Текст книги "Точка невозврата"
Автор книги: Полина Дашкова
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 12 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Первого января пришел священник, Лешенька исповедался и причастился. Второго января я вызвала врача, разумного милосердного терапевта, просто чтобы послушал сердце, измерил давление, что-нибудь посоветовал.
Стрелка тонометра плавно прошла по кругу, не останавливаясь. Врач попробовал еще, и еще раз, молча, выразительно взглянул на меня. Потом, наедине, сообщил: давления нет, сердцебиения нет. Только мозг живет. Я спросила, сколько у нас осталось времени. Он ответил: нисколько. Это может случиться в любую минуту.
Когда врач уехал, Лешенька мрачно произнес: «Объясни мне, что значит вся эта суета? Ты решила отдать меня в больницу? Ты устала и больше не можешь?»
В дверном проеме замаячило знакомое свиное рыло. Водянистые глазки надменно щурились. Свиноматка стояла в прихожей у зеркала, поправляла златокудрый парик, подмазывала веки бирюзовыми тенями.
Я помолилась про себя, а вслух объяснила Лешеньке, что никуда не собираюсь его отдавать и совершенно не устала, он моя радость, мое солнышко, самый любимый, красивый, талантливый и что бы ни случилось, мы поднимемся.
Свиноматка насмешливо хрюкнула и исчезла. Лешенька попросил, чтобы я наклонилась к нему, обнял меня, долго не отпускал, потом вспомнил, что пора принимать очередную порцию биодобавок.
Ничего у него не болело, но он икал и не мог удобно улечься. Мы с детьми выстраивали разные конструкции из подушек, то было слишком высоко, то слишком низко. Мы ставили его любимые фильмы, включали музыку, по очереди читали ему вслух «Повести Белкина». Дети соскребали снег с карниза. Ему нравилось сжимать в кулаке снежок.
Давно настала ночь, мы дышали вместе, возились с подушками, по очереди растирали ледяные распухшие ноги, тонкие, как веточки, руки. Лешенька говорил: «Сделай что-нибудь, чтобы я мог продышаться, у тебя же все получалось, мы до сих пор справлялись, сейчас сделай что нибудь».
Врач оставил мне набор препаратов, которые снимают судорожную икоту, поддерживают кровообращение и работу сердца, проинструктировал, что, когда и в какой дозировке вводить, но предупредил, что все это в принципе бесполезно. И реанимацию вызывать не нужно.
Я делала инъекции в бедро. Лешенька сказал, что я научилась отлично колоть, он совершенно ничего не чувствует. Стоило мне на секунду выйти из комнаты, дети кричали: «Мама, он не дышит!»
Я неслась назад, и мы начинали дышать. Я знала, это не может продолжаться бесконечно. Дети совершенно измучены, у меня кружится голова и подгибаются коленки от слабости. Я спросила: «Господи, что мы делаем?»
И тут же получила простой, ясный ответ. Мы собираем его в дорогу. Наша любовь и нежность – вот все, что он может взять с собой. Это багаж особого рода. Чем его больше, тем легче путь.
Звук его дыхания изменился, появились булькающие хрипы. Лешенька попросил: «Уберите дым, вся комната в дыму».
Свиноматка нагло, по-хозяйски, расхаживала по квартире. Она принарядилась, бесформенный торс был обтянут кофтой с розами и люрексом.
«Помолись, Малышонок», – спокойно произнес Лешенька.
Я и так уж молилась. Вслед за мной и за детьми он повторял слова молитвы. Дым рассеялся, остался только в углу, под потолком. Свиноматка зависла там же, жадно зыркала на нас подведенными глазками, насмешливо похрюкивала.
Инъекции не помогали. Хрипы звучали все громче, слышать их было невыносимо. Лешенька попросил вызвать реанимацию. «Мне очень плохо. Ты не справляешься, нужна профессиональная медицинская помощь».
Они приехали очень быстро. В груди у него клокотало, не прекращалась икота. Они сказали, что это агония. Я попросила вколоть что-нибудь, чтобы как-то облегчить. «Вы уже вкололи все, что можно», – сказал доктор, разглядывая ампулы на столике у дивана.
Детей и меня вывели из комнаты, закрыли дверь. Один доктор остался с Лешенькой, второй поил нас успокоительными микстурами. В четыре утра они открыли дверь и разрешили зайти.
Передо нами было спокойное, чистое Лешенькино лицо. Я подумала: вот и прошла эта проклятая желтуха. Нет больше страшной чужой маски, нет никакой свиноматки, дым рассеялся окончательно.
С того дня, когда обнаружили опухоль, прошло меньше четырех месяцев, но казалось, прошли долгие годы. Впервые за этот бесконечный срок я позволила себе заплакать при нем, рядом с ним. Слезы оказались жгучими, как кислота. Они выжигали глаза. Я почти ослепла, внешний мир виделся смутно, словно сквозь перевернутый запотевший бинокль.
Примерно через сутки, когда мне удалось уснуть, я почувствовала легкое сухое прикосновение его губ, услышала испуганный шепот:
– Малышонок, объясни, что происходит? Они все говорят, что я умер. Это правда?
– Неправда.
– Тогда почему ты и дети постоянно плачете?
– Ты очень тяжело болел. Но тебе лучше забыть это.
– Я болел и умер.
– Ты не умер. Смерти нет хотя бы потому, что я люблю тебя, так же сильно, как любила.
– А тело? Я не могу на него смотреть, мне страшно.
– И не смотри. Зачем? Это всего лишь тело. Вроде старой изношенной одежды.
– Где же я? Что мне теперь делать?
– Не знаю. Ты всегда лучше меня ориентировался в пространстве и находил дорогу. Сейчас ты здесь, со мной, с детьми, потом полетишь куда захочешь. Ты свободен. Ты продолжаешь мыслить и чувствовать, уже самостоятельно, без помощи мозга и органов чувств.
– Ты в этом абсолютно уверена?
– Я люблю тебя, значит, ты существуешь. Невозможно любить то, чего нет.
Ее величество пробка
В центре Москвы, на стоянке торгового центра, у закрытых ворот, стоял новенький белоснежный «Лексус». Водитель несколько раз просигналил, но ворота не открылись. Тогда он вылез из машины и направился к будке охранников. Коренастый, гладкий, молодой, в мешковатых джинсах и алом пуховике, он шел и орал. Крик перекрывал все прочие звуки, гудки других машин, ожидавших выезда вслед за его «Лексусом», музыку из салонов, рев проспекта.
Один из охранников мужественно вышел навстречу орущему алому пуховику. Содержание крика понять было непросто, поскольку никаких слов, кроме матерных, пуховик не употреблял. Смысл сводился примерно к следующему: если ворота не откроешь сию минуту, убью, порву на части, закатаю в бетон, и вообще, трам-пам-пам, уничтожу все живое, что встретится на пути.
Достаточно было мельком взглянуть в лицо хозяину «Лексуса», чтобы понять: свои обещания он выполнит, возможно, не сейчас, но когда-нибудь непременно выполнит.
Минуты три охранник терпеливо слушал, наконец, дождавшись короткой паузы, мирно произнес:
– Еще двадцать рублей с вас.
Пуховик, передохнув секунду, опять завопил. Он не хотел платить двадцать рублей. Он считал, что это несправедливо, поскольку его «Лексус» простоял тут сорок пять минут, а не час.
Очередь к воротам росла. Гудки звучали все громче, но они не могли заглушить крика. К перечню предполагаемых жертв прибавились близкие родственники охранника, прежде всего его мама. Охранник любил свою маму. Ее честь и ее жизнь стоили, безусловно, дороже двадцати рублей. Он нажал кнопку, и ворота открылись. Красный пуховик побежал к своей машине, хлопнул дверцей так, словно красавец «Лексус» был тоже виноват перед ним, нажал на газ и ринулся вперед.
Охранник сплюнул, вернулся в теплую будку, взял газету, ручку, зевнул и обратился к своему напарнику:
– Насекомое, вредитель культурных растений. Семь букв.
– Гусеница, – ответил напарник.
На проспекте «Лексус» застрял в пробке. Рядом с ним, почти вплотную, встал старый «Форд», такой потрепанный и грязный, что нельзя было определить цвет и разглядеть номерные знаки. Машина дрожала как в лихорадке. Салон мог вместить не более пяти человек, но в него набилось семеро. Самому старшему восемнадцать. Он сидел за рулем и трясся в ритме музыки «техно». Остальные тоже тряслись. Четырем мальчикам и трем девочкам безумно хотелось танцевать. Они наелись таких таблеток, от которых тело пляшет само по себе, не уставая, как угодно долго, а мозги отключаются и все вокруг кажется смешным. Дядька в белом «Лексусе» в красном пуховике дико смешной. Дед в зеленой «шестерке» слева еще смешней. Он низко опустил голову. Он спал за рулем.
Стадо машин застыло. Кто-то нервно сигналил, кто-то ждал, разговаривал по телефону, пил, ел, читал, слушал новости.
Пробка сдвинулась на пару метров. «Форд» и «Лексус» проехали вперед, а «шестерка» осталась стоять. Старик за рулем не шелохнулся, никак не отреагировал на сердитые гудки позади него. Впрочем, скоро гудки стихли. Стадо машин опять встало, и никто не заметил короткой паузы в движении, маленького сбоя в общем однообразном ритме.
Мальчик на водительском сиденье «Форда» икал от смеха. Теперь вместо «шестерки» слева от него стояла синяя «Тойота» и гудела. Многие водители начинали сигналить, но мужчина за рулем «Тойоты» особенно упорствовал. Давил и давил на кнопку, при этом голова его была повернута назад, рот быстро двигался.
Мальчик в «Форде» не слышал, что говорил этот мужчина, даже гудки едва пробивались сквозь бешеные волны «техно». Но выражение лица водителя «Тойоты» казалось невозможно смешным. Еще смешней была женщина на заднем сиденье. Живот, как гора, глаза выпучены, рот открыт. Мужчина что-то говорил ей, сигналил, хватался за свой мобильник, дергался, как будто тоже наелся таблеток и слушал «техно».
Пробка опять сдвинулась на несколько метров. Мальчик нажал на газ. Ему и его друзьям было так хорошо, так весело, что казалось, колеса сейчас оторвутся от грязной мостовой и машина взлетит как вертолет. Вместо этого «Форд» врезался в бампер желтого «Опеля». Удар получился несильный, мальчика лишь слегка тряхнуло, грохот «техно» стих. На самом деле просто закончился диск, но встряска и внезапная тишина подействовали странным образом. Что-то сместилось в затуманенной голове. Мальчик был совершенно уверен, что машина взлетит и будет плавно, свободно парить над пробкой, над проспектом, над сумеречным городом, танцевать, не уставая, как угодно долго. Но этого не случилось по вине водителя желтого «Опеля». Совсем не смешной, мерзкий «Опель», коварный злобный враг, нарочно встал на пути и не дает разогнаться.
Гримаса смеха превратилась в гримасу ярости. Мальчик выскочил из машины, подошел к «Опелю» и, ни слова не говоря, врезал кулаком в кожаной перчатке по стеклу со стороны водительского сиденья.
Пробка между тем стала редеть. Первым из стада вырвался белый «Лексус». Человек в красном пуховике молчал и смотрел прямо перед собой. Губы его были плотно сжаты, но в голове продолжал звучать все тот же вопль. Человек орал про себя и думал матом. Ненависть к охранникам, которые требовали лишние двадцать рублей, не успела угаснуть в нем, а уже вспыхнула ненависть к пробке, к машинам вокруг него, к толпе пешеходов, медленно ползущей перед ним, ко всем вместе и к каждому в отдельности. Ко всему живому, что возникало на его пути.
Зеленая «шестерка» стояла на том же месте. Вокруг сигналили машины, сердито визжали тормоза. Из кармана куртки старика звучала мелодия мобильного, детский голос в десятый раз пел одно и то же: «От улыбки хмурый день светлей».
Синяя «Тойота» проехала совсем немного, свернула в тихий переулок. Женщина на заднем сиденье тяжело дышала, вскрикивала и повторяла:
– Ой, мамочки! Нет! Не могу, не могу больше!
Водитель говорил по телефону через микрофон:
– Что? Что мне делать? Да, сейчас! Подождите, ничего не слышу! Нет! Ничего не вижу!
Он действительно ничего не видел и не слышал. Уже стемнело. Женщина на заднем сиденье громко кричала.
– Прежде всего зажгите свет в салоне, – объясняла в телефонных наушниках диспетчер «скорой». – Так. Ну, посмотрите, что там у нее?
– Там все мокро вокруг и что-то круглое вылезло! Нет! Опять спряталось! Скоро вы приедете?
– Бригада к вам выехала, но стоит в пробке. Мы с вами давайте-ка успокоимся, папаша.
– А! Оно опять лезет, это круглое. Что мне делать?
– Слушайте меня внимательно, папаша, и делайте то, что я говорю. Сейчас будем рожать.
Осколки стекла могли бы поранить лицо водителю «Опеля», но он успел отпрянуть. Мальчик, не дожидаясь, пока водитель придет в себя после шока, кинулся прочь, к своему «Форду». Пару метров он не пробежал, а как будто пролетел по воздуху, вскочил за руль, не обращая внимания на возгласы протрезвевших приятелей, визг испуганных девиц, помчался вперед, свернул в какой-то двор, оттуда на тихую улицу и дальше, вперед, до ближайшей пробки.
К зеленой «шестерке» подъехала машина ГИБДД. Вышел молодой капитан, постучал в стекло со стороны водителя, заглянул в салон, нерешительно тронул ручку, но дверь была заблокирована. Телефон в кармане старика молчал, то ли звонить перестали, то ли кончилась батарейка. Легкая тень пробежала по лицу капитана, сам собой вырвался слабый печальный вздох.
Старику стало жаль капитана, жаль спасателей, которым придется взламывать дверцы его старой колымаги, жаль жену, детей, внуков и это, еще теплое, тело в колымаге, на водительском сиденье, с головой, упавшей на руль, с беспомощно повисшими руками. Да, тело тоже было жаль, хотя старик точно знал – телу теперь уж все равно, ничегошеньки оно не чувствует.
Стемнело. Огромный город не мог вместить столько машин, столько людей и в часы пик замирал, как будто хотел отдышаться. Останавливалось время. Мерцали разноцветные огни. Светящиеся, переливающиеся миллионами огней трассы, между ними громады домов, огни в окнах, ровные жемчужные цепочки фонарей.
Старик смотрел и удивлялся, почему никогда прежде не замечал этой удивительной красоты. Сверху не видно было уличной грязи, не пахло выхлопными газами и бензином, таяли резкие звуки сигнальных гудков, тревожный вой сирен, нервный рык моторов. Из всей бесконечной разноголосицы музыки, радионовостей, телефонных звонков и разговоров старик слышал единственный голос, отчаянный, горький и счастливый. Первый крик новорожденного ребенка.
В салоне «Тойоты» горел свет. Возле машины собралось несколько любопытных прохожих. Заглядывали в окна. Мокрое красное личико младенца обиженно морщилось. Еще пульсировал синеватый канатик пуповины. Всех интересовало, кто родился – мальчик или девочка.
Балет
Лет с трех я упорно пыталась преодолеть закон земного притяжения. Я влезала на книжный шкаф и смело бросалась вниз, стараясь долететь до дивана. Я размахивала руками, каркала и чирикала. Я считала, что эти звуки – тайные заклинания, которые произносят птицы, чтобы удержаться в воздухе.
Диван стоял далеко, у противоположной стены. Долететь до него мне не удалось ни разу. Но я не сдавалась. Я хотела немножко полетать, я верила, что смогу, мне это постоянно снилось.
В шесть лет бабушка впервые повела меня в музыкальный театр на «Лебединое озеро». Я знала, что балет – это когда только танцуют и ничего не говорят. Танец сводился для меня к чинной «полечке» и тяжеловесному гопаку на утреннике в детском саду, и я заранее с тоской представляла себе, как в театре на сцене взрослые мужчины и женщины три часа будут перебирать ногами, подскакивать и приседать.
Был мрачный дождливый день, серые улицы, давка в троллейбусе, толпа в театральном гардеробе. Следовало непременно снять сапоги и надеть лаковые красные туфли, которые я ненавидела. Нас толкали, один мой сапог упал и тут же был затоптан толпой. Бабушка нервничала и злилась. Я едва сдерживала слезы. Сапог найти не удалось, раздался третий звонок, строгие старушки в синих костюмах закричали: «Быстрее! Вы опоздаете!»
В зале погас свет. В темноте, извиняясь, задевая чужие колени, мы добрались наконец до своих мест. Из ямы под сценой звучала музыка, нежная, но довольно скучная. Я почти каждый день слышала ее по радио. Передо мной, в проемах между затылками, не было ничего, кроме занавеса. Я думала о своем сапоге. Бабушка грозным шепотом требовала, чтобы я перестала ерзать. Я уже готова была тихо сползти с кресла, спрятаться под ним и немного поспать, потому что мои сны были куда интересней этого унылого зала с его тяжелым занавесом и музыкой из ямы.
Но тут занавес открылся. Сначала я испугалась, что действительно уснула и бабушка будет меня ругать, ибо спать в театре неприлично. На всякий случай я ущипнула себя и потерла глаза. То, что происходило на сцене, было похоже на один из лучших моих снов, только там я сама летала, а здесь это делали другие.
Таинственный, невозможный мир, о котором я всегда знала, но никому не говорила, существовал на самом деле, я видела, как сказочные существа легко парят в воздухе, кружатся, рассказывают красивую историю не словами, а руками, ногами, телом. Я сразу полюбила музыку из ямы, потому, что именно она помогала обычным живым людям стать невесомыми.
Спектакль кончился, под гром аплодисментов танцовщики выходили на поклоны. Я пробралась ближе к сцене, увидела, как они тяжело дышат, какие они потные и счастливые, как сильно у них накрашены глаза.
По дороге домой, шлепая по лужам в благополучно найденном сапоге, я поклялась бабушке, что больше никогда не буду прыгать со шкафа.
В хореографической студии приходилось часами, день за днем, месяц за месяцем, приседать и поднимать ноги у станка. Партерный эксерсис, классический эксерсис, растяжки, когда на тебя, растянутую в прямом шпагате, сложенную вдвое, садится верхом кто-нибудь потяжелей. Мышцы гудят, и кажется, что сейчас лопнут от невозможного напряжения, а потом опять к станку, и снова бесконечные плие, батманы, окрики: «Тяни носок! Держи спину! Следи за коленом! Ногу выше!»
Я так уставала, что мне больше не снились сны. Каждое утро я повторяла про себя старинную балетную поговорку: «Если ты проснулся и у тебя ничего не болит, значит, ты просто умер». Наконец мне это надоело. Я поняла, что не получаю никакого удовольствия, выполняя вместе со всеми по команде батманы тандю, фондю и фраппе, разучивая танцы, которые придумал кто-то другой.
Много лет я сочиняю свои истории и знаю, что словами могу выразить значительно больше, чем движениями рук, ног, тела. Иногда мозги у меня гудят, как натруженные балетные мышцы. В таких случаях помогает рок-н-ролл.
У меня осталась неплохая растяжка и прыгучесть. Недавно на популярном телевизионном шоу мне пришлось станцевать канкан. Меня переодели в подобающий костюм. Вместе со мной скакали три профессиональные танцовщицы. В финале надо было с прыжка опуститься на шпагат. Я сделала это, и пока звучали аплодисменты, я была так счастлива, как будто сумела долететь от шкафа до дивана.
Как я снималась в кино
Свой первый гонорар я заработала за то, чего делать не умела и не хотела. Я снялась в кино.
Началось все с собаки. Ее звали Гелла. Это была моя первая собственная собака, черный доберман-пинчер. Она отгрызала каблуки у нарядных маминых туфель и сумела квадратную коридорную тумбочку сделать круглой, аккуратно обкусав углы.
К началу моей короткой актерской карьеры мне было десять лет, Гелле шесть месяцев. Стояла весна, все таяло. После прогулки собаку следовало мыть. Я налила в ванную немного теплой воды, добавила в воду почти всю бутылку средства «бадузан» и умудрилась посадить туда собаку. «Бадузан» пах сосной и давал обильную пену. Гелле это не нравилось, она фыркала и брыкалась. Я держала ее за ошейник, намыливала губкой, поливала душем. И в этот момент раздался звонок в дверь.
– Сиди. Я сейчас, – сказала я собаке и побежала открывать.
На пороге стояла мамина подруга. Я знала ее всю жизнь, она часто приходила к нам в гости, ничего необычного в ее визите не было, но из за ее плеча выглянул некто, и я застыла с открытым ртом.
Сначала я решила, что это галлюцинация. Маленькая, лысая, обаятельная галлюцинация в замшевой куртке. Детское божество. Ролан Антонович Быков.
Моего секундного замешательства хватило Гелле, чтобы выпрыгнуть из ванной и встретить гостей. Паркет в коридоре, новый белоснежный плащ маминой подруги, замшевая куртка божества – все покрылось хлопьями бадузановой пены и размокшей грязью с Гелкиных лап.
Мне трудно вспомнить, что было дальше. Кажется, я поила их чаем и, как умела, развлекала до прихода родителей.
Через неделю к моей школе подъехал автобус, на котором было написано: «Мосфильм». Помощник режиссера заглянула в класс и попросила, чтобы меня отпустили на съемку к Быкову.
Снимался фильм «Телеграмма». Пробы давно прошли, все лучшие детские роли были распределены. Гример долго крутила мою стриженую голову и размышляла вслух: не надеть ли парик, а то не поймешь, это девочка или мальчик.
Парик не надели, только слегка подрумянили щеки и отвели в какую-то комнату, где было много детей разного возраста.
В ожидании съемки мы разбегались по павильонам, костюмерным, гримерным. Взмыленные администраторы носились и загоняли нас обратно, но мы опять разбегались. Сильное впечатление на меня произвели два водяных, они вместе с бабой ягой ели сосиски в буфете, и живой медведь. Его вели по коридору на поводке, в собачьем наморднике.
Я должна была сниматься в сцене, где герои фильма приходят в школу, в физкультурный зал. Там одновременно занимаются баскетболисты, гимнастки и репетирует драмкружок. Роль у меня была со словами. Целых четыре слова: «Третий звонок» и «субчик-супчик». Я сидела на гимнастическом козле и все это произносила. «Третий звонок» – это был мой личный текст. А «субчик-супчик» повторяли хором все дети, которые играли репетицию школьного драмкружка.
Съемочных дней было, кажется, десять. Каждый раз волшебный мосфильмовский автобус подъезжал к моей школе, помощник режиссера заходила в класс и на глазах у всех забирала меня с урока. Мой авторитет в классе возрос до космических высот.
Однажды из-за меня прервали съемку. В тот момент, когда у меня лучше всего получилось сказать «Третий звонок», в павильоне раздался вопль: «Стоп!» У меня были другие носки, не те, что вчера. Волшебный автобус повез меня домой. Помощник режиссера вытряхнула на пол содержимое корзины с грязным бельем, выбрала из дюжины пар именно те, вчерашние, и заставила надеть. Я забыла, какие на них были полоски, а она помнила.
На премьеру «Телеграммы» в Дом кино мне разрешили привести человек пять друзей. Мы напряженно ждали сцену в физкультурном зале.
Наверное, секунды две в кадре, на заднем плане, был виден тощий черненький мальчик, сидящий на гимнастическом козле. Слова «Третий звонок» прозвучали, но как-то отдельно. Когда все хором повторяли «субчик-супчик», меня в кадре уже не было.
На свой гонорар я купила красивую лампу, похожую на старинный газовый фонарь, теплые тапочки для прабабушки, резиновую игрушку с пищалкой для Геллы и очень много мороженого.
Брюки дев.
На фоне убогого ширпотреба семидесятых школьная форма казалась шедевром дизайнерского искусства. Коричневое платье и черный фартук выглядели не так уродливо и даже по своему стильно. Наверное, потому, что сохранились почти неизменными с дореволюционных, гимназических времен.
Форма моего детства отличалась удивительным разнообразием. Было два варианта платьев. Прямое, как мешок, и отрезное, с юбкой в складку. Бретели фартуков с крылышками и без. Крылышки, в свою очередь, могли быть обычными и плиссированными. Впрочем, плиссированные крылышки считались дефицитом. К платью полагалось пришивать белый воротничок и манжеты, тоже разнообразные, простые и кружевные. Выглядело это вполне симпатично, во всяком случае, лучше, чем любая другая одежда, доступная ребенку из средней советской семьи.
Я помню душный ужас «Детского мира». Пудовые пальто в серую елочку, на ватине. Войлочные черные ботинки. Их называли «прощай молодость» и выпускали всех размеров, от самого маленького, детского, до самого большого, мужского. Унылая фланель платьев цвета хаки в красных и желтых цветочках. Хлопчатобумажные колготки, темно-коричневые и мышиные. Коленки вытягивались и отвисали. Верхняя часть была широкой, как у кавалерийских галифе. Такой фасон объяснялся тем, что хорошая девочка непременно наденет под них теплые панталоны, или, как говорила моя бабушка, «трико».
Сей уважаемый предмет туалета остался в далеком прошлом, когда колготок никто еще не знал, а носили чулки на подвязках. Но почему-то детские колготки продолжали выпускать в виде галифе вплоть до конца восьмидесятых.
«Трико» я, к счастью, никогда не носила. Зато у меня была другая беда. Рейтузы. Без них ребенка зимой из дома не выпускали. Обычно я шла пешком вниз с девятого этажа, где-нибудь между пятым и шестым рейтузы быстро снимала и запихивала за батарею на лестничной площадке. А на обратном пути надевала, и никто ничего не знал.
Мой друг одноклассник Дрюня поступал так же. Его заставляли носить рейтузы под школьные брюки. Застегивались брюки на пуговицы, Дрюня спешил, пуговицы отлетали, и долго скрывать тайну своих лестничных переодеваний он не мог. Находчивая Дрюнина бