; но я хорошо знал, что во всем этом не было никакой неотвратимости несчастья. Я не терял подругу: я отдалялся от нее, отдалял ее от себя. Но Одиль, почему она так покорна моей злой воле? Почему не сопротивляется судьбе, тому, что я вольно или невольно искривил ее жизненный путь? И как же можно было не заметить, что это отдаление зависело только от меня? Я создавал между нами пропасть, используя хитрости, шитые белыми нитками. Тут было над чем посмеяться: создавать пропасть, используя хитрости, шитые белыми нитками. Я не считал блестящими свои пробы в метафорическом стиле. Тут было над чем посмеяться, но, в конце концов, к чему этот смех? Зачем строить гримасы? Я ненавидел клоунов, а может быть, и самого себя.
В окне автобуса мелькнул силуэт неторопливо идущего человека, я вскочил, как только узнал его. Спрыгнул на ходу и побежал за ним. Венсан прогуливался; именно с ним я хотел поговорить, и поговорить серьезно. Я подождал, пока кончатся приветственные фразы, и решительно спросил:
– Вам не кажется, что Тексье влюблен в Одиль?
– Почему вы так думаете?
– Я не думаю, я убежден в этом. Венсан, мне нужно вам кое-что объяснить: мы с Одиль только друзья, вы понимаете?
– Понимаю.
Он как будто не удивился. Я продолжал:
– Мы поженились из чисто практических соображений, слишком долго все это рассказывать, но вы понимаете, не так ли? Вот почему я задал вам такой вопрос.
– К чему вы клоните?
– Вам не кажется, что я должен поговорить с Тексье?
– А что бы вы ему сказали?
– Конечно, это было бы немного нелепо. И все-таки!
– И все-таки что?
– Не знаю. Уже не знаю. Вы считаете меня идиотом, да?
– Ничего, если я задам вам несколько вопросов?
– Задавайте.
– Несколько нескромных вопросов, но ведь вы начали этот разговор.
– Задавайте.
– И потом, вы мне очень нравитесь, Трави.
– Спасибо, вы мне тоже.
– Почему вы все время стыдитесь своих чувств?
– Это первый вопрос?
– Да.
Венсан продолжал:
– Вы считаете, что никого не удивляет то, что вы и Одиль живете на расстоянии двух лье друг от друга?
– Я ничего не считаю. Мне наплевать на то, что думают другие, и потом, если бы мы жили в одной гостинице, это ничего бы не значило.
– Вот именно.
– Третий вопрос?
– Почему вы не любите Одиль?
– Вы меня смешите: что значит «почему»? Я не люблю ее, вот и все, тут нечего объяснять.
– Может быть, вы должны сказать «я не любил»?
– Вот уже никогда бы не подумал, что вы так плохо разбираетесь в людях! Какая глупость! Больше года мужчина и женщина остаются друзьями, и вот теперь они должны захотеть спать вместе. Здорово! Дружба перерождается в любовь, прекрасный сюжет для романа, для глупого романа, как и все романы. Меня ужасает такая психология, типичная психология, психология дураков.
Он поклонился.
– И знайте, что я никогда, никогда, никогда не полюблю эту женщину, потому что никогда не захочу подыгрывать дуракам. И если б я ее любил, я бы никак своей любви не показывал именно по этой причине.
– Так и происходит.
– Я ждал этих слов! Вам не трудно было их найти. Венсан, я всегда буду отвергать подобные… афоризмы. Значит, вы считаете, что мой случай – самый банальный?
– Конечно, нет ничего более банального, чем любить женщину.
– Я не это имею в виду.
– А что же тогда вы имеете в виду?
– Не знаю. Но я хочу сказать, что вы заблуждаетесь на мой счет – из-за своей паршивой психологии, из-за своей глупой науки.
– Но речь не о психологии и не о науке, Трави! Речь идет о вас, о том, чтобы вы поняли себя и не вели себя, как ребенок.
– Как здраво вы рассуждаете!
– Трави, почему вы так упорно стремитесь быть несчастным?
– А почему вы так хотите, чтобы я любил Одиль?
– Потому что вы ее любите.
– Чепуха. Как же, любя ее, я могу заблуждаться и считать, что не люблю ее?
– Вы не допускаете мысли, что можете в этом заблуждаться?
– Нет.
– И вы никогда не заблуждались на свой собственный счет?
– Тонкий намек!
