Текст книги "Седовласый с розой в петлице"
Автор книги: Рауль Мир-Хайдаров
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 5 страниц)
Мир-Хайдаров Рауль
Седовласый с розой в петлице
Рауль Мир-Хайдаров
Седовласый с розой в петлице
повесть
Странно, но тот случайный пьяница, едва не попавший под колеса машины, не выходил из головы Павла Ильича уже вторую неделю. Нельзя сказать, чтобы он постоянно думал о нем, но и забыть его не удавалось, и хуже всего, что вспоминалось произошедшее неожиданно и некстати, отвлекая от дел и сея в душе непонятное беспокойство. Тогда, в среду, он задержался в операционной допоздна,– доставили со скоростной трассы Джизак – Ташкент водителя, врезавшегося на предельных ста двадцати километрах в час в бетонную опору высоковольтной линии. Задремал-то пострадавший, наверное, всего на секунду – и вот результат: искореженная машина, не подлежащая ремонту, целый контейнер вдребезги разбитых цветных телевизоров, да и сам шофер вряд ли остался бы жив, если бы не доставили срочно в клинику и не окажись Павел Ильич на месте, хотя в тот день и обещал вернуться домой пораньше – у жены был день рождения.
Операция оказалась долгой и трудной, собирали парня, что называется, по частям,– и возвращался домой Таргонин уже затемно. Шофер дежурной машины травматологии, дожидавшийся хирурга, сочувствуя бедолаге,– все-таки тоже водитель,– сказал своему коллеге со "Скорой помощи":
– Повезло парню, что попал на стол к самому Таргонину. Он соберет, на шоферов рука у него особенно легкая, я учет веду.
В машине лежал большой букет роз, тщательно срезанных садовником Каримджаном-ака,– территория травматологической клиники утопала в них. Шофер догадывался, что у Павла Ильича какое-то торжество, и, судя по времени, он явно опаздывает, поэтому, едва профессор хлопнул дверцей, рванул с места так, что шины заскрежетали по асфальту.
Несмотря на поздний час, на ташкентских улицах машин хватало, но "Волга" с красным крестом на боковых дверцах шла ходко, ловко пользуясь своим преимуществом, да и шоферы на таких машинах – знатоки своего дела, понимают, что иной раз и от нескольких минут может зависеть жизнь человека, потому на малой скорости не ездят – привычка, а может, и необходимость, чтобы всегда быть в форме, начеку.
Уже подъезжали к центру, где в одном из тихих, утопавших в зелени кварталов жил профессор, и тут едва не случилась беда... В темном безлюдном переулке, освещенном лишь фарами быстро ехавшей машины, из-за густых кустов сирени вдруг прямо под колеса автомобиля шагнул, покачиваясь, пьяный с бутылкой вина в руках.
Все произошло так неожиданно, в доли секунды, что Павел Ильич не успел даже испугаться, ощутить надвигавшуюся беду, но, что странно, успел вглядеться в пьяного. Это было похоже на крупный и назойливый кадр в кино, когда зритель успевает оценить и осмыслить не только выражение лица актера, его одежду, но даже запомнить интерьер, в котором действует герой. Спас от беды водитель, его немыслимая реакция: машина резко взяла вправо, едва задев крылом полу распахнутого пиджака незнакомца. Раздался удар разбитой бутылки, и на переднее стекло брызнули капли вина. Машина, избежав, казалось бы, неминуемого столкновения, проскочила на несколько метров вперед и встала. Разозленный водитель хотел было выйти, но Павел Ильич остановил его жестом – не надо. Когда машина тихо тронулась с места, Таргонин невольно оглянулся, но кромешная тьма уже поглотила пьяного, и только площадная брань в адрес водителя да звук бьющегося об асфальт стекла – горлышка бутылки, которое, видно, со злости швырнул прохожий,– свидетельствовали о реальности произошедшего.
– Пришлось бы возвращаться с этим негодяем снова к операционному столу, да и то если бы живой остался,– нервно бросил шофер.
Хирург ничего не ответил. В ушах у него все еще стояла злобная брань пьяного незнакомца, и голос его казался Таргонину странно знакомым.
Застолье в доме было в самом разгаре. Домочадцы и друзья Таргониных, давно привыкшие к тому, что хозяина дома не раз уводили из-за праздничного стола, начали отмечать день рождения хозяйки, не дожидаясь профессора. Дежурная медсестра предупредила – у Павла Ильича срочная операция.
Случай на дороге выбил Таргонина из колеи, и он вдруг почувствовал, как устал,– четыре часа у операционного стола после напряженного рабочего дня – не шутка!
Расстроился он еще и потому, что планировал после дежурства заехать на базар, купить для жены любимые белые гвоздики и флакон французских духов, которые ей давно хотелось иметь. Собирался и помочь жене по дому, и сам в кои-то веки встретить гостей, а все пошло кувырком. Обидно было, что в день рождения жены приходится отделываться букетом из больничного сада, хотя и за это спасибо медсестрам,– это они попросили садовника уважить профессора, понимая, что ни на какой цветочный базар он уже не успевает.
За столом на вопросы, посыпавшиеся со всех сторон, Павел Ильич коротко ответил:
– Да, операция оказалась трудной, но, надеюсь, больному не грозит даже инвалидность. Впрочем, загадывать не будем...
О случае с пьяным в соседнем переулке он не сказал ни слова. За щедро накрытым столом уже царил свой порядок, и запоздало брать на себя роль хозяина дома показалось Таргонину нелепым, да и сил на это у него не осталось, и потому он сидел тихо, стараясь подладиться под общее настроение,– правда, не очень ловко, чем, конечно, вызвал недовольство жены. Павел Ильич не мог настроиться на веселую волну, потому что то и дело перед его глазами возникал человек, появившийся внезапно из-за темных кустов сирени, его лицо. Почему он так подробно, до мелочей запомнил его, хотя лица того парня – водителя, которого оперировал час назад, как ни силился, припомнить не мог? И почему ему показался знакомым голос ночного забулдыги? Он снова и снова мысленно вглядывался в пьяного. Высокий, немного выше самого Павла Ильича, да и по возрасту они, наверное, были ровесниками, что-то около сорока пяти. По фигуре угадывалось, что природа щедро одарила незнакомца силой и здоровьем, хотя алкоголь уже крепко подточил и то и другое, но видимость их еще сохранялась. Пожалуй, это был тот редкий тип алкоголиков с амбицией, которые презирают окружающих,– об этом говорило не только его надменное лицо, но и одежда. Некогда модный дорогой английский костюм – такой был в свое время и у Таргонина – теперь имел вид засаленный, потертый, но из кармашка кокетливо торчал грязный носовой платок. Однако в глаза прежде всего бросался не этот платочек, а новенький, модный узкий галстук, завязанный на английский манер косым узлом. Изящный, редкий узел, красивый галстук на мятой, давно не стиранной рубашке – только человек с больной, изощренной фантазией мог придумать такое сочетание.
Таргонину как врачу одного взгляда было достаточно, чтобы понять, что это не напившийся по случаю, а алкоголик, и, может, уже безнадежный. Крупные черты его лица можно было назвать даже красивыми – время и образ жизни не смогли до конца стереть данную природой привлекательность. Только ранние, не по возрасту глубокие морщины избороздили некогда холеное, самодовольное лицо – оно и тогда, в свете фар, показалось Таргонину капризным, высокомерным. Неожиданную импозантность этому лицу придавали волосы -густые, некогда, видимо, черные как смоль, слегка вьющиеся, из тех, что сами без особых усилий укладываются в любую прическу. Сейчас они были покрыты ровной жемчужной сединой, и оттого придавали опустившемуся человеку некую значительность, а может, на чей-то взгляд, даже благородство. Запомнились Павлу Ильичу и усики, тоже "благородно" седые, но странно кокетливые, как платочек в верхнем кармане пиджака. Чувствовалось, что когда-то незнакомец уделял своей внешности немалое внимание. Время от времени Павел Ильич перебирал в памяти своих знакомых, дальних и близких, но среди них не было человека и отдаленно напоминавшего седовласого пьяницу. Ему хотелось рассказать обо всем жене, поделиться с ней этим наваждением, но он не решался. Заранее знал, что она скажет в ответ: "Дался тебе, Паша, этот пьяница. Теперь развелось их без счета – и с благородной осанкой, и с благородными манерами. Да и зачем он тебе, у тебя своих дел мало?"
Но что-то вновь и вновь возвращало профессора к ночному происшествию. У него появилось даже навязчивое развлечение – Павел Ильич пытался вспомнить большие застолья, в которых ему приходилось участвовать: он пытался увидеть тех, с кем сидел когда-то за столом. Сколько он ни вспоминал, и там незнакомца отыскать не мог, и все же ощущение, что их что-то связывает, не оставляло профессора. Он даже припомнил, как года три назад, возвращаясь домой после работы через сквер в центре города, приметил кафе, возле которого всегда было многолюдно. Как показалось Таргонину, там собирались каждый день одни и те же люди. Он подумал тогда: наверное, это своеобразный клуб, где встречаются по интересам. Сейчас их развелось предостаточно: чего только не коллекционируют, не говоря уже о тех, кто держит породистых собак, попугаев, обезьян, крокодильчиков, рыбок... А теперь вот горнолыжная эпидемия и альпинизм захлестнули Ташкент, так новоиспеченные горнолыжники и альпинисты, говорят, тоже облюбовали себе какое-то кафе. Но эти, возле "Лотоса", на них походили мало, хотя компания собиралась чисто мужская. Когда Павел Ильич поинтересовался о "Лотосе" у коллеги по работе, тот, странно улыбнувшись, ответил: действительно, мол, там клуб встреч по интересам, причем возник он в Ташкенте раньше прочих и никогда своего существования не прекращал,– но объяснять подробнее ничего не стал, что еще более подогрело любопытство Таргонина.
Однако удовлетворить это свое любопытство профессору удалось нескоро. Как-то вдруг навалилась зима,– а в Ташкенте последние пятнадцать лет она постоянно снежная и холодная,– и в один день парк опустел: "Лотос" закрыли до теплых погожих дней. Выглядело кафе теперь сиротливо, казалось каким-то голым, неприглядным, и Павел Ильич впервые подошел к нему поближе. Определение "кафе" вряд ли годилось для этой торговой точки. Большой приземистый стеклянный гриб, непонятно почему названный именем нежного цветка, имел все-таки одну особенность: яркую и искусно выполненную световую рекламу, редкую в Ташкенте, и оттого бросавшуюся в глаза. Ни внутри, ни снаружи ни одного посадочного места, ни столов, ни стульев, ни стоек. Более того, внутрь посетителям доступа не было, там властвовала хозяйка заведения, и весь стеклянный "гриб" был заставлен ящиками, коробками, металлическими "сигарами" с колотым льдом. Общалась хозяйка с посетителями через узкую прорезь в пожелтевшем стекле. Вряд ли "Лотос" притягивал посетителей комфортом или интерьером, да и ассортиментом он их тоже не баловал – Павел Ильич об этом знал точно.
В теплых краях смена погоды происходит быстро, иногда в два-три дня, и как-то в середине февраля, когда остатки снега еще серели на клумбах и в глубине парка, а в воздухе уже носились волнующие запахи весны, Павел Ильич, возвращаясь домой привычным маршрутом, увидел вспыхнувший огнями рекламный лотос на выцветшей красной крыше знакомого кафе. Да, "Лотос" открыл новый сезон, и вокруг него – это было видно издали – царило необычное оживление. Публика, похоже, была та же, что и осенью. Первым желанием Таргонина было подойти, влиться в эту возбужденную толпу, послушать, о чем в ней говорят,–но он сдержался, возникло вдруг ощущение, что он ворвется в чужой дом, где идет застолье. "Потом как-нибудь",– решил Павел Ильич и не без сожаления и какой-то неожиданной для него зависти к "вольным казакам", коротавшим вечера в мужской компании, направился домой, где его по вечерам ждал письменный стол.
Потом закружила работа, лекции в институте, встреча, хоть и короткая, в Алма-Ате с коллегами... Домой он чаще всего возвращался на служебной машине и про "Лотос" с его мужской компанией как-то позабыл. Но в начале апреля, когда сквер пышно зазеленел, вспыхнул розово цветущим миндалем и белой, нежно пахнущей сиренью, Павел Ильич, даже если и возвращался на служебной машине, подъехав к скверу, отпускал ее и дальше уже шел через парк пешком. Каждодневный его маршрут пролегал таким образом, что в поле зрения попадал "Лотос" – вначале, издали, его призывная световая реклама, а затем уже и сам гриб с подновленной, ярко-красной железной крышей. Любопытство однажды все же взяло верх, и Павел Ильич свернул к кафе. Издалека он внешне мало чем отличался от здешних завсегдатаев: у многих в руках были портфели, "дипломаты", и чувствовалось, что большинство приходят сюда прямиком со службы, так что Таргонин со своим "кейсом" не выделялся среди посетителей стеклянного грибка. Обслуживание здесь оказалось молниеносным: не успел Павел Ильич, протягивая рубль, сказать, чтобы ему дали бутылку минеральной воды, как хозяйка со сбившейся набок прической точным жестом опрокинула в стоявший наготове тяжелый граненый стакан початую бутылку вина и наполнила eго до краев, не обронив на влажную стойку ни капли. Ее ловкий, натренированный жест восхитил Таргонина, и поэтому он безропотно взял стакан, забыв о минералке. Скорее всего из-за этого привычного здесь стакана в руке никто не обратил на него особого внимания. Зато сам Таргонин был весь внимание. И хотя с первых минут он понял, что это за заведение, любопытство его не покидало и даже усилилось. Вокруг "Лотоса" сформировалась совершенно незнакомая ему среда со своими законами, и сказать, что тут собирались одни пьяницы и люди, мучавшиеся похмельем,– значит сделать поспешный вывод, хотя, наверное, были здесь среди прочих и те и другие. О, народ здесь собирался прелюбопытный! А какие разговоры тут велись: о нефтедолларах и Арабских Эмиратах, об Уотергейте и еврокоммунизме, об экстрасенсах и тамильской хирургии, об агропромышленных комплексах и компьютерах, об успехах "Пахтакора" и поражениях сборной...
Павел Ильич услышал даже чье-то высказывание о балете
Мориса Бежара, которому некто противопоставлял штутгартский
балет Джона Кранко, но затем спорщики пришли к согласию и переключились на разговор о симфоническом оркестре Герберта фон Караяна. Действительно, клуб, и беседы куда интеллектуальнее, чем у них в клинике или в институте –там страсти разгорались все больше вокруг быта.
Таргонин, набравшись терпения, рассматривал завсегдатаев, которых видел раньше лишь издали. Была у них некая общая для всех примета – ни на ком не было ни одной новой вещи, словно они дали зарок, что начиная с определенного дня не станут тратить на подобную чепуху ни времени, ни денег. А приглядевшись повнимательнее, по той же одежде можно было установить приблизительно и дату, когда каждый из них дал такой зарок.
Вот тот, например,– в однобортном костюме с высокой застежкой на четыре пуговицы и в коротеньком, смахивающем на детский, галстуке – по нынешним меркам уже давно, ох как давно – в те годы Таргонин еще учился в институте. Рядом с ним сидел мужчина в костюме с непомерно широкими бортами и расклешенными брюками – так одевались щеголи лет десять-двенадцать назад, когда Павел Ильич защитил кандидатскую. Были тут мужчины
и в дакроновых костюмах, столь модных в середине шестидесятых годов и давно уже потерявших свой блеск. Нейлоновые рубашки, твидовые тройки, пиджаки первой вельветовой волны, китайские пуховые пуловеры, остроносые мокасины, туфли на высоких и тяжелых платформах, запонки и галстучные булавки, шляпы, не знающие износа габардиновые и бостоновые костюмы – они говорили внимательному человеку о многом – о времени и о судьбе владельца. И каждая затрепанная, изношенная, лоснившаяся вещь была не просто одеждой или обувью, а свидетельством того, что обладатель ее знал лучшие времена и когда-то чутко прислушивался к пульсу моды. Продолжая галантерейный экскурс, можно было сказать, что всех этих разномастно, разностильно одетых людей отличала странная и непонятная Таргонину особенность: одежда содержалась ими в чистоте и аккуратности, за ней ухаживали с тщанием, недостойным этих устаревших вещей.
Галстук, как заметил Павел Ильич, был здесь необходимым аксессуаром, он словно служил подтверждением некоего статуса своего владельца, держал его на плаву. Неважно какой: мятый, засаленный, капроновый, шерстяной, атласный, шелковый, кожаный, самовяз или на резиновом шнуре, узкий, широкий, длинный, короткий – все равно, лишь бы при галстуке. Заметил Павел Ильич и то, что в верхнем кармашке пиджака у многих виднеется свежий платочек; бросалось в глаза, что и обувь у большинства начищена, надраена до блеска. Но самое главное, на что обратил бы внимание даже человек невнимательный,– среди посетителей не было ни одного заросшего, небритого, и волосы у всех, особенно у тех, кто носил пробор, были тщательно расчесаны, волосок к волоску. Видимо, существовал в этой среде свой неписаный закон, эталон, ниже которого опускаться было неприлично.
Несмотря на то, что вокруг все двигалось, шевелилось, говорило, радовалось и возмущалось, Павлу Ильичу вдруг подумалось – не маскарад ли это, живые ли рядом люди,– и в памяти всплыло: театр теней... Нечто большее, чем праздное любопытство, тянуло Павла Ильича к "Лотосу", и он еще не раз приходил сюда с заранее заготовленным рублем, так как чувствовал, что более крупная купюра могла вызвать недоверие к нему.
Нельзя сказать, что его совсем не замечали: когда он подходил к стекляшке, с ним молча, но учтиво, а некоторые даже изысканно, раскланивались, а обладатели шляп, люди, как правило, постарше самого Таргонина, делали джентльменский жест, приподнимая над полысевшими лбами головные уборы, потерявшие цвет и форму – эта галантность вызывала улыбку, которую Павел Ильич с трудом сдерживал. Но высшая почесть, оказанная ему,–а может, это было традиционным вниманием к новичку, Таргонин не успел в этом разобраться до конца,– заключалась в другом. Он уже заметил, что у окошка, где так ловко и быстро разливали требуемое, никогда не было суеты и толчеи, никто не пытался подойти без очереди – наверное, здесь это почиталось за дурной тон,– хотя очередь была почти всегда. Так вот, очередь выделила Павла Ильича: стоило ему подойти и тихо пристроиться в ее конец, как к нему оборачивался последний и великодушным жестом приглашал его вперед, так же поступал каждый из стоявших перед ним, пока Павел Ильич, рассыпаясь в благодарностях, не оказывался у вожделенного окошечка.
Удивительно, что общение, ради которого, наверное, стекались сюда со всего города эти люди, не было, на взгляд Таргонина, навязчивым, бесцеремонным – большей частью мужчины держались небольшими группами, но группы эти тасовались чуть ли не каждые полчаса: одни уходили или отпочковывались по непонятным для него интересам, другие приходили. Немало было и таких, как Павел Ильич, в одиночку, молча коротавших время за стаканом вина, и право каждого на такую свободу, вероятно, тоже признавалось здесь, по крайней мере, в собеседники к нему никто не набивался, хотя профессор чувствовал: подай он только знак, изъяви желание – собеседники или компаньоны у него вмиг найдутся. Здесь никто никого не торопил, да и ничто не торопило, как ничто и не удерживало. Каждый созревал сам, в одиночку, чтобы в итоге стать частью целого и уже до конца дней своих застыть навсегда, как в музее восковых фигур, в том одеянии, в котором появился здесь в первый раз.
Не все вокруг "Лотоса" и не сразу стало понятным Павлу Ильичу, но открытия, сделанные путем личных наблюдений, иногда поражали профессора. Он заметил, что у кафе никто не просил и не занимал денег, по крайней мере открыто. О том, чтобы кто-то собирал копейки,– обычная картина почти для всех питейных заведений,– не могло быть и речи. С рубля за стакан портвейна полагалась на сдачу даже серебряная монетка, о которой знал каждый из завсегдатаев, но никто эту монетку не требовал – это был, как им, наверное, казалось, щедрый жест, еще из той безбедной жизни, которой они некогда жили. Однажды профессор увидел, что по соседней аллее, тоскливо, с завистью посматривая в сторону "Лотоса", прошел вконец опустившийся пьяница, но подойти не решился – сработало некое табу, непонятное Павлу Ильичу.
Как-то дома, когда Таргонин размышлял об этом, его осенило: да "Лотос" же последний бастион, рубеж для этих катящихся вниз людей, и пока они в состоянии приходить сюда, придерживаясь выработанного ими же стиля поведения, они видятся себе достойными уважения людьми. А может быть, еще проще,– они считают себя элитой среди пьющих, ну конечно, элитой, как это ни смешно, как ни грустно, оттого эти галстуки, учтивые разговоры, неестественная галантность, давно ушедшая в прошлое, тщательные проборы в давно немытых, посеченных редких волосах, и кокетливый платочек в кармашке затерханного пиджака. И единственное для них место на свете, где есть возможность, хоть и призрачная, сохранять утерянное достоинство,– это "Лотос", он притягателен, как остров для утопающего. Здесь, приобретая на свой мятый рубль, может быть, заработанный в унижениях, стакан вина, пьющий как бы говорит своим многочисленным оппонентам – смотрите, я не бегу в магазин за бутылкой за тот же рубль и не складываюсь на троих в подворотне – для меня главное не выпить, я пришел в кафе пообщаться с интересными людьми – посмотрите, кого здесь только нет!
Да, контингент у "Лотоса" собирался не только живописный, но и разношерстный – действительно, кого здесь только не было! Многие, как и Павел Ильич, заглядывали сюда после службы, о чем говорили потрепанные, под стать хозяевам, портфели, хотя чаще в ходу у завсегдатаев были давно вышедшие из моды и обихода кожаные папки. Порою Таргонину казалось, что здесь собрались последние владельцы подобного антиквариата. Пожалуй, наличие портфеля и папки, так же как и галстука, вселяло в их хозяев некую уверенность, а может быть, являлось даже атрибутом связи с другим миром, в котором они, считай, уже и не жили, а так, заглядывали иногда. Скорее всего, это были специалисты разного уровня, опускавшиеся все ниже и ниже по служебной лестнице. Служили они, скорее всего, в каких-то конторах, обществах, товариществах, несчетно расплодившихся в последнее время, потому что трудно было представить их работающими в серьезных учреждениях. Хотя, впрочем, в последнем Павел Ильич не был абсолютно уверен, потому как мало знал жизнь: все его время забирала работа, даже дом, быт всецело лежали на жене. В одном он был совершенно уверен: в медицинских учреждениях подобный тип людей, слава богу, еще крайне редок.
Первое впечатление о широте тем и интеллектуальности бесед возле "Лотоса" у Павла Ильича вскоре развеялось, и вовсе не потому, что завсегдатаи вдруг перестали говорить о еврокоммунизме или тибетской медицине. Тематика разговоров по-прежнему удивляла Таргонина, но он понял и другое: эти беседы носили поверхностный характер, они, так же как портфель или галстук, нужны были им для того, чтобы ощущать себя еще причастными к другой, настоящей духовной жизни.
Узнавать новое, сопереживать, сочувствовать – эти простые человеческие чувства уже перестали быть для них жизненной необходимостью, как для всех нормальных людей. Да и на работе,– если она у них действительно была, ведь наличие портфеля – не обязательно гарантия того,– их уже вряд ли кто слушал и воспринимал всерьез, равно как и дома, в семье. А им всем ох как нужно было внимание. Гайд-парка у нас нет и не предвидится, а "Лотос" –пожалуйста! Вот и приходили они в этот свой самостийный Гайд-парк, нашпигованные обрывочными эффектными сообщениями из газет и журналов –благо информации в наш век с избытком, а времени свободного у завсегдатаев "Лотоса" было, видно, хоть отбавляй.
Большинство посетителей "Лотоса" держались тихо, мирно, несуетливо, некоторые даже с осторожностью, с какой-то опаской,– видимо, жизнь не раз их била, и повсюду им чудился подвох. Прежде всего выдавали таких глаза: затравленные, жалкие, в которых не читалось ни силы, ни желания вступать в какую бы то ни было борьбу, даже за самого себя. Вольнее, свободнее, что ли, чувствовали себя люди творческих профессий или выдававшие себя за оных. Один наиболее шумный, потрепанный блондин в сандалиях на босу ногу и в легкой курточке из синтетической ткани, прожженной кое-где сигаретами,–представлялся всем журналистом. Он направо и налево сыпал именами известных корреспондентов и редакторов, заговорщически сообщал о каких-то грядущих переменах и перемещениях, известных пока лишь в узких и привилегированных кругах. Говорил, что его наперебой зазывают то в одну, то в другую уважаемую газету, но он, мол, не желает продавать в рабство свое золотое перо ни той, ни другой, поскольку в штате и той и другой сидят, мол, одни подхалимы и бездари, а он не намерен своим талантом способствовать их успеху. Одного трезвого взгляда было достаточно, чтобы понять, что не только в газету, а в любое мало-мальски порядочное учреждение путь этому еще нестарому человеку уже был заказан,– слишком долго пришлось бы думать, прежде чем решиться доверить ему хоть какое-то дело.
Особое оживление вызывало у посетителей кафе появление некоего поэта –чувствовалось, что здесь его любили. Периодически, словно уверяя других, а прежде всего, наверное, себя, что он действительно поэт, он вынимал из своего неизменного разбухшего портфеля потрепанные газеты и какой-то журнал без обложки, судя по объему и формату, явно не литературный, где были напечатаны его стихи. Видно было, что он особенно дорожил этим журналом, где маленькая подборка стихов была дана с фотографией автора. Ходили слухи, что журнал не однажды сослужил поэту добрую службу – по крайней мере, в вытрезвителях, где он требовал к себе особого отношения как к творческой личности. Внешне поэт ничем не отличался от завсегдатаев "Лотоса": та же
классическая прическа с безукоризненным пробором, костюм, неcнашиваемые зимние ботинки на каучуке в любое время года, и непременный атрибут, выделявший его даже из этой живописной толпы,– ярко-красный шейный платок на тонкой, морщинистой шее. Он тоже никогда не стоял в очереди за портвейном,– толпа почтительно уступала кумиру место у стойки. Выпив, он быстро озлоблялся, что невыгодно выделяло его среди обычно мирных посетителей "Лотоса", и начинал крикливо читать свои стихи, комментируя их непечатным текстом,– такая вольность разрешалась лишь ему одному. Наверное, когда-то он был не без искры божьей, но злоба, душившая его изнутри, не позволила ему стать настоящим поэтом,– так, по крайней мере, казалось профессору. Жесткие, недобрые были это стихи. Частенько Серж – так звали поэта – уходил, позабыв свой портфель, который бережно передавали внутрь стекляшки, где он день-другой, а иногда и неделю дожидался хозяина, воевавшего, очевидно, в это время в редакциях газет и журналов с редакторами. Поэтов, кроме Сержа, было здесь еще несколько, но всем им было далеко до популярности мэтра с эффектным шейным платком,– в очереди за портвейном они стояли на общих основаниях. Поэтому, наверное, испытывая нескрываемую зависть к "удачливому собрату по перу", к его популярности в "Лотосе", молодые коллеги демонстративно игнорировали Сержа: держались между собой дружно, вели сугубо светские разговоры,– это от них Павел Ильич впервые услышал о балете Мориса Бежара. Они же распространяли слух о том, что Серж безнадежно старомоден и что на его рифмах далеко не уедешь. Но все это ничуть не вредило славе первого поэта "Лотоса", даже наоборот,– как ни крути, ни у кого из них не было журнала с подборкой стихов и портретом, где Серж был заснят в шляпе и при галстуке. Да и духа им, пожалуй, не хватало –никто из них ни разу не рискнул почитать свои творения вслух, хотя общество иногда, в отсутствие Сержа, видимо, ощущая эстетический голод, просило об этом. Но друг другу они стихи читали,– Павел Ильич видел это не раз,–допуская порой в свое общество нескольких музыкантов, которых, к удивлению Таргонина, оказалось здесь больше всего. Находились тут даже свои непризнанные композиторы, не было, пожалуй, только дирижера, но за это Павел Ильич твердо поручиться не мог: в этой среде мог быть кто угодно, ведь был же человек с брюшком, к которому вполне серьезно обращались – товарищ прокурор...
За то время, пока Павел Ильич не без профессионального интереса захаживал в "Лотос", он повидал многих посетителей этого заведения. Видел, как вдруг пропадали одни примелькавшиеся лица или даже целые компании, и их место занимали другие, незнакомые Павлу Ильичу, но явно свои , люди в "Лотосе". Как говорится, свято место пусто не бывает. И Павел Ильич как-то мысленно вычислил, куда пропадали, где проводили время те, кто периодически исчезал из "Лотоса". Он был неравнодушен к их судьбе как врач, да и по-человечески ему было их жаль, особенно некоторых, безвольных, но еще не потерявших до конца человеческий облик, из последних сил цеплявшихся за нормальную жизнь.
Как-то профессор обратил внимание на человека средних лет, по прозвищу Инженер, о котором говорили, что он мужик головастый и что некогда вроде был большим начальником. Сейчас, глядя на него, вряд ли можно было предположить, что у него есть постоянная работа, хотя порой казалось, что он чем-то занят, при деле. Об этом свидетельствовал весь его вид: поразительно менялся человек, когда он работал – это улавливал не только Павел Ильич, но и многие другие посетители "Лотоса". В такие дни вокруг Инженера становилось особенно многолюдно, оживленно, и не только потому, что тогда он был при деньгах, но скорее всего потому, что Инженер увлеченно говорил о своей работе, планах, громко объяснял, какие реформы он проведет на предприятии, где хозяйство совсем запущено. Павел Ильич порадовался, что человек вернулся к нормальной жизни. Порадовался и за других, с загоревшимися глазами глядевших на Инженера, по-хорошему завидовавших ему. Инженер вдруг пропал, и Таргонину подумалось: как прекрасно, что хоть один на его глазах вырвался из винных пут. Но прошло не так уж много времени, и однажды вечером Инженер вдруг тихо, незаметно, как-то бочком, словно чувствуя вину за то, что не оправдал своих и чужих надежд, снова объявился в "Лотосе". Весь его помятый вид красноречиво говорил о том, что он уже давно забыл о работе и планах, ночевал где попало, а последние дни, вероятно, пропадал на рынках и вокзалах. В этом возвращении к стекляшке завсегдатаи "Лотоса" видели крушение надежд Инженера, да и своих тоже. Но и ценили главное – что и на сей раз ему удалось найти силы, не скатиться на самое дно, привести себя в относительный порядок и вернуться к "Лотосу". Страшный путь, который время от времени проделывал почти каждый из завсегдатаев кафе,– в этом Таргонин уже не сомневался.