355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Примо Леви » Человек ли это? » Текст книги (страница 5)
Человек ли это?
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 23:42

Текст книги "Человек ли это?"


Автор книги: Примо Леви



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 12 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

РАБОТА

До Резника со мной спал поляк – скромный, тихий, никто даже не знал, как его зовут. На обеих ногах у него были незаживающие язвы, и по ночам от него пахло болезнью. К тому же у него был слабый мочевой пузырь, и он просыпался и будил меня раз восемь – десять за ночь.

Однажды вечером он отдал мне на сохранение свои рукавицы и отправился в санчасть. Я надеялся, что блочный регистратор не вспомнит, что я остался на своих нарах в одиночестве, однако через полчаса, уже после отбоя, нары затряслись, и ко мне залез длинный рыжий тип с номером французов из Дранси.

Делить койку с длинным напарником – настоящее несчастье: теряешь несколько часов сна; мне же постоянно попадались именно такие. Сам я маленький, а два больших вообще бы не смогли уместиться на одних нарах. Тут же, правда, выяснилось, что, несмотря на свои размеры, Резник вовсе не такой уж плохой напарник: чистый, немногословный, вежливый, не храпит, за ночь встал раза два-три, не больше, причем осторожно, стараясь меня не беспокоить. На утро сам предложил заправить постель и сделал это быстро и хорошо. Надо сказать, что заправка постели – очень сложная, противная и к тому же рискованная процедура: тех, кто плохо заправляет постель (schlechte Bettenbauer), беспрерывно наказывают. Поэтому, когда мы уже стояли на площади для перекличек, я обрадовался, узнав, что Резника включили в нашу команду.

По пути на работу, скользя в своих неуклюжих сабо по обледенелой дороге, мы перекинулись парой слов, и я узнал, что Резник из Польши, двадцать лет жил в Париже, хотя говорить по-французски так толком и не научился, ему тридцать лет, но, как и всем нам, дать ему можно от семнадцати до пятидесяти. Он рассказал мне свою историю, но сегодня я ее забыл, помню только, что это была ужасная, душераздирающая история, такая же, как все наши истории, сотни тысяч наших историй – разных и удивительно похожих в своей трагической закономерности. Вечерами мы по очереди их рассказываем. Они происходили в Норвегии, Италии, Алжире, на Украине, они просты и непонятны, как библейские истории. Но разве наши истории не библейские? Разве они не достойны новой Библии?

Когда мы приходим на стройку, нас направляют на Eisenrohreplatz – на площадку, куда складывают железные трубы, и начинается обычный утренний ритуал: капо проводит перекличку, сразу же берет на заметку новенького, обговаривает с вольным мастером работу на сегодня, потом вверяет нас бригадиру и отправляется спать в натопленную каптерку. Этот капо еще сносный, потому что он не еврей и не боится потерять свое место. Бригадир раздает железные рычаги – нам, а своим приятелям – домкраты. Происходит ежедневная утренняя потасовка: каждому хочется захватить рычаг полегче. Мне сегодня не везет: рычаг попался погнутый и тяжелый, не меньше пятнадцати кило; им одним-то орудовать – и то через полчаса до смерти устанешь.

После этого мы покидаем площадку и бредем, спотыкаясь, каждый со своим рычагом, по грязному снежному месиву. При ходьбе это месиво налипает на деревянные подошвы, идти на таких тяжелых бесформенных нашлепках трудно, но и избавиться от них невозможно; иногда вдруг с одной подошвы нашлепка сваливается сама собой, тогда начинаешь хромать, как будто у тебя ноги разные.

Сегодня нужно выгрузить из вагона гигантский чугунный цилиндр, который весит не одну тонну, по-моему, это труба от химического синтезатора. Для нас даже лучше, потому что чем больше груз, тем меньше сил мы тратим. Это происходит за счет правильного распределения сил и за счет использования специальных приспособлений. Но выгружать такие тяжести очень опасно: стоит на секунду отвлечься, ослабить внимание, и будешь раздавлен.

Мастер Ногалла, строгий, серьезный и молчаливый поляк, лично руководит операцией выгрузки цилиндра. Наконец цилиндр на земле, и мастер Ногалла говорит:

– Bohlen holen.

У нас падает сердце. Bohlen holen означает носить шпалы, чтобы выложить ими дорогу в жидкой грязи, а потом с помощью рычагов катить по этой дороге цилиндр до самого завода. Но шпалы вмерзли в землю, они весят по восемьдесят килограммов каждая, таскать их – непосильный труд. Только самые здоровые, работая вдвоем, смогут справиться с такой работой, да и то их хватит на пару часов, не больше. Для меня это просто пытка. Первая шпала чуть не продавила мне плечо, в ушах стучит, перед глазами круги; соображаю, что бы такое придумать, – со второй шпалой я не совладаю.

Надо попробовать напроситься в напарники к Резнику: он, похоже, работает на совесть, к тому же благодаря своему росту большую часть веса примет на себя. Хотя, скорее всего, он только посмеется надо мной и предпочтет мне какого-нибудь здоровяка вроде себя. Тогда я попрошусь в сортир, пробуду там как можно дольше, а потом где-нибудь спрячусь, чтобы меня не сразу нашли. Когда найдут – будут издеваться, бить, но все равно, лучше так, чем надрываться на этой работе.

К моему удивлению, Резник не только не отказывает мне, но самостоятельно, без моей помощи поднимает один конец шпалы и бережно кладет на мое правое плечо, потом поднимает второй конец, взваливает его себе на левое плечо, и мы идем.

Шпала в снегу и в глине, при каждом шаге она бьет меня по уху, а снег набивается под воротник. Пройдя пятьдесят шагов, я чувствую, что больше не могу, это выше человеческих сил. Колени подгибаются, спина болит так, будто ее сжимают тисками, я боюсь оступиться и упасть. Мои башмаки промокли, в них хлюпает грязь – хищная, всепроникающая польская грязь, которая ежедневно отравляет наше и без того ужасное существование.

Я до крови закусываю губу. Известно, что небольшая физическая боль помогает человеку мобилизовать резервные возможности организма. И всем капо это тоже известно. Среди них есть настоящие скоты, которые бьют нас просто из жестокости, но есть и такие, кто подгоняет ударами в моменты непосильного напряжения, почти с любовью, понукая и подбадривая, как возчики выбившихся из сил лошадей.

Доходим до цилиндра, опускаем шпалу на землю. Я стою, точно в столбняке, уставившись в одну точку, с открытым ртом, бессильно повисшими вдоль тела руками, полностью вымотанный, опустошенный, и жду толчка, который заставит меня очнуться и вновь взяться за работу, а пока стараюсь использовать каждую секунду ожидания, чтобы собрать по крупицам оставшиеся силы.

Так и не дождавшись толчка, я чувствую, как Резник трогает меня за локоть, и мы, стараясь идти помедленнее, возвращаемся к шпалам. Там уже топчутся остальные, они тоже всеми способами затягивают передышку.

– Allons, petit, attrape, – командует Резник, – давай, малыш, хватайся.

И хотя шпала сухая, а потому немного легче предыдущей, я после второй ходки направляюсь к бригадиру и прошусь в сортир.

Сортир наш довольно далеко, и в этом смысле нам повезло: на его посещение раз в день добавляется сверх положенного времени еще немного лишнего. В связи с тем что ходить туда в одиночку запрещено, с каждым посылают худосочного, непригодного к работе Вахсмана, который числится в команде сортирным провожатым, а по-немецки называется даже покрепче – Scheissbegleiter. Обязанность Вахсмана – предотвращать возможные побеги заключенных (смех, да и только!), а в действительности, следить, чтобы мы подолгу не прохлаждались.

Получив разрешение, я, сопровождаемый недомерком Вахсманом, отправляюсь в сортир, зачерпывая башмаками серую снежную грязь, перелезая через раскиданные повсюду железяки. Мы молчим, поскольку не владеем ни одним, общим для нас обоих, языком, но от других я знаю, что Вахсман – раввин, даже меламед [12]12
  Не знакомый с особенностями восточноевропейского иудаизма, П. Леви ошибочно полагал, что меламед (обучающий детей азам Закона) выше раввина.


[Закрыть]
, большой знаток Торы, слывший у себя в местечке в Галиции, целителем и чудотворцем. Я готов этому поверить, иначе как объяснить, что такой хрупкий, слабый, тихий человек за два года в лагере не умер и даже не заболел? В его взгляде – живой огонь, в словах – убежденность, когда вечерами он подолгу спорит на идише и иврите о непостижимых для меня тонкостях Талмуда с Менди, раввином нового толка.

Сортир – это оазис покоя. Он еще не достроен, немцы не успели разделить его деревянными перегородками на обязательные отсеки с надписями: «Nur fur Englander» – только для англичан, «Nur Гиг Polen» – только для поляков, «Nur Гиг ukrainische Frauen» – только для украинских женщин и т. д. и т. п., вплоть до последнего, самого дальнего отсека «Nur fur Haftlinge», поэтому здесь сидят бок о бок пожилой бородатый рабочий из России, о чем свидетельствует голубая повязка с надписью «OST» на его левой руке, мальчик-поляк с большими белыми буквами «Р» на спине и на груди и английский военнопленный, поразительно розовощекий и выбритый, в чистой, отутюженной форме цвета хаки, безукоризненный вид которой портят лишь две буквы на спине «KG» (Kriegsgefangener – военнопленный). Еще один стоит в дверях и, при виде каждого вольного, снимающего на ходу ремень, спрашивает с одинаковой терпеливой интонацией:

– Etes-vous fransais? [13]13
  Вы француз? (фр.)


[Закрыть]

Возвращаясь на работу, я вижу грузовики с едой. Значит, уже десять, поворотный час, и полдень не за горами, можно начинать ждать обеда, черпая силы в этом ожидании.

Я делаю с Резником еще пару ходок. Каждый раз мы надеемся выискать шпалу полегче, даже перещупываем дальние штабели, но безрезультатно: все лучшие шпалы уже унесены, остались самые плохие: напитанные водой, заляпанные глиной, с металлическими креплениями для рельс.

Франц зовет Вахсмана идти за супом – значит, уже одиннадцать, утро, считай, прошло, а до вечера еще так далеко, что никто о нем пока и не думает. В одиннадцать тридцать Франц и Вахсман возвращаются с бачком, и им задают обычные каждодневные вопросы: из чего сегодня суп, какой консистенции, с верха или со дна котла. Я стараюсь удерживаться от подобных вопросов, но мой обостренный слух ловит ответы на вопросы других, мой нос втягивает принесенные ветром запахи кухни.

И наконец, как небесное знамение, как божественный знак, как непостижимое чудо, взрывает тишину звук полуденной серены, о котором молили наша усталость и наш общий голод. Мы сразу же привычно спешим к бараку со своими котелками, встаем в очередь, еле сдерживая звериную потребность поскорей наполнить желудки горячей бурдой, но никто не хочет первым протянуть котелок, потому что первому достается одна жижа. Капо, как всегда, глумится над нами, стыдит за прожорливость и следит, чтобы не слишком старательно помешивали содержимое бачка, поскольку то, что оседает на дно, по закону принадлежит ему. Но вот наступает блаженство, настоящее блаженство души и тела: мы согрели желудки горячим супом и млеем вокруг раскаленной гудящей печки. Курильщики бережными пальцами сворачивают тонкие сигареты, промокшая одежда дымится на наших телах от печного жара, распространяя вокруг запах овчарни и псины.

В такие моменты разговаривать не принято. Через минуту все спят, тесно прижавшись друг к другу; кто – то едва не валится вперед, но успевает вернуть спине прежнее положение. За прикрытыми веками с бешенной скоростью проносятся сны, и это тоже обычные сны, они каждый день нам снятся: мы у себя дома, моемся в великолепной горячей ванне; мы у себя дома, сидим за столом; мы у себя дома, рассказываем, как бесконечно тянется рабочий день, как ненасытен наш извечный голод, как короток этот сон измученных рабов.

Потом в недрах наших желудков, среди паров вялого пищеварения зарождается болезненный сгусток; он уплотняется, растет и, достигнув пределов сознания, отнимает у нас радость сна. Es wird bald ein Uhr sein – скоро час. Он, как быстротечный всепожирающий рак, убивает наш сон и заставляет нас сжиматься в тоскливом ожидании. Мы прислушиваемся к свисту ветра за окном, к хрусту снежного наста. Es wird schneil ein Uhr sein – уже почти час. Мы еще хватаемся за сны, стараемся удержать их, но все чувства обострены в ожидании сигнала: сейчас он раздастся, вот-вот…

Все. Удар по стеклу. Мастер Ногалла бросил в окно снежок, а теперь стоит под окном и показывает нам на циферблат своих часов. Капо поднимается, потягивается и говорит тихо, не сомневаясь, что будет услышан:

– Alles raus – все на выход.

О, если бы найти силы плакать! О, если бы найти силы побороться с ветром на равных, как прежде, когда ты еще не был бесчувственным червем!

Выходим, каждый берет свой рычаг. Резник прячет голову в плечи, натягивает шапку по самые уши, поднимает лицо к низкому серому небу, в котором вихрится безжалостный снег, и бурчит по-французски про собаку, которую в такую погоду хороший хозяин не выгонит на улицу:

– Si j'avey une chien, je ne le chasse pas dehors.

ХОРОШИЙ ДЕНЬ

Убежденность, что жизнь имеет цель, неискоренима: ею пронизаны все фибры человеческой души, она является основой бытия. Свободные люди называют эту цель по-разному, много рассуждают и спорят о ее природе, для нас же это совсем простой вопрос.

Здесь и сейчас наша цель – дотянуть до весны. Все остальное в настоящий момент нас не заботит. Сегодня это предел наших мечтаний; о том, что будет дальше, мы не задумываемся. Утром, когда на площади для перекличек мы бесконечно долго ждем своей очереди, чтобы отправиться на работу, и каждый порыв ветра пронизывает нас насквозь, проникает под одежду и вызывает дрожь в наших незащищенных телах, утром, когда еще темно и все вокруг серо и сами мы серы, все головы повернуты к востоку, мы вглядываемся в небо, надеясь уловить первые признаки окончания зимы, и каждый восход солнца сопровождается комментариями: сегодня оно взошло чуть раньше вчерашнего… сегодня оно немного теплее… месяца через два… уже через месяц холода отступят, у нас будет передышка, одним врагом меньше…

Появившееся сегодня над грязным горизонтом солнце впервые было живым и ясным. И пусть это все то же польское солнце, холодное, белое и далекое, пусть оно не греет, а едва пригревает, но как только его нижний край выплыл из дымки, по нашей бесцветной толпе прокатился восторженный ропот, а сам я, почувствовав проникающее через одежду тепло, понял, что значит поклоняться солнцу.

– Das Schlimmste ist voriiber, – говорит Циглер, расправляя свои острые плечи. – Худшее позади.

Рядом с нами группа греков – несгибаемых евреев из Салоник, воров и обманщиков, жестоких и сплоченных, вызывающих восхищение и ужас, стремящихся выжить любой ценой и беспощадных в борьбе за свою жизнь, тех самых греков, заправляющих на кухнях и в каптерках, которых даже немцы уважают, а поляки боятся. Они третий год здесь, никто лучше них не знает, что такое лагерь. Сейчас они встали в круг, положили руки на плечи друг другу и поют свои нескончаемые протяжные песни.

Один из них, Фелицио, знает меня.

– L'annee prochaine a la maison! – кричит он мне и добавляет: – A la maison par la Cheminee! [14]14
  На будущий год домой! Домой через Трубу! (фр.).


[Закрыть]
– Фелицио был в Биркенау.

И они продолжают петь, отстукивая ногами такт, пьянея от своих песен.

Когда мы наконец выходим через широкие лагерные ворота, солнце уже стоит высоко в чистом небе. На юге видны горы; на западе – неуместно мирная освенцимская колокольня (в таком месте – и вдруг колокольня!), кругом столбы ограждения. Над Буной в холодном воздухе висят дымы, хорошо различима череда невысоких, поросших хвойными лесами, холмов, при виде которых у нас сжимаются сердца, потому что все мы знаем, там – Биркенау, там закончилась жизнь наших женщин, скоро и мы отправимся туда в последний путь… но мы не любим смотреть в ту сторону.

Оглядываясь вокруг, мы впервые обнаруживаем, что и здесь растет трава – просто без солнца и зелень не зеленая.

Другое дело – Буна. Она безнадежно, по определению, так сказать, серая и безрадостная: горы железа, кучи цемента, грязь, дым – все это уже само по себе является отрицанием прекрасного. Здесь у домов и улиц буквенные и цифровые имена, как у нас, или нечеловеческие, враждебные. На территории Буны ни травинки, земля здесь пропитана ядовитой угольной жижей и соляркой; живые здесь только машины и рабы, причем первые живее вторых.

По размерам Буну можно сравнить с городом. Здесь работают, не считая начальства и немецкого технического персонала, сорок тысяч иностранцев, говорящих почти на двадцати языках. Все они живут в разных лагерях, расположенных по кольцу вокруг Буны: это лагерь английских военнопленных, лагерь украинских женщин, лагерь французских добровольцев и еще какие-то, мы их не знаем. Один наш лагерь (Judenlager, Vernichtungslager, КZ [15]15
  Еврейский лагерь, лагерь уничтожения, концентрационный лагерь (нем.).


[Закрыть]
) поставляет десять тысяч рабочих – евреев из всех европейских стран. Мы – рабы из рабов, нами все командуют, имя нам – номер, он вытатуирован у нас на руке, пришит на груди.

Карбидная башня в центре Буны, такая высокая, что ее верхушка почти всегда закрыта облаками, – наше детище, это мы ее построили. Построили из материала, который называется кирпич, Ziegel, briques, tegula, cegli, kamenny, bricks, teglak, а сцементировали своей ненавистью. Ненавистью и разобщенностью, как Вавилонскую башню. Мы так и прозвали ее: Вавилонская башня, Babelturm, Bobelturm. Мы вложили в нее ненависть к нашим хозяевам с их безумной мечтой о величии, с их презрением к Богу и к людям – к нам, людям.

Мы все, и даже сами немцы, чувствовали, что, как и над башней из древней легенды, над этим, основанным на смешении языков, нагло, словно каменное богохульство, вознесшимся к небу сооружением тоже висит проклятье – не трансцендентное и божественное, а имманентное, историческое.

Позже это подтвердилось: с завода Буны, над которым немцы бились целых четыре года, где мы страдали и умирали тысячами, так и не вышло ни одного килограмма синтетического каучука.

Но сегодня в непросыхающих, подернутых радужной нефтяной пленкой лужах отражается голубое небо; обледеневшие за ночь трубы, балки и котлы оттаяли, с них капает ржавчина; над кучами вынутой из котлованов земли, над горами угля, над цементными плитами поднимается легкий пар.

Сегодня хороший день. Точно прозревшие слепцы, мы смотрим вокруг, смотрим друг на друга: ведь мы ни разу не видели своих товарищей при свете солнца! Кто – то улыбается. Если бы только не голод…

Такова уж человеческая природа, что разные страдания, испытываемые одновременно, не соединяются в нашем сознании в одно общее страдание, а прячутся друг за друга по закону перспективы: меньшие отступают на задний план, пропуская вперед большие. Благодаря этому человек в лагере имеет шанс выжить. В свободном же обществе, как нередко можно слышать, именно за это природное свойство его упрекают в вечном недовольстве. По существу, дело не столько в человеческой неспособности достичь ощущения полного благополучия, сколько в недостаточном понимании самого этого свойства, когда все многочисленные, выстроенные в иерархическом порядке причины недовольства вытесняются одной, самой из них существенной. Если же она исчезает или ослабевает, человек с горечью обнаруживает, что ее место сразу занимает другая причина, а то и целая цепь причин.

Поэтому, едва отступил холод, который мы всю зиму считали своим главным врагом, нас немедленно начал мучить голод, и, повторяя извечную ошибку, мы стали говорить: «Если бы только не голод!»

Но разве могли мы забыть о голоде? Самлагерь – голод, мы – голод, ходячий голод.

На противоположной стороне дороги работает драга. Поднятый на тросе ковш разевает свою зубастую пасть, на мгновенье зависает над землей, словно раздумывая, затем вгрызается в мягкую глину и алчно захватывает ее, а кабина, сытно рыгнув, пукает пучком плотного белого дыма. Потом ковш снова поднимается, описывает в воздухе полукруг, извергает из себя то, что в нем было, и все начинается сначала.

Опершись на свои лопаты, мы завороженно смотрим. При каждом укусе ковша наши челюсти сжимаются, острые кадыки ходят под обвисшей кожей вверх и вниз. Мы не в силах оторваться от зрелища обедающей драги.

Зиги семнадцать лет, он голоднее нас всех, хотя и получает каждый вечер дополнительно немного супа от своего, небескорыстного, надо думать, покровителя. Зиги говорит о доме в Вене, о матери, но скоро сбивается на тему еды, начинает рассказывать про какой-то свадебный ужин и буквально со слезами на глазах вспоминает о третьей, недоеденной тарелке фасолевого супа. Все требуют, чтобы он замолчал, но не проходит и десяти минут, как Бела начинает описывать свою деревню в Венгрии, кукурузные поля, рецепт приготовления сладкой поленты – с хрустящей корочкой, салом и специями. Его ругают, осыпают проклятьями, но через десять минут третий открывает рот и начинает рассказывать….

Как слаба наша плоть! Хоть я понимаю, что нельзя давать волю голодной фантазии, повальный недуг не минует и меня: перед глазами – дымящиеся спагетти, которые мы – Ванда, Лучана, Франко и я, только что приготовили в Италии, в сортировочном лагере. Мы как раз начали есть (спагетти были желтые, неразваренные, такие вкусные!), когда пришло известие о нашей завтрашней отправке сюда, и мы, дураки, ненормальные, – не доели! Если бы мы знали! Ну ничего, зато в следующий раз… Глупости! Уж если в чем и можно быть уверенным на этом свете, так это в том, что ничего не повторяется дважды.

Фишер – из последнего транспорта. Он достает завернутый с венгерской аккуратностью кусок хлеба – половину своей утренней пайки. Уже давно замечено, что только Большие номера хранят свой хлеб в карманах; ни один старожил не в силах продержаться больше часа, чтобы не доесть пайку – всю, до последней крошки. На этот счет существует даже целый ряд оправдательных теорий: хлеб, съеденный в несколько заходов, полностью не усваивается; нервное напряжение, которое испытывает голодный человек, пытаясь сохранить свой хлеб нетронутым, очень ослабляет организм и вредит здоровью; черствея, хлеб теряет свои питательные качества, поэтому чем раньше его употребишь, тем больше от него пользы; Альберто говорит, что голод и хлеб в кармане – величины с противоположными знаками, которые при сложении автоматически взаимоуничтожаются, а потому не могут сосуществовать у одного индивида. И наконец, наиболее бесспорно звучит утверждение, что самый надежный сейф для хлеба – это желудок; оттуда его ни один вор, ни один вымогатель не достанет.

– Moi, on m'a jamais vole шоп pain! – хлопая себя по впалому животу, басит Давид. – Sacre veinard, va! [16]16
  У меня хлеб ни за что не украсть! Чертов счастливчик, это же надо! (фр.).


[Закрыть]

При этом он не сводит глаз с медленно и методично жующего «счастливчика» Фишера, у которого в десять утра еще осталась половина хлебной пайки.

Но сегодня не только из-за солнца радостный день: в полдень нас ждет самый настоящий сюрприз – кроме положенного обеденного рациона мы обнаруживаем в бараке замечательный пятидесятилитровый термос, из тех, в какие разливают суп на центральной кухне, почти полный. Темплер торжествующе смотрит на нас: этот термос «организовал» он.

Темплер – наш командный добытчик, или, выражаясь лагерным жаргоном, «организатор». У него особый нюх на супы для вольных, как у пчел на цветы. Наш капо – не самый плохой капо, он дает Темплеру полную свободу действий, и правильно делает: Темплер, точно ищейка, рыщет по следу и возвращается с радостным известием, что польские рабочие из метанолового цеха оставили в двух километрах отсюда сорок литров несъеденного супа, потому что у него, видите ли, прогорклый вкус, или что в тупике у центральной кухни стоит безнадзорный вагон с репой.

Сегодняшняя добыча Темплера – пятьдесят литров, а нас, включая капо и бригадира, – пятнадцать. Получается по три литра на душу. Один литр пойдет в добавок к обеденному рациону, два других мы оставляем на вторую половину дня: в порядке исключения каждому обещан пятиминутный перерыв для подзаправки.

О чем еще можно мечтать? И работа спорится лучше, когда знаешь, что в бараке тебя ждут два литра густого горячего супа. Капо обходит нас время от времени и спрашивает:

– Wer hat noch zu fressen (кто еще хочет пожрать)?

В этом слове нет ничего оскорбительного или издевательского. Когда мы, на ходу, одним духом, ожесточенно заглатываем обжигающий рот и горло суп – это называется fressen – есть (о животных), а не essen – есть (о людях, которые делают это благоговейно, сидя за столом). Fressen – точное слово, мы и между собой им пользуемся.

Мастер Ногалла на своем рабочем месте, но он закрывает глаза на наши отлучки с работы. У мастера Ногаллы тоже не слишком сытый вид, и, если бы не разница в положении, возможно, и он не отказался бы от литра дармового варева.

Наступает очередь Темплера. С общего согласия он имеет право на пять последних литров со дна. Темплер не только отличный «организатор», но еще и выдающийся пожиратель супа: ему нет равных еще и потому, что он умеет заставить себя заранее, когда намечается обильная еда, опорожнить кишечник, что способствует поразительной вместимости его желудка.

Своим талантом Темплер очень гордится, и все, даже мастер Ногалла, о нем наслышаны. Сопровождаемый со всех сторон комплиментами, благодетель Темплер направляется в уборную, закрывается там, очень быстро, весь сияя, выходит уже подготовленным и под всеобщий восторг шагает к бараку, чтобы насладиться плодами своего труда.

– Nu, Templer, hast du Platz genug fur die Suppe gemacht? [17]17
  Ну что, Темплер, освободил место для супа? (нем.).


[Закрыть]

Заходит солнце, гудит сирена: Feierabend, конец работы. И поскольку все мы (по крайней мере, на ближайшие несколько часов) сыты, то и настроение у нас благодушное. Никто не ругается, капо не дерется, мы в состоянии даже думать о наших матерях и наших женах, чего обычно с нами не бывает. Несколько часов мы сможем чувствовать себя несчастными в том смысле, в каком это понимают свободные люди.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю