Текст книги "Амариллис день и ночь"
Автор книги: Рассел Конуэлл Хобан
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 10 страниц)
10. Кстати, об автобусах
В среду, после того сна со старухой, строившей из себя черную кошку, больше всего на свете я хотел разыскать Амариллис. Я понимал, что не стоит слишком усердствовать, но все равно отправился бы на поиски, если бы еще за пару недель не договорился пообедать в этот день с Шеймусом Фланнери. Он преподает в Национальной киношколе, так что мы с ним подолгу болтаем о кино да и обо всякой всячине. Встречаемся раз в месяц, непременно в «Иль-Форнелло», что на Саутгемптон-роу, близ Рассел-сквер. Кухня там итальянская, но официанты все больше испанцы, между собой только по-испански говорят, хотя под настроение могут пару слов связать и на итальянском. Хулиано и Пако, которые нас обслуживают чаще других, произвели Шеймуса в Professore –наверно, за лысину. А я, как младший, удостоился у них звания Dottore.
Обычно мы всегда заказываем одно и то же: Шеймус – лазанью, я – пиццу «Делла Каза». Но, прежде чем сделать заказ, долго сверяем часы над полупинтами светлого – выясняем, какие перемены постигли каждого из нас за прошедший месяц.
– Что ты думаешь насчет автобусов? – спросил Шеймус.
– В каком смысле – автобусы? Как средство передвижения или как символ?
– Как разумные существа.
– Объясни толком.
– Ну, помнишь разумный океан в «Солярисе», он еще отзывался на мысли и воспоминания и воплощал их в реальность?
– Да.
– Так вот, один мой студент пишет сценарий о том, как лондонские автобусы отзываются на мысли и чувства человека на автобусной остановке.
– Ну что ж, можно и так объяснить их поведение. Гипотеза не хуже прочих, – буркнул я.
– Вряд ли такой фильм когда-нибудь снимут, – продолжал Шеймус, – но интересна сама идея взаимодействия между автобусами и людьми. Признаться, я и сам иногда чувствовал, что тут дело нечисто. Вот недавно и беднягу Гарольда Клейна [42]42
Гарольд Клейн– главный герой романа Р. Хобана «Грот Анжелики» (1999).
[Закрыть]четырнадцатый автобус задавил.
Старина Гарольд Клейн, историк искусств, погибший на семьдесят третьем году жизни, был наш общий приятель.
– У Гарольда насчет четырнадцатого автобуса всегда пунктик был, – заметил я. – Не удивлюсь, если окажется, что в какой-то момент он просто решил, что с него хватит, шагнул на мостовую и дал четырнадцатому себя прикончить.
– Знаешь, что он говорил? Будто все красные четырнадцатые день ото дня меняют оттенок ему под настроение, – сообщил Шеймус.
– Кстати, об автобусах, – перебил я. – Как тебе многоэтажный автобус, склеенный из бамбука и рисовой бумаги?
– На слух – смотрится занятно.
Я пересказал Шеймусу сон, где впервые увидел Амариллис.
– Говоришь, она хотела, чтобы ты поехал с ней?
– Да, она поманила меня за собой.
– Ах, поманила! Знаем мы этих манящих чаровниц, спасибо Аньензу.
– Вот-вот, «Манящая чаровница». Я как раз пишу такую картину.
– Но ты за ней не пошел?
– Нет, я вдруг испугался, сам не знаю чего.
Кружки опустели. Мы заказали еще по полпинты и обычный обед. Шеймус задумчиво поглаживал лысину, переваривая мой рассказ.
– Знаешь, я тоже не знаю почему, – заявил он вдруг, – но ты, по-моему, мудро поступил, что не пошел.
– Наверное. Я, во всяком случае, не жалею. – Не обмолвившись больше ни словом об Амариллис, я сменил тему и припомнил «Мост короля Людовика Святого». – Только что перечитал его в четвертый раз, – сказал я Шеймусу. – Удивительная книга, с каждым разом в ней открывается что-то новое. Помнишь, как Перикола и дядя Пио «изводили себя, пытаясь установить в Перу нормы какого-то Небесного Театра, куда раньше их ушел Кальдерон»? Какой волнующий образ: люди, посвятившие себя невозможному.
– Ну, на том и свет стоит, – заметил Шеймус, и мы уткнулись в свои лазанью и пиццу. А я все думал, уж не замахнулся ли я сам на невозможное с этой Амариллис.
Потом мы отправились в «Верджин» на Оксфорд-стрит и накупили кучу видео, среди прочего и фильмы, которые у нас уже были записаны с телевизора, – не устояли перед красивыми коробочками. Распрощавшись с Шеймусом на Тоттнем-Корт-роуд уже в сумерках, я по-прежнему стремился душой на поиски Амариллис, но решил, что утро вечера мудренее, двинулся домой и завалился спать. И приснилось мне, будто стою я на пустынном пляже, и смотрю на море, и слушаю, как пересыпается галька в волнах растущего прилива. Так приятно, так покойно.
11. Вот так умница Господь Бог
В четверг утром я взглянул на свою «Манящую чаровницу», ту самую недописанную картину с женщиной, что мало-помалу отворачивается от зрителя и приближается к краю пропасти. Чего только я не передумал о краях пропастей. Бывают они обычные, из земли и камня, бывают и другого свойства – вроде тех обрывов, к которым время от времени приводит жизнь. Впрочем, одно другому не мешает. Я посмотрел-посмотрел, взял мастихин, соскоблил все начисто, прошелся по холсту наскипидаренной тряпицей и сделал другой подмалевок – начну все заново.
В рассказе Оливера Аньенза прелестное привидение морочит голову одному писателю и в конце концов сводит его с ума. Та манящая чаровница требовала многого, но всегда оставалась призрачной, неуловимой – ничего общего с этим плотским существом, вышедшим из-под моей кисти. А ведь я всего-то и хотел, что создать образ красоты, вечно манящей, но недостижимой, сотворить лицо, которое будет неотвязно преследовать всякого, кто увидит его хоть раз. Только и всего – а завлечь зрителя за край утеса у меня и в мыслях не было.
Как раз таким ореолом недостижимости была окутана Амариллис. По-моему, завладеть каким-то человеком вообще невозможно, но с Амариллис это было еще очевидней, чем с любой из женщин, которых я знал. Эту-то неовладеваемость я и хотел изобразить. И чем больше я об этом раздумывал, тем нелепей казалась попытка передать ее в каком-то сюжете. Просто портрет с того лица, что преследовало меня теперь наяву и во сне, – вот что надо написать на самом деле. Согласится ли она мне позировать? Остынь, одернул я себя. Не гони лошадей. Н-да, обычно собственные советы мне не указ.
Я провел занятия, обойдясь на этот раз без приключений, и решил, что пора все-таки разыскать ее. Она сказала, что дает уроки… интересно, кончился ли у нее рабочий день? Может, я найду ее на том же месте? Памятных мест пока набралось только два – Музей наук и кафе «Гринфилдз». Я закрыл глаза и дал ее образу медленно проступить перед мысленным взором, как в лотке для проявки фотографий. И вот все лишнее растаяло, и я увидел ее лицо вполоборота, эту прелестную округлость щеки, укрытую тенью навеса перед кафе «Гринфилдз».
И сошел я в мир подземный, всей душою стремясь к Эвридике, [43]43
Древнегреческий миф об Орфее и Эвридике со всевозможными его вариациями – одна из излюбленных тем Р. Хобана, появляющаяся в большинстве его романов.
[Закрыть]что выведет меня из тьмы на свет. Странно: я и не понимал, какой беспросветной была моя жизнь до встречи с Амариллис. И вышел я на «Саут-Кенсингтон», к солнцу, туристам и прочей всячине. Протолкался сквозь очередь на автобусной остановке, перебежал дорогу перед носом у машин, прищурился, выискивая ее взглядом, и увидел – за тем же столиком, за которым мы сидели третьего дня. И вот ее лицо предстало мне крупным планом, и я поразился, сколько же в нем еще такого, чего я не замечал до сих пор, – какое оно сложное в своей красоте, сколько в нем нюансов, не различимых с первого взгляда. Вот, наверное, почему Уотерхауз рисовал так много лиц, похожих одно на другое и притом совершенно разных. Сегодня на ней была футболка с надписью:
– Я когда-то даже подчеркнул это в моем пингвиновском Лихтенберге, [45]45
Имеется в виду книга английского издательства «Пингвин-букс», выпускающего серии классики в мягкой обложке.
[Закрыть]– сказал я. – Но там по-другому: «Он удивлялся тому, что у кошки прорезаны две дырочки в шкуре как раз на том месте, где у нее находятся глаза».
– У меня лучше, – возразила она. – Где ты пропадал последние три ночи?
– Отель «Медный», Венеция и старая хибарка невесть где, – перечислил я. – Старался найти тебя, но не получилось.
Амариллис смерила меня скептическим взглядом. Действительно, если вдуматься, не так уж я и старался. Во снах мне явно не хватало настойчивости.
– Прости, пожалуйста. А ты все эти три ночи так и ездила на автобусе?
Она кивнула.
– Пришлось лягнуть нескольких человек в лицо, – сказала она, – но я выкрутилась, и каждый раз удавалось проснуться до Финнис-Омиса.
– А что там такое?
– Не знаю. Ни разу там не была.
– Почему же тогда ты его боишься?
– Я и не говорила, что боюсь. У тебя что, никогда не бывало дурных предчувствий насчет незнакомых мест?
– Бывало, наверное. Обидно, что у меня ничего не вышло с этими снами. Ну, может, на четвертый раз получится.
Но Амариллис мои неудачи не обескуражили.
– Намерения у тебя самые лучшие, вот что главное. Другое дело, что своими силами ты, похоже, не справишься. Я уже вижу.
– А тебе попадались такие, кто это умел?
– Нет, но я надеялась, что ты окажешься достаточно чудным.
– А ты сама всегда это умела?
– Нет, у меня все началось в тринадцать, с первыми месячными. Я настроилась на своего учителя английского и затащила его в любовную сценку, совершенно непристойную. На следующий день он не знал, куда глаза девать.
– И часто ты с тех пор такое проделывала?
– Пожалуйста, Питер, давай пока не будем выкладывать друг другу все как на духу, а? Лучше будем раскрываться понемногу, как водяные лилии.
Ей было всего двадцать восемь, как я узнал потом, но иногда рядом с ней я чувствовал себя мальчишкой, внимающим опытной наставнице.
Я принес нам кофе; прихлебывая из своей чашки, Амариллис рассеянно смотрела сквозь меня и, должно быть, обдумывала какие-то варианты. Наконец она сказала:
– Если я приду к тебе на ночь, найдется для меня место, кроме твоей постели?
Я чуть не схватился за сердце. Провести с ней ночь под одной крышей!
– Ты можешь спать в кровати, а я – на диване.
– Нет, лучше наоборот. Твоя задача труднее моей, так что тебе нужно устроиться поудобнее.
– Ты хочешь помочь мне втащить тебя в мой сон?
– Вот именно.
– Тогда имей в виду, что на диване я засыпаю быстрее и сплю крепче. Люблю там вздремнуть – это же против правил.
– Ладно, так и быть.
Я поставил правую руку на стол, словно приглашая Амариллис померяться силами. Она сделала то же, и наши пальцы переплелись. Все застыло стоп-кадром; мы сидели без звука, не шевелясь. Немного погодя я предложил выпить, мы поднялись и двинулись на Олд-Бромптон-роуд. Держась за руки и предвкушая, как мы будем спать порознь и вместе смотреть один и тот же сон.
12. Утесы и пропасти
Бар «Зетланд-Армз» был старожилом уже в те далекие времена, когда прохожие на улицах еще не переговаривались по мобильникам. Медная табличка на створке его двойных дверей предупреждала просто и доходчиво:
В МОКРОЙ И ГРЯЗНОЙ ОДЕЖДЕ ВХОД ЗАПРЕЩЕН
Покончив с этой неприятной обязанностью, бар гостеприимно распахивал двери и вел в уютную прохладу, к неярким светильникам и клубам табачного дыма, теням и полутеням, а от столика, за который мы уселись, – и к свету дня, льющемуся сквозь темную и стройную, в стиле ар-нуво, деревянную арку над входом и дверные стекла, изгибающиеся двускатными сводами. Цветочные арабески портьер, алые с золотом и зеленью, притязали на родство с Уильямом Моррисом; [46]46
Уильям Моррис(Morris, 1834–1896), английский художник, писатель, теоретик искусства; создавал изысканные орнаменты для тканей, обоев и ковров.
[Закрыть]ковер наверняка был наслышан о килимах. [47]47
Килим (тюрк. – перс.) – шерстяной безворсовый двусторонний ковер ручной работы.
[Закрыть]Гравированные зеркала и пляшущие цветные огоньки разнообразили задний план, а континуо [48]48
Континуо(бассо-континуо, итал. «непрерывный бас») – нижний голос с присоединенной к нему гармонией, записанной в нотах под его звуками цифровыми обозначениями. Появился в конце XVI в.; в XVII–XVIII вв. умение владеть им считалось обязательным для всякого музыканта.
[Закрыть]скромно притопывавшего и подвывавшего музыкального ящика вплеталось в тихий гул голосов. Одни фигуры чернели силуэтами, другие были словно проработаны кьяроскуро; [49]49
Кьяроскуро (ит. chiaroscuro – «светотень») – особая манера распределения света и тени в живописи, популярная в XVI–XVII вв., использовалась для передачи атмосферных эффектов, создания иллюзии пространства и трехмерного объема.
[Закрыть]подчас из тьмы на свет выныривала чья-то рука или полупрофиль. Старые часы, когда-то вытиктакивавшие свои «спаси-бо» редингской пивоварне, теперь лишь снисходительно смотрели вниз со стены, невесть сколько лет тому назад застыв на полуночи.
Единственный свободный столик нашелся по соседству с гладко выбритым стариком. Первым делом я приметил его нос, сломанный явно не однажды. На старике были брюки в тонкую полоску на подтяжках, белая рубашка без воротника с короткими рукавами и начищенные до блеска черные ботинки. Подтяжки были красные, на пуговицах. На обоих предплечьях красовались татуировки – за мамочку и за «Юнион Джек». [50]50
«Юнион Джек»– государственный флаг Великобритании.
[Закрыть]Старик потягивал пиво, а у ног его храпела дряхлая бультерьерша. Под носом у нее стояла пустая фарфоровая плошка.
– Знакомьтесь, это Квини, – представил ее старик. – Здесь родилась, здесь и выросла. Вкалывала всю жизнь за троих.
– Чем занималась? – спросил я.
– Смотрела. Ждала.
– Чего?
– Пока дела пойдут на лад.
– Да, работенка та еще.
Квини тихонько рыкнула во сне.
– Совсем измучилась, бедная, – вздохнул старик. – Чертовы яппи!
И уткнулся в кружку.
– Горького? – предложил я.
– А то. В самый раз по жизни нашей тяжкой.
– Какого именно?
– «Джона Смита», и для Квини.
– А ты что будешь? – спросил я Амариллис.
– То же, что и ты.
Я заказал старику пинту горького и большой виски и пинту для Квини, а нам с Амариллис – по пинте и по большому виски.
– Спасибо, – кивнул старик. – По какому случаю?
– Дама пьет со мной в первый раз.
– Мои поздравления! – Старик отсалютовал нам кружкой. – Дай бог не в последний. Если Господь хотел, чтобы люди ходили трезвые, так зачем тогда сотворил солод и хмель? – Он перелил пинту Квини в плошку, псина встрепенулась на знакомый звук, вздохнула и заработала языком. – А вы, кажись, не из яппи, – дружелюбно добавил ее хозяин.
– Не настолько я молод, да и карьеры вроде не делаю.
– За это и выпьем, – заключил старик и опять поднял кружку. Квини прекратила лакать и рыкнула.
Амариллис сидела в задумчивости.
– За встречу во сне! – сказал я.
Она улыбнулась, заглотнула разом половину виски, уткнулась в стакан и расплакалась.
– В чем дело? – спросил я. – Что стряслось?
Амариллис утерла глаза, высморкалась, допила виски, приложилась к пиву и потянулась за моей рукой.
– Вечно я все порчу, – заявила она.
– Что – все?
Она широко взмахнула свободной рукой, словно попытавшись обхватить ползала.
– Все, чего ни коснусь.
– А поподробнее?
– Не сразу. Думаешь, почему я тебе ничего не сказала – ни своей фамилии, ни телефона, ни адреса? Думаешь, почему я тебе почти ничего о себе не рассказываю? Я просто боюсь того, во что мы можем ввязаться. Я уже пыталась найти людей, которые смогли бы жить со мной в обеих жизнях, но ничего не вышло. Может, с тобой и получится, но я ужасно боюсь, что опять все испорчу, если стану торопить события, а ездить на том автобусе без тебя я не хочу. Знаешь, от чего жуть берет? Я вот думаю, а вдруг жизнь во сне – настоящая, а эта, которая здесь, – только чтоб убить время от сна до сна. Ты со мной?
– Амариллис, я люблю тебя! – Нет, я не собирался этого говорить, да вот вырвалось. Я ведь и правда был в нее влюблен, еще с той первой встречи на «Бальзамической».
– Ох, Питер! – Она схватила мою руку и поцеловала. – Не надо, не влюбляйся в меня пока… а может, и вообще не надо. Если это случится слишком быстро, то и окончится слишком скоро. И будет очень больно. Пойми, ты ходишь по краю пропасти и непременно сорвешься, как только…
– Что?
– Как только увидишь, какая я на самом деле.
– А какая ты на самом деле?
– Совершенно ненадежная. Может быть, как и ты. Некоторые люди просто не могут не влюбляться, и ты, по-моему, из таких. И я тоже, но потом влюбленность пройдет, и, если я разлюблю раньше, для тебя это будет тяжело.
– Я тебя не разлюблю, Амариллис.
– Будешь любить во веки веков?
Я вспомнил Ленор и не нашелся, что ответить.
Амариллис взглянула мне в лицо:
– Ты уже обещал любить кого-то во веки веков?
– Да, но то было другое.
– Другое – в каком смысле?
– Во всех, Амариллис. Слишком долго объяснять. Пожалуйста, не надо меня допрашивать… Ты же можешь сама понять, что я чувствую! Можешь почувствовать!
– По-моему, ты чувствуешь то же, что и я. Я люблю влюбляться, но не знаю, что такое любовь. Она вроде фейерверка – вспыхнет и озарит все небо, а не успеешь глазом моргнуть, как уже снова темно, и ничего не осталось, только запах пороха. А что потом – не знаю, ни разу не дождалась. А ты?
– То, что со мной было раньше, – это совсем не то, что сейчас.
– А что сейчас?
– Сейчас я люблю тебя. Ты не похожа ни на кого из тех, кого я знал раньше. Ты совсем другая, и я от этого сам стал другим. Хочешь – верь, хочешь – не верь, но я все равно ничего не могу с собой поделать. Так что и пытаться не стоит: будем идти дальше, пока идется. А шагну за край – туда, значит, мне и дорога.
– А кто-нибудь уже шагнул вот так за край из-за тебя?
– По-моему, ты сама предложила раскрываться понемногу, как водяные лилии.
– Все равно ты уже ответил. Люди сплошь и рядом такое друг с другом вытворяют. «Если ты меня поцелуешь, я превращусь в прекрасного принца», – сказал лягушонок. «Спасибо, – сказала принцесса, – но пусть лучше у меня будет говорящий лягушонок».
– Ну вот, а ты мне и подпрыгнуть толком не даешь.
– И как же мы скоротаем время до сеанса грез?
– Погоди, – спохватился я. – Надо дозаправиться.
Я поднялся и двинулся было за добавкой, но старик сосед уже тащил к нашему столику поднос с двумя пинтами и двумя большими виски.
– За вас и за юную даму! – объявил он, усевшись на свое место и приподняв стакан.
– И за вас с Квини! – подхватил я, и мы с Амариллис тоже подняли стаканы. Я заметил, что себе он добавки не взял, и забеспокоился: уж не вынудил ли я его сроим угощением на благородный жест не по средствам?
– Я настроилась на тебя не подумав, – гнула свое Амариллис. – Мне просто необходимо было установить связь хоть с кем-нибудь. А насчет тебя у меня возникло хорошее предчувствие, вот я тебя и выбрала. И вот пожалуйста – ты по горло увяз в моих чудесах.
– В одиночку в таком деле особо не начудишь, Амариллис, нужны двое. Лично я ни о чем не жалею. А ты жалеешь, что связалась со мной?
– Если честно – нет.
– Ну вот, – улыбнулся я. – Видишь, как все просто. И чего, спрашивается, было огород городить?
– Какие вы, американцы, все-таки… прямолинейные!
– А вот теперь подумаем, как скоротать время. Можно перекусить и ко мне, там засядем за видео, а там, глядишь, и спать пора придет. А можно и сразу ко мне: закажем ужин на дом и успеем посмотреть целых два фильма. Или, может, сделаю с тебя пару набросков, если позволишь.
– Набросков? Для чего?
– Для твоего портрета.
Неплохая мысль… Может, если ты посмотришь на меня подольше, перестанешь наконец видеть эту прерафаэлитскую нимфу. Пойдем к тебе, закажем пиццу, сделаем наброски и посмотрим кино, а там, глядишь, придет пора в постель и за работу.
Пока мы доканчивали свое пиво, старик поднялся и забрал у Квини плошку. Псина заворчала и проснулась.
– Отведу-ка я ее домой, пока она еще лапы передвигает, – сказал старик. – Приятно было с вами познакомиться. Удачи!
– И вам! – откликнулись мы в один голос. Квини встала и, пошатываясь, побрела за хозяином из полумрака навстречу невозмутимому солнцу. Проследив за ними взглядом, я подумал: едва ли дома их кто-то ждет.
13. Как славно
Первым делом Амариллис пожелала видеть мою студию. Она обошла ее всю кругом, точно кошка, обнюхивающая новое жилье. И, глядя на нее, я вдруг и сам с новой остротой ощутил все запахи этой комнаты, где я не только работал, но и, в общем-то, жил: скипидар и льняное масло; даммаровая смола; холсты; гипсовая грунтовка; фанера; свежая древесина подрамников; засохшие на палитре краски; затхлые подушки того самого дивана, где я любил вздремнуть; остатки виски в немытых стаканах; заплесневевшие чашки из-под кофе; застоявшийся смрад долгих часов одиночества.
Амариллис отворила балконную дверь, вышла на балкон и внимательно оглядела всю улицу, но не высмотрела ничего, кроме строителей, возившихся на лесах двумя этажами ниже. Там визжали дрели и Мик Джаггер завывал по «Кэпитол-радио» нездешним голосом что-то про свою неудовлетворенность. Амариллис кинула оценивающий взгляд на небо; я не удивился бы, окажись у нее при себе завязанный узелками платок – вызывать ветер.
Она вернулась, стащила полотна со стеллажа и принялась придирчиво рассматривать одно за другим. Вообще-то я в меру самонадеян, но, глядя на свои работы ее глазами, вдруг усомнился: так ли уж я хорош?
– На твоих картинах так много тьмы, – сказала она.
– Тьмы вообще много.
А она уже читала записки, которые я писал себе на память и пришпиливал к пробковой доске. Там же еще висела пара чернильных набросков к старой версии «Манящей чаровницы», которую я уничтожил утром.
– Она движется к краю пропасти? – спросила Амариллис.
– Так было на холсте. Теперь он снова чист.
– Почему же ты ее стер?
– Потому что это было неправильно.
– Что неправильно? Что она шла к обрыву?
– Женщина была не та.
– А какая будет та?
– Увижу ее – узнаю. – Предзакатный свет ложился на ее лицо позолотой колдовских чар и чуть слышной музыки. – Сядь вон туда, Амариллис, на ту скамеечку, и дай я тебя нарисую.
И она села на скамеечку, а я приколол к доске несколько больших листов плотной бумаги, поставил доску на подрамник, взял сангину и приступил к делу. Амариллис смотрела на меня, а я смотрел на нее и чувствовал, что как никогда понимаю Джона Уильяма Уотерхауза. Зря она думала, что я перестану видеть в ней прерафаэлитскую нимфу. Эти нимфы Уотерхауза, эти его сирены, все эти скорбные девы из мифов и легенд, все до единой были манящими чаровницами; очарование их красоты, их тоска и печаль манили зрителя за собой – и он шел покорно, не спрашивая куда. «Иди за нами, – шептали эти чарующие лица, эти жгучие, томные взоры. – Иди за нами, в самое сердце тайны».
И все эти нимфы, и сирены, и скорбные девы проступали и исчезали одна за другой в лице Амариллис, а временами нет-нет да и проглядывало то бледное, худое, измученное лицо, что привиделось мне в ее сновидении. Я забрасывал эскиз за эскизом, ни одному не пытаясь придать завершенность, но торопясь ухватить в каждом то, что упустил в предыдущем. Карандаш поскрипывал и постукивал о бумагу, ведомый, казалось, не моей рукой, а тем, что открывалось взгляду, – и рисовал сам по себе, уверенно и безупречно, оставалось лишь слегка его придерживать. Через каждые двадцать минут она пять минут отдыхала, а потом я брался за карандаш снова.
Стараясь вобрать ее облик глазами и вложить в рисунки, я вдруг осознал, что поддаюсь мечте о той единственной,которая окажется всем, чего я только мог пожелать, и утолит всю страсть и тоску, и на веки вечные станет мне прекрасной спутницей и возлюбленной. Да вот только веки вечные – не для нас, смертных, и не нам спорить с бегом времени. «О Галуппи, Бальтазаро, ах какая мука!» [51]51
«О Галуппи, Бальтазаро, ах какаямука…» – начальная строка стихотворения английского поэта Роберта Браунинга(Browning, 1812–1889) «Токката Галуппи». Бальтазар Галуппи (Galuppi, 1706–1784) – итальянский композитор; в стихотворении Браунинга описывается, скорее, некая воображаемая музыка, нежели одна из трех известных токкат Галуппи.
[Закрыть]– повторял я про себя, пытаясь припомнить стихотворение Браунинга. Но так ничего и не вспомнил, кроме еще одной строчки: «Вышло время поцелуям – что с душою сталось?» Мало-помалу сгустились сумерки, но и полумрак еще успел открыть мне много нового, пока наконец я не иссяк с последними лучами солнца.
Амариллис включила свет и подошла взглянуть на рисунки. Их набралось двенадцать, и каждый она внимательно изучила. Она наклонилась ко мне, я вдохнул запах ее волос и закрыл глаза. Непостижимо – от нее пахло деревенским детством. Я поцеловал ее в макушку.
– Ты… – сказала она. Положила ладонь мне на затылок, привлекла меня к себе и наградила долгим поцелуем. Губы ее на вкус были как согретая солнцем лесная земляника, как синее небо и воздушные змеи в вышине далеких, давних лет. Я надеялся, что это приветственный поцелуй, а не прощальный; с ней никогда нельзя было знать что-то наверняка. – Хочу есть, – сказала она.
И мы заказали пиццу. Прикатил разносчик на мотороллере, и я вдруг пожалел его всей душой: у него ведь нет Амариллис. Я дал ему на чай два фунта, а он только уставился на меня настороженно – хмурая физиономия мира, равнодушного к моему счастью.
После сеанса рисования во рту пересохло, да и что такое пепперони без кьянти? На счастье, у меня оказалось несколько бутылок в запасе. Мы уплетали пиццу, пили вино и думали оба, что вечер складывается чудесно. Я даже припомнить не мог, когда в последний раз рисовал так хорошо и так прекрасно себя чувствовал. И все гадал, доведется ли еще когда-нибудь так здорово рисовать и чувствовать себя так замечательно. Да, от счастья порой становится не по себе – будто поймал младенца, которого кто-то выкинул из окна.
После пиццы мы перебрались в гостиную смотреть кино. Амариллис перерыла все полки, обдумала и отвергла кучу кассет и наконец остановилась на «Дурной славе». [52]52
«Дурная слава»(«Notorious», 1946, США) – фильм англо-американского режиссера Альфреда Хичкока (1899–1980) по сценарию Бена Хехта.
[Закрыть]
– Вот что я хочу, – объявила она. – Каждый раз, как ее смотрю, все боюсь, что они так и не выкрутятся.
– Я этот фильм смотрел сто раз, – сказал я, – и до сих пор им всегда все удавалось; в конце концов, такси всегда наготове – а это совсем не то, что дожидаться автобуса.
Она прильнула ко мне, но тут же отстранилась.
– Я больше ни на что не могу твердо рассчитывать, – покачала она головой. – Ингрид Бергман там была такая прелестная, а потом взяла и умерла от рака.
– Кэри Грант тоже умер, и Клод Рейнс, да и сам Хичкок тоже, – заметил я. – Этот фильм вообще почти сплошь из мертвецов, но ведь сколько в нем жизни!
– Да, одни привидения, – подхватила Амариллис, – но, когда я смотрю этот фильм, иногда кажется, будто он реальней меня самой.
– Чувство собственной нереальности – часть реальности.
И я обнял ее, легонько, одной рукой. Была еще бутылка граппы, и мы ее почали – надо же было прополоскать горло после жирной пиццы, а потом уселись на диван и устроились перед экраном.
– С самого начала все было против нее, – сказала Амариллис. – Но она же не виновата, что ее отец был нацистом, а она была на стороне Штатов и американское правительство использовало ее как шпионку. Вот они, отцы!
– У тебя что, с отцом проблемы?
– А Кэри Грант? – продолжала она вместо ответа. – Почему он держался так холодно, когда невооруженным глазом видно, что она готова была в него влюбиться с первого взгляда? Она была такая беззащитная!
Кьянти и граппа и запах волос Амариллис навевали на меня дремоту и умиротворение.
– А меня вот занимало, как они перебираются от сцены к сцене, – сказал я. – Ни тебе поездки в аэропорт, ни очереди на регистрацию. Хлоп – и они уже в самолете, смотрят в окошко, а за окошком – Рио. Показали сверху какой-то проспект, хлоп – и они уже в ресторане. Только представь себе, какая экономия времени и сил! неудивительно, что они так лихо управляются со всеми опасностями.
– Как раз того, что происходило в промежутках, по-моему, и не хватает. – Амариллис уютно устроилась в кольце моей руки и придвинулась поближе. – Может быть, по дороге в аэропорт их руки соприкоснулись, а мы так этого и не узнаем. А может, они встретились взглядом, в котором прочли все, что им предстоит; ни слова, только один судьбоносный взгляд, из-за которого она и решила, что останется с ним, что бы ни случилось.
Несмотря на все предыдущие просмотры, мы оба вздохнули спокойно не раньше, чем Кэри Грант и Ингрид Бергман [53]53
Ингрид Бергман(Bergman, 1915–1982) – шведская актриса, в фильме «Дурная слава» исполнила роль дочери умершего нациста, согласившейся работать на американскую разведку, но вынужденной для этого выйти замуж за соратника своего отца. Роль ее мужа, одного из главарей нацистского подполья в Аргентине, исполнил англо-американский Клод Рейнс (Rains, 1889–1967). Американский актер Кэри Грант(Grant, наст, имя Арчибальд Лич, 1904–1986) сыграл роль возлюбленного главной героини.
[Закрыть]сели в такси и оно понесло их в безопасность. Клод Рейнс нам обоим нравился, и его было жаль, но что бедняге оставалось, как не разыграть роль, назначенную ему Беном Хехтом? Такая уж незадача, что он якшался с нацистами и до финальных титров дотянет навряд ли.
К тому времени натикало уже без четверти два, и мы оба подозревали, что, закрыв глаза, уснем довольно быстро.
– Погоди, – спохватилась Амариллис. – Пока не легли, хочу посмотреть на луну.
– А разве сегодня есть луна?
– Должна быть. Я ее чувствую, какая она полная и круглая и смотрит на нас сверху вниз. С балкона ее видно?
– Ну, зависит от того, восходит она или садится.
Я двинулся следом за Амариллис в студию, и мы вместе вышли на балкон. И в самом деле, по бледному небу плыла низко над пустырем полная луна, такая яркая и ясная, что еще чуть-чуть, и я различил бы кратеры. Я тоже почувствовал ее, ощутил ее токи, тягу растущего прилива.
– Есть! – воскликнула Амариллис, шлепнув ладонью по перилам, и мы спустились обратно в комнату.
– Можно я возьму твою зубную щетку? – попросила она.
– Буду только рад.
У меня имелись и новые зубные щетки про запас, но я не желал упускать ни малейшего проявления интимности. Потом я дал ей футболку – вместо ночной сорочки.
– А на ней ничего не сказано, – огорчилась Амариллис.
– Может, ей будет что порассказать нам завтра утром, – утешил я ее и тут сообразил, что забыл перестелить постель. Я полез было за свежими простынями, но Амариллис меня удержала.
– Лучше так, – сказала она. – Твой запах поможет мне войти в твой сон. Иди готовься, а потом я покажу тебе, с какого боку за это взяться.
Когда я постелил себе на диване в студии, Амариллис пришла и села рядом со мной. Мы были в одних футболках и панталонах; ее левая нога касалась моей правой.
– Наверное, будет проще, если ты воспользуешься какой-нибудь штуковиной, чтобы лучше сосредоточиться, – сказала она.
– Это какой?
Волоски на ее ноге золотились в свете лампы.
– Знаешь, как сделать ленту Мебиуса?
– Да.
– Сделай. Не слишком большую, с ползунком.
Я собрал, все что нужно, потом опять сел на диван и поставил правую ногу на место. Отрезал от листа желтой бумаги формата A4 [54]54
Листы желтой бумаги формата A4– устойчивый мотив в произведениях Р. Хобана, ассоциирующийся с непредсказуемой стихией творчества
[Закрыть]полоску толщиной где-то в четверть дюйма. Надел на нее бумажный ползунок – такую скользящую петельку и пометил его красным крестом. Потом перекрутил длинную полоску, склеил концы, и лента Мебиуса с ползунком была готова.
– Отлично, – кивнула Амариллис. – Это переключатель для мозгов: остановит обычную суету-хлопоту и расчистит место для чего-то нового. Теперь я пойду к себе в постель, а ты ложись здесь. Смотри на ленту Мебиуса, води ползунок по кругу и мысленно двигайся сам вместе с ним. И при этом все время представляй себе меня, чтобы я втянулась в твой сон. Ничего такого особенного не надо, просто плыви вслед за ползунком, и все. Идет?
– Идет.
– У тебя получится. В тебе это есть, я чувствую. – И она подбодрила меня поцелуем – судьбоносным на все сто. – Увидимся во сне, – шепнула она.
– А что если один из нас заснет, а другой – еще нет?
– Если мы настроимся как следует, такого не случится. Положись на меня – уж чего-чего, а чудить я умею.
С тем она меня и оставила. Я принялся водить ползунком по ленте Мебиуса, вызывая в воображении лицо Амариллис. И вот я опять увидел ее вполоборота, увидел эту прелестную округлость щеки и, легонько придерживая ее перед мысленным взором, продолжал неотрывно следить глазами за красным крестиком ползунка. Я все водил и водил им по перекрученной петле и, не теряя из виду профиля Амариллис, смотрел, как поворачивается то одной, то другой стороной скользящий по ленте ползунок. Раз петля. Два петля. Три петля. Я закрыл глаза, и с каждым оборотом ползунка лицо ее проступало все ясней и ясней.
– Амариллис! – сказал я вслух. – «Бальзамическая»! Финнис-Омис!
Вдруг я почувствовал, что вот-вот отключусь, – но удержался. Голова моя внезапно… раздалась вширь,по-другому никак и не скажешь. Беспредельные просторы распахнулись со всех сторон. А затем она раздалась в длину:бесконечная даль протянулась передо мной, сжимаясь в точку на пределе, и такая же исчезающая в невидимой точке бесконечность простерлась позади. Желудок ринулся невесть куда, и я вслед за ним понесся на американских горках, то ухая в пропасть, то взмывая ввысь по нескончаемой петле, выворачиваясь наизнанку и пронизывая насквозь себя самого и всю составлявшую меня несметность: лица, позабытые давным-давно, голоса, которых мне больше никогда не услышать, вздохи любви и стоны досады, улицы ночи и дня под фонарями и лунами, в дожде и в тоске. Наконец меня вынесло обратно на широкий простор, и всё более или менее утихомирилось, так что я смог доплестись до ванной и дать желудку волю.