Текст книги "Последний год жизни Герцена"
Автор книги: Р. Орлова
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 4 страниц)
Орлова Р
Последний год жизни Герцена
Раиса Орлова
Последний год жизни Герцена
I
В Женеве есть мемориальная доска на доме, где жил Ленин. И есть доска на доме, где жил Достоевский. А на тех домах, где жил гражданин кантона Фрибург Александр Герцен, мемориальных досок нет.
Герцен прожил на Западе 23 года. Создал вольную русскую типографию, первый свободный журнал "Колокол", написал великую книгу "Былое и думы", участвовал в политической борьбе своего времени.
Но сегодня его мало знают во Франции и в Швейцарии, в Германии и в Англии.
Между тем трудно найти в истории человека, в жизни которого ярче, нагляднее воплощалась бы связь России и Европы, связь мучительная, исполненная любви и ненависти, взаимопритяжения и отталкивания.
Связь, воплощенная в нестареющем герценовском слове, столь необходимом сегодня, когда сотни русских интеллигентов уехали, подобно Герцену, в поисках свободы в Европу. И, подобно Герцену, тоскуют по родине, проклинают ее или идеализируют, пытаются осмыслить ее историю и ее сегодняшний день.
Моя работа написана в Москве – я не предполагала, что мне придется искать герценовские дома в Женеве.
Работа посвящена частному вопросу – последнему году его жизни. Я стремилась возможно полнее восстановить тот голос, который так нужен сегодня миру.
Вершиной жизни Герцена было пятилетие с 1857 по 1862 год – основание и взлет русской печати за границей. "Колокол". "Былое и думы". Но была у него и вторая вершина – остающаяся в тени – тысяча восемьсот шестьдесят девятый год.
Герцен проходил испытание более суровое и трудное, чем испытание славой. Испытание надвигающимся крахом, старостью, болезнями, предчувствием смерти.
Характер обнаруживался еще полнее, чем в то пятилетие.
Всю предшествующую жизнь каждый год Герцен, прожив, обдумывал. И писал о прожитом. В словах закреплялись и открытия, и сомнения.
Последний год схвачен лишь в письмах и в нескольких работах; важнейшая (эпистолярная) – письма "К старому товарищу".
В необъятной литературе о Герцене последний год обычно лишь кратко упоминается.
Совсем недавно он был едва ли не вторым императором России ("Александр в Петербурге и Александр в Лондоне" – как тогда говорили). Теперь – в 1869 году – один из бесчисленных русских за границей.
Он по-прежнему опутан сложной системой обязательств: перед женой, перед другом, перед детьми.
Кончались шестидесятые годы. Историкам, современникам, самому Александру Ивановичу казалось, и не без оснований, – время Герцена кончилось. Ритм русской истории и ритм его собственной жизни перестали совпадать. Шла плеяда новых людей. И не в идеальном облике Рахметова, героя романа "Что делать?". И не в облике автора этого романа, Чернышевского, хотя Чернышевский породил молодых бунтарей ХIХ века еще в большей мере, чем сам Герцен.
Нарастающий спор с молодой Россией, с молодой эмиграцией стал в 1869 году поединком – столкновением Герцена и Нечаева.
Тогда казалось, что победил Нечаев. Так может показаться и сегодня: осенью 1980 года в Цюрихе молодые бунтари разбили витражи Шагала в Фраумюнстер кирхе. Думаю все же, что в исторической перспективе победа правда на стороне Герцена.
Тогда все зашаталось, начало рушиться. Во втором браке не было ни счастья, ни дружбы, ни опоры. Произошел распад среды; не первый, но самый болезненный. Впервые возникла трещина в дружбе с Огаревым. Герцен выстоял, остался самим собой.
Победитель в момент поражения: не сильнее ли это, чем победитель в момент победы, когда каждое твое слово встречается подхватывающим отзвуком?
Жизнь Герцена – историческая трагедия. Первым это заметил, кажется, П.Анненков: "...если чья судьба может называться трагической, то, конечно, его судьба под конец жизни".
Тысяча восемьсот шестьдесят девятый год – пятый акт трагедии. Герцену предначертано было прожить этот акт, но не дано – о нем написать.
Социальное, семейное, дружеское, литературное, – прошлое и настоящее, все слилось неразрывно.
В 1869 году Герцен жил в Ницце. Его друг с детства, единомышленник, соратник Николай Огарев жил в Женеве. Они разговаривали друг с другом языком XIX века – письмами.
Огарев – Герцену
1 апреля 1869 г., из Женевы в Ниццу. Вчера пришло на твое имя письмо с просьбой напечатать послание1 к студентам от одного студента, только что удравшего из Петропавл(овской) крепости. Послание, может, немного экзальтированно, но не печатать нельзя; по моему глубокому убеждению, оно, во всяком случае, поворачивает на воскресение заграничной прессы. Через некоторое время его можно будет напечатать в новом прибавлении к "Колоколу"... Мне так что-то страшно...2
Герцен – Огареву
3 апреля. Приб(авление) к "Колоколу" – будто возможно? Не лучше ли так пустить листком или сказать в подст(рочной) заметке: "Нам прислали в "Кол(окол)"". (Собр. соч. Т. XXX, 75.)
Огарев – Герцену
3 апреля. А студенческое послание, caro mio, очень юно, очень юно, не менее напоминает и свою молодость и подает надежды на новые силы.
Герцен – Огареву
5 апреля ...прокламация к студентам не того – просто шлехтодыровато. (Собр. соч. Т. XXX, 77.)
Огарев – Герцену
7 апреля. Пишу тебе несколько строк, мой новорожденный. Русский юноша приехал на несколько дней. Вчера я его передал – Бак(унину). Не думаю, чтоб было что-то очень широкоразвитое, но развита энергия и многое узнается и увидится нового – в этом я почти уверен...
...Из слов приезжего, из теперешнего преследования студентов, закрытия Мед(ико)-Хирургической академии... очевидно, что заграничная печать скоро понадобится...
Герцен – Огареву
10 апреля. Получил воззвание к студентам, которое не одобряю. Если оно напечатано (хотя и не нужно было печатать с печатного), то так и рассылайте, т.е. не печатайте, что это прибавление к "Колоколу"... (Собр. соч. Т. XXX, 86.)
Познакомившись с Нечаевым, Огарев решил, что необходима листовка, обращенная к студентам, подписанная им, Герценом и Бакуниным. Составил проект.
Огарев – Герцену
12 апреля. Я не думаю, чтобы ты имел что против, она сегодня пошла в печать... младшими я больше доволен. Они, пускай еще диче, но только потому, что мужики; но отнюдь не самолюбивы, видя своих отцов в декабристах, говорят немного, а работают честнее и решительнее.
Бакунин – Гильому
13 апреля. У меня сейчас один из таких молодых фанатиков. Они замечательны, эти юные фанатики: верующие без Бога и герои без фразы...
Герцен – старшему сыну Александру, во Флоренцию
17 апреля. (Рассказывает о волнениях студентов) ...разумеется, часть из них будет исключена, несколько погибнут – но борьба, всякая историческая борьба и вырабатывание – идет этим путем. Собственно, в жизни, кроме понимания, борьбы и Eingreifen в современное дело – и нет ничего, кроме личных счастий. That is my humble philosophy. (Собр. соч. Т. XXX, 88.)
"Личное счастье" – это сыну, но не только сыну. Это и себе, о себе, о своей молодости и о том, чего так мучительно не хватало весной 1869 года.
У Герцена было трое детей от первой жены: Александр, Наталья (Тата) и Ольга. Двадцатидевятилетний Александр – ученый-физиолог – давно живет отдельно. Он женат, молодожены ждут ребенка. У него подолгу гостит Тата. Ольгу взяла на воспитание Мальвида фон Мейзенбург, приятельница Герцена. Любя девочку по-матерински, она, однако, отдалила ее от отца, сделала из нее иностранку.
Умирая, жена просила беречь детей. Герцен поклялся, но не сдержал клятвы.
В 1856 году, когда Огаревы приехали в Лондон, молодая Натали Тучкова-Огарева влюбилась в Герцена. Огарев проявил поразительное великодушие. Но его отстранение не принесло добрых плодов. С каждым прожитым вместе с Герценом годом росла требовательность Натали, раздражительность, неудовлетворенность. Герцен, на короткое время принявший свой ответный порыв за любовь (сама Натали точно назвала его чувство к ней "вспышкой усталого сердца"), вскоре понял, что ошибся, но было уже поздно.
Огарев с печалью и ужасом смотрел на то, как двое близких ему людей не способны понять друг друга, ранят, мучат.
Прошло двенадцать лет, но отношения с Натальей Алексеевной еще скрывались от посторонних. Трое детей от первой жены с мачехой в разладе.
В 1869 году Герцен просил старшую дочь:
...Скажи ей (Ольге), что никогда, ни одного дня не было лжи в отношении Огарева. – Совсем напротив, ни одного обмана, ни одного объяснения не было с ним... (Собр. соч. Т. XXX, 1, 135.)
Внутри лжи не было, но ситуация оставалась ложной. От этого страдали все трое, больше всех – Наталья Алексеевна. Она просила, требовала узаконить существующие отношения, по крайней мере – перестать скрывать их от близких, от старших детей. Мужчины сначала боялись давать "козырь" многочисленным врагам: у издателей "Колокола" – "общая жена". Боялись, что скажут русские родные, а от них отчасти зависели деньги. Но больше всего опасались ранить детей – они тогда были еще малы.
В Ницце – очередное временное пристанище 1869 года – с Александром Ивановичем и Натальей Алексеевной жила их дочь, двенадцатилетняя Лиза. Двое близнецов погибли в 1864 году от дифтерита. Лиза все еще носила фамилию Огарева, его называла папой. Впрочем, "папа Ага" – так называли его все дети Герцена.
Герцен – Огареву
2 февраля 1869 г. ...Обрывается все на мне. Что впереди – я издали не знаю и иду с завязанными глазами. Жизнь частная погублена, с этими элементами и не мне чета мастер ничего не слепит. Время идет, силы истощаются, пошлая старость у дверей... Мы даже работать продуктивно не умеем – работаем то невпопад, то для XX столетия... (Собр.соч. Т. XXX, 34.)
Огарев вскоре после того, как молодая жена ушла к Герцену, увлекся "погибшим, но милым созданием" – англичанкой Мери Сазерланд. Почти неграмотной. Вплоть до его смерти она вела хозяйство, ухаживала за ним, больным, – он продолжал пить, учащались эпилептические припадки, – была нянькой, возлюбленной, подругой. Огарев к ее сыну Генри относился по-отцовски, у них воспитывался и незаконный сын Саши Герцена – первый внук Александра Ивановича – по прозвищу Тутс.
Анна Григорьевна Достоевская, вспоминая о поездке с мужем за границу, рассказывает о Женеве 1869 года:
Знакомых в Женеве у нас не было почти никаких. Из прежних он (Ф.М.) встретил одного Н.П.Огарева... Он часто заходил...
Федор Михайлович ценил многие стихотворения этого задушевного поэта, и мы оба были всегда рады его посещению. Огарев, тогда уже глубокий старик, особенно подружился со мной...
В 1869 году Огареву – 56, Герцену – 57 лет. Для ХIХ века – старость.
Все настойчивее мысль о конце "Колокола".
Герцен – Огареву
23 июля 1868 г. ...жернов останавливается все больше и больше, мы вяло толчем воду, окруженные ерническим смехом и подлой завистью. Россия глуха. Посев сделан, она прикрыта навозом – до осени делать нечего. (Собр. соч. Т. XXIX, 2, 416.)
Герцен – французскому историку Кине
8 января 1869 г. Мне всегда казалось, что остановиться вовремя – вещь необходимая, без "memento mori" со стороны хора. Не ожесточение врагов наших заставило нас решиться заткнуть голос нашему "Колоколу", а безразличие наших друзей, отсутствие всякой нравственной поддержки. (Собр. соч. Т. ХХХ, 11.)
Первого декабря 1868 года было написано открытое письмо Огареву о приостановлении газеты. Пятнадцатого декабря сдали в печать последний, сдвоенный номер.
Позади – вершины. Позади – почти пять лет, когда каждый день подтверждал: "Вы нужны!"
Приезжали близкие, прокрадывались шпионы, поддерживали друзья, проклинали враги, – все внушало веру в себя, в необходимость своего дела.
Россия была наводнена лондонскими изданиями. Петр Кропоткин вспоминал, как в 1862 году помощник иркутского губернатора генерал Кункль повел его к себе и показал полную герценовскую коллекцию.
Когда "Колокол" гремел, Ф.Тютчев написал князю Горчакову записку "О цензуре в России" (ноябрь 1857 г.). Поэт и государственный деятель – старший цензор Министерства иностранных дел – понимал, что возникновение бесконтрольной печати за границей – "явление бесспорно важное. Было бы бесполезно скрывать уже осуществившиеся успехи этой литературной пропаганды". Единственным оружием противодействия, так полагал Тютчев, могла быть лишь свободная газета в России. И для такой газеты не будет недостатка в талантах. Но они "должны быть убеждены, что призываются не к полицейскому труду, а к делу, основанному на доверии", делу, осуществить которое нельзя без свободы3.
Идея Тютчева не осуществилась.
Пути Герцена и Тютчева соприкасались и позже. И не только как пути политических противников. В январе 1869 года Тютчев пишет (не для печати, конечно) эпиграмму:
Вы не родились поляком,
Слуга влиятельных господ.
С какой отвагой благородной
Громите речью вы свободной
Всех тех, кому зажали рот.
Герцен с радостью поместил бы такую эпиграмму в "Колоколе", где много раз с издевкой, с возмущением разоблачался полицейский литератор Скарятин.
"Все те, которые хотят Русь мерить на ярды и метры, не знают ее" (статья "Россия и Польша") – эти слова перекликаются со знаменитым тютчевским:
Умом Россию не понять,
Аршином общим не измерить...
Двадцать седьмым февраля 1969 года помечено стихотворение Тютчева:
Нам не дано предугадать,
Как слово наше отзовется.
И нам сочувствие дается,
Как нам дается благодать.
Эти строки можно было бы поставить одним из эпиграфов к циклу писем "К старому товарищу". В феврале закончено второе письмо.
***
После смерти Николая I в России наступило особое, весеннее время, когда уже нельзя было не думать о коренных бедах русской жизни, но еще нельзя было сказать о них вслух на родине.
Тогда возникло широкое, своеобразное единение – множество людей из всех сословий понимали и ощущали: дальше по-старому Россия существовать не может. Крепостничество изжило себя. Назрели реформы.
Объединялись не "положительной" программой, а общностью недовольства (весьма неоднородного).
Оппозиционность часто была поверхностной и разнохарактерной. Чуть начал подтаивать самодержавный ледник, льдины стали трескаться, устремляясь в разные стороны.
Все это и вызвало вольную печать за границей. Газета отвечала исторической необходимости. В "Колоколе" был запечатлен этот неповторимый момент.
В газете есть заметки, статьи, письма, порою целые номера, написанные не Герценом. Но взрывающаяся немота огромной страны выражена по-герценовски.
Были за границей в конце пятидесятых – в начале шестидесятых годов другие литераторы, возникли другие антиправительственные газеты и журналы. Крепостное право, телесные наказания, отсутствие гласности обличал не один Герцен. Сам он не раз говорил и писал: у нас нет монополии, пусть пробуют другие люди. По-своему.
Голос Герцена и тогда звучал как неповторимый, потому и сегодня он принадлежит не только истории. В этой газете воплотился особый герценовский дар – лирическая публицистика.
Герцен-общественный деятель создал трибуну Герцену-писателю.
Наступило, однако, время, когда он понял:
Герцен – Огареву
14 июля 1868 г. Caro mio – нам пора в отставку и приняться за что-нибудь другое – за большие сочинения или за длинную старость. (Собр. соч. Т. XXIX, 2, 408.)
Впрочем, для него самого "большие сочинения" были и лирической прозой, и лирической публицистикой. Одно не заменяло другое.
Ему иногда казалось, что именно газета дает возможность немедленного отклика.
Герцен – Огареву
20 сентября 1869 г. Только повести и художества могут ждать. А мысль новая или Standpunkt особый тотчас должен печататься – а то завтра следующий станет на место... (Собр. соч. Т. XXX, 197.)
Но на его место не стал никто.
9 марта 1866 года он писал сыну:
"Колокол" может выходить раз в месяц, но выходить должен – это honneur du drapeau и якорь спасения всего сделанного. (Собр. соч. Т. XXVIII, 168.)
Якорь был выдернут своими руками.
Так же, как в 1855-1857 годах ему было дано услышать немую Россию, страстно жаждущую высказываться, так в 1868-1869 годах он услышал: Россия и говорила, и молчала уже по-иному.
В.Зотов – Герцену
5 сентября 1867 г. "Колокол"... упал в общем мнении более всего от его пристрастия к полякам...4
А.Серно-Соловьевич в 1868 году по существу возражал: "Не польское дело, а отсутствие в вас внутреннего содержания заставило публику отвернуться от вас..." ("Наши домашние дела").
После защиты польского восстания 1863 года газета потеряла 4/5 подписчиков, и тиража в две с половиной тысячи, по тем временам цифры очень высокой, уже не достигла.
М.Погодину представлялось: все дело в том, что нет колокольни, без которой колокол для русского человека – бессмыслица. "Герцен не от усталости перестал звонить в "Колокол", а оттого, что он видел, что благовест к "собору" – проповедь в пустыне, а в "набат" ударить было против его убеждений, против характера всей его деятельности", – писал автор анонимной брошюры (1870 г.).
Не это ли ближе всего к истине?
Герцен устал, как устает в определенном возрасте каждый человек, да еще при неслыханно напряженной деятельности. Но усталость он преодолел бы – он преодолевал ее не раз.
Чтобы его услышали, он прежде всего должен был слышать сам. Усомнился продолжает ли слышать, имеет ли право говорить от имени России?
Двадцать два года прошло с того дня, когда уже и "ветер мел снег из России на дорогу" ("Былое и думы"), когда счастливый Герцен мчался навстречу западным свободам.
Не так уж много можно вычитать из русских газет и журналов. Не много из писем, даже дружеских, а друзей на родине становилось все меньше. Не много можно узнать у русских путешественников, даже самых осведомленных. И путешественники считанные – давно позади те времена, когда пришлось специально выделить среду и воскресенье для посетителей из России, иначе и вовсе нет уединения, нельзя работать за письменным столом.
За границей уже прошло больше "взрослой" жизни, чем в России. Москва все отдалялась и отдалялась. Реальностью становилась эмиграция. Герцен по-прежнему хотел писать о России и для России. Но это становилось все труднее.
Герцену, вопреки присущему ему просветительскому рационализму, было дано ощущать иррациональные приливы и отливы в частной жизни и истории. Так он ощутил отлив 1868-1869 годов.
Не ошибался ли он? Ведь один раз он уже считал, что все кончено. И действительно, какие страшные беды валились на него в 1851-1852 годах: гибель в море матери и сына Коли; измена Гервега, который одно время казался лучшим другом; "кружение сердца" любимой жены Натальи Александровны; непоправимое – ее смерть. И общественные события, воспринимавшиеся им как личные, – крах революций 1848 года.
Посвящая Огареву сборник статей, Герцен писал 10 июня 1851 г.:
...для себя я больше ничего не жду, ничто не удивит меня, ничто не порадует глубоко. Удивление и радость обузданы во мне воспоминаниями былого, страхом будущего. Я достиг такой силы безразличия, безропотности, скептицизма, иначе говоря, – такой старости, что переживу все удары судьбы, хоть равно не желаю ни долго жить, ни завтра умереть. (Собр. соч. Т. VII, 269.)
Впереди же был "Колокол", "Былое и думы", сотни страниц бессмертной прозы, всемирная слава.
События 1849-1852 годов были роковыми. А теперь – может быть, не менее страшная тина повседневности. ""Колокол" умер... никем не оплаканный..."
В 1869 году шел отлив, за которым не видно было прилива. В 1869 году у типографии уже не было заказов, пришлось распустить рабочих, остался один наборщик.
Герцен знал – уже не мог не знать – цену себе, цену своему творчеству, написанной странице, плодотворному или пропущенному дню. Конечно, у него бывали часы, дни, месяцы, когда казалось – он больше ничего не напишет, источник иссяк, исчезают внешние стимулы ("завтра в типографию..."), не хватает внутренних. Но чаще, гораздо чаще раннее утро заставало Герцена за письменным столом.
Он еще был полон энергии. Хотел издавать старые книги (сначала в Брюсселе, потом в Париже). Хотел создавать новые.
В последний год жизни перед ним обострилась дилемма, в разных обличьях возникающая перед многими литераторами.
Герцен – Огареву
15 декабря 1869 г., Лион. Ум и эгоизм внятно говорят, что себе в пощаду надо ото всего уйти, отдать деньги и попробовать уединенную жизнь. Но пощады к другим, ими неоцененные, – говорят другое. (Собр. соч. Т. XXX, 283.)
"Себе в пощаду" для Герцена вовсе не означало самоублажение. Речь шла об уединении в любимом труде. "Себе в пощаду" – это еще не написанные книги.
"Другие" – не только семья. Юношеское кредо "одействотворить все возможности" – съежилось, но отнюдь не исчезло. Как и смолоду, ему было тесно внутри одной литературы. Герцен-общественный деятель не только помогал, но и мешал Герцену-писателю.
Продолжал вслушиваться в гул. Ждал – не переставал ждать голосов из России. Запрещал себе ждать, доказывал, что ему-то ждать нечего. Но – ждал.
В этот момент в Женеве появился "петербургский юноша".
II
В марте 1869 года молоденькая девушка в Петербурге получила большой конверт, в него вложен второй конверт и записка: "Если Вы честный человек и студент, – передайте письмо по прилагаемому адресу". В письме: "...меня везут в крепость, что со мной будет – не знаю. Пусть друзья продолжают общее дело".
Автор письма – Сергей Нечаев. Получатель – Вера Засулич. Так и возникла легенда о Петропавловской крепости ("Выбравшись... из промерзлых стен..."), необходимая Нечаеву как вверительная грамота Огареву, Герцену, Бакунину, всем русским революционерам за границей5. Так он творил миф о себе. А на самом деле он по чужому паспорту ехал в Женеву.
Нечаев еще будет заключен в Петропавловскую крепость – она не позади, а впереди. В 1872 году – суд, приговор, Алексеевский равелин. Десять лет погребения заживо. И смерть.
А в 1869 году студенты добивались в Петербурге и в Москве права студенческих сходок, землячеств, помощи неимущим, отмененных в 1866 году, после каракозовского выстрела.
Умеренные требования студентов показались властям возмутительными. Цензор Никитенко записывал в дневник:
16 марта... Медико-Хирургическая Академия закрыта. Толкам конца нет.
19 марта. О происшедшем в Медицинской Академии все еще ничего достоверного. Говорят, что здесь нет ничего политического... Мимо окошек поутру промчались два отряда жандармов для усмирения Технологического института.
20 марта. В "Голосе" напечатано известие, что и в Московской Петровской Академии прекращены лекции.
21 марта. Студенты выходили во время лекций на сходки. Тем, кто оставался, кричали "Подлец!". Глупее всего – печатные прокламации требуют дозволить сходки и освободить от полицейской опеки...
До участия в студенческих волнениях Нечаев учительствовал. Нищее детство, пьяница-отец, мальчик на побегушках, унижения. Все это выковало сильную волю и ненависть к миру. Бакунину и Огареву показалось – перед ними истинное, единственное воплощение молодой России.
Возникали у Бакунина и вещие прозрения. Так, в ноябре 1869 года, в том самом месяце, когда был убит студент Иванов, Бакунин пишет Огареву, что если они с другом и увидят революцию, то "...нам с тобою не много будет личного утешения, – другие люди – новые, молодые, сильные... сотрут нас с лица земли, сделав нас бесполезными..."
***
...Иду в библиотеку перечитывать письма Бакунина. А на стене здания Геттингенского университета крупными красными буквами выведено: "Да здравствует анархия!", или "Наша цель – для Германии – анархия!", или (гораздо реже) "Да здравствует Бакунин!"
***
В 1870 году, после смерти Герцена, уже порывая с Нечаевым, Бакунин, тем не менее, объясняет:
Я сказал себе и Огареву, что нам ждать нечего другого человека, что мы оба стары и что нам вряд ли удастся встретить другого подобного, более призванного, и более способного, чем Вы; что поэтому, если мы хотим связаться с русским делом, мы должны были связаться с Вами, а не с кем другим...
Герцен не разделял этого увлечения. Он еще не видел "русского юношу", но его уже оттолкнуло нечаевское слово, его прокламация. Этические оценки у Герцена неразрывно переплетались с эстетическими.
Достоевский писал Страхову, что Герцен был "поэт по преимуществу. Поэт берет в нем верх везде и во всем, во всей его деятельности. Агитатор-поэт, политический деятель-поэт, социалист-поэт, философ – в высшей степени поэт..." (5 апреля 1870 г.)6
Огарев, будучи сам гармоничнее, мягче, гораздо чаще ошибался в людях. В оценке Нечаева друзья разошлись с самого начала. Еще не подозревая, что это станет самой глубокой трещиной в их дружбе.
Отношения Герцена и Огарева – действительно, редкий пример даже в русской истории с ее культом дружбы – рассматривались преимущественно как идиллия и редко как союз, исполненный драматизма2.
"Мы – две части одной поэмы" – это подчас известно и людям, не читавшим ни Герцена, ни Огарева, знающим лишь памятник на Моховой у старого здания Московского университета и клятву на Воробьевых горах. "Я охотно беру в нашей жизни вторую роль"3– эти слова Огарева менее известны и менее объяснены.
Перечитывая сегодня его стихи и статьи, можно лишь вообразить восторги современников, как воображаешь великих актеров прошлого по свидетельствам современников. Огарева, вероятно, надо было видеть, быть рядом, чтобы ощутить его особое излучение, чтобы подтвердилась характеристика Гершензона:
Это умение слышать свои внутренние голоса, на высшей его ступени, нисколько не ослабляя напряжения чувственных порывов, вносит в них такую дивную соразмерность и вместе непреложность, которые ставят душевную жизнь подобного человека на полдороге между прекрасным произведением природы и произведением истинного художника... Слабость активной воли, делавшую его игралищем внешних факторов и собственных страстей... присутствие огромной пассивной силы в глубине души, чувство глубокого внутреннего покоя, не покидавшие его ни в дни падений, ни в минуты душевных бурь...
"Глубокий внутренний покой" – то, чего не хватало Герцену, к чему он неизменно стремился. И что он черпал у Огарева.
"За шесть месяцев покоя я отдам шесть лет жизни" (1849) – это говорит молодой человек, еще не знающий цену шести годам жизни. Но и двадцать лет спустя Герцен повторяет: "За месяц покоя я отдам год жизни..." Года у него уже не оставалось.
Огарев полнее всего раскрывается в письмах.
***
Они кинулись навстречу друг другу в том возрасте, когда одного сходного звука достаточно, чтобы решить: "такой же, как я". Но часто, очень часто потом оказывается – вовсе не такой...
В дружбе, как и в любви, люди иногда – очень редко – рождаются половинками. А иногда ими становятся. Герцен и Огарев "двумя частями одной поэмы" стали, становились в течение долгой жизни.
Сначала под влиянием внешних обстоятельств – сходное положение в семье: каждый одинок, далек от родителей. Сходные взгляды. Сходная судьба: университет, тюрьма, ссылка. Труд истинного, внутреннего сближения продолжался до конца. И вскоре каждый уже не мыслил себя без другого.
Огарев писал Наталье и Александру после распада московского кружка в 1846 году: ...Мы приютились друг к другу, потеряв кучу... кроме того, что мы wesentlich связаны, мы связаны тем, что мы одни...6
Эти слова оказались вещими. Еще крепче связала их чужбина. Общее дело. И прошедшее, и слабеющие, но остающиеся надежды на будущее. Среди отходных старому "Колоколу" в письмах последнего года мелькает: "Жду от тебя нравственную смету по части нового "Колокола"..."
Каждый из них научился дружить, нуждался в дружбе, развил эту способность. Они вырабатывали – с муками, с движениями вспять – ту общность, которая не посягала на их различия. ("Я люблю свой гнев столько же, сколько ты свой покой..." – это еще сорок первый год. Герцен и представить себе не мог, на какую меру гнева он способен.)
Их дружба – постоянная взаимная требовательность. Герцен поощрял к труду, требовал труда. Оба просветители, оба верят, что люди изменяются под воздействием среды, внешних влияний, что, следовательно, людей, и близких прежде всего, можно и нужно переделывать.
Дружба тянется в следующее поколение.
Сыну Саше
1 января 1859 г. В мире у Вас нет ближе лица, как Огарев, Вы должны в нем видеть связь, семью, второго отца. Это моя первая заповедь2.
И дети подчас откровеннее с Огаревым, чем с отцом. Им с Огаревым легче. Связи всеобъемлющи – отрочество, юность, зрелость, общий неслыханный успех, подъем и спад, разочарования и могилы. До поры до времени – и быт.
Связаны деньгами: Герцен – хранитель капитала – своего и почти растаявшего огаревского (а был он из богатейших на Руси помещиков). Герцен, необыкновенно щедрый в юности, вынужден с каждым годом строже считать, давать или чаще отказывать, брать на себя ответственность за ближайшее и более отдаленное будущее.
Он делится с Огаревым впечатлениями от каждой прочитанной книги, от каждой встречи, делится каждой новой мыслью. Огарев – первый читатель герценовской строки, читатель, который отзывается, понимает, оценивает, восхищается. А порою – отвергает, спорит, и весьма резко. Побуждает Герцена либо согласиться, либо оттачивать мысль, искать более убедительные доводы, более верные слова.
Зная друг друга едва ли не до дна, они не перестают всматриваться, удивляться. Герцена в Огареве "привлекает то, что в нем не видать горизонта..."
Критикуют, сердятся, раздражаются, – но снова и снова ощущают: второе "я". Можно ли порвать с самим собой?
На памятнике – слова из "Былого и дум": "Путь, нами избранный, был не легок, мы его не покидали ни разу; раненные, сломленные, мы шли..." Это не только гордое признание политических деятелей, борцов. Нелегок был и путь их дружбы. Однако раненные, сломленные, они шли...
Они были "ранние сеятели свободы". Но ведь читали же их "Колокол", передавали из рук в руки, рисковали службой, а то и свободой. Огарев еще нетерпеливее, чем Герцен, ждал всходов, ждал читателей.
В 1869 году он встретил Нечаева, который убедил его и Бакунина, что существующими в России порядками недовольны не только студенты нескольких университетов. Что недовольством охвачена вся страна. Что мужицкая Русь готова на восстание. А раз так, надо снова звонить в "Колокол".
Огарев поверил Нечаеву. И, пожалуй, еще никогда не стремился с такой силой передать свою убежденность другу. Но Герцен сопротивлялся.
***
Еще в феврале Герцен послал Огареву набросок статьи "Между старичками". Начиналась работа над последним крупным произведением Герцена – циклом писем "К старому товарищу". Огарев, как обычно, возвратил статью со своими замечаниями: "...твою статью вчера... уже прочел и сегодня перечитывал. В ней чрезвычайно много хорошего; но я с ней не могу (пока) согласиться, как и с неопределенностью Бак(унина). Главное, я тебе одно замечу, что вооруженное восстание обуславливается существующим войском, которое до сделки никогда не допустит".