На моем лице появилась такая обида, что он быстро сказал:
– Извините меня.
– Да нет, не извиняйтесь, продолжайте!
– Я сожалею, что говорил с вами таким образом. У меня не было на это права. И разве вы забудете теперь то, что я сказал?
– У меня очень плохая память. Какое-то время мы шли молча.
– У вас нет ко мне других вопросов? – спросил я. Он улыбнулся.
– Вы не считаете глупым и претенциозным желание давать советы?
– Но, – ответил я, – вы не дали мне никакого совета, и потом, как вы только что сказали, я начал этот разговор. В конце концов, я прошу простить меня за те неприятные слова, которые я мог произнести.
Наши взаимные извинения продолжались еще какое-то время, и мы расстались, сердечно пожав друг другу руки.
Именно я искал эти слова – «разве ты ее не любишь?», эти слова, которые не хотел говорить сам себе. Я боялся их и в конце концов услышал их своими собственными ушами. Я знал, что не люблю ее, знал, но теперь мне нужно было утверждать это, и все-таки я был в этом настолько уверен, что иногда, случалось, воображал себе, какой могла бы быть моя любовь к Одиль, что значило бы любить ее. И все время я возвращался к своему отрицательному убеждению: мне не нужно ничего воображать, я остро и реально это чувствую – я не люблю эту женщину. То я ненавидел Венсана, оставившего меня в этом непреодолимом смятении, то проклинал самого себя. Общество Одиль приносило мне больше всего страданий, я не мог думать ни о чем, кроме ее тела, и непристойность моих мыслей была обратно пропорциональна достигнутому уровню нашей дружбы. Это причиняло мне боль: я был так уверен в том, что не люблю ее! Лишенный той иллюзорной цели, к которой стремился, без конца пережевывая свое несчастье и свое одиночество, потеряв всякий интерес к жизни и смерти, я влачил жалкое существование, которое даже алкоголем не разбавлял, хотя вполне мог бы; я вздрагивал от отвращения при мысли, что этим можно было бы объяснить мое поведение и, видя, как меня рвет, изречь чепуху, вроде «он пьет, для того чтобы забыть». Я стойко сопротивлялся всякому слабоволию, которое было бы оправдано моим отчаянием, и добился того, что мог достаточно хорошо владеть собой, так что никто не замечал во мне никакой трещины. Но такое напряжение доводило меня до полусумасшествия.
Венсан больше не пытался объяснить мне меня самого; я знал, что он ошибается: это не уменьшило того почти абсолютного доверия, которое я питал к нему. Я чувствовал, что он присматривает за мной, меня это слегка раздражало: я считал, что я сам в состоянии следить за собой, и держался прямо против ветра, на краю тьмы. Наступили первые летние дни, и, поскольку мне совершенно нечем было занять время, я заранее содрогался перед надвигающейся пустотой. Тогда ко мне пришел Венсан.
– Что вы делаете этим летом? – спросил он.
– Ничего.
– Не уезжаете из Парижа?
– Зачем же мне уезжать из Парижа?
– Я вот еду в Грецию.
– Какая странная идея.
– Это не идея, а представившийся случай.
– Не питаю никакой охоты к осмотру развалин.
– А я все-таки собираюсь на них взглянуть. Вы не любите путешествовать?
Я колебался.
– Я хотел вам ответить: «Я ничего не люблю», но решил, что это слишком претенциозно. Мои родители много путешествовали, – прибавил я, – они брали меня с собой; я почти не помню эти поездки. Единственное путешествие, которое можно было бы записать на мой счет, это военные операции – странный способ увидеть страну.
– Марокко?
– Да. Там было что-то, что меня потрясло или, лучше сказать, дало толчок, что-то, чего я не понял, что-то, что не развилось, но живет во мне, теплится, как светильник, которого не затушит никакой ветер. Там началась моя жизнь. Я родился в сапогах и с феской на голове, я никогда вам этого не рассказывал? Ведь нет? Впрочем, я никому этого не рассказывал, разве только Одиль.
Я остановился: «Зачем я столько всего наговорил?» Но разве Венсан не был моим другом, так же как Одиль? Я задумался над тем, что она мне сказала, когда я поведал ей тайну своего рождения в один из дней нашей первой зимы. Вероятно, раз я родился, значит, я и умру, но возможно ли, чтобы я умер в ТОЙ жизни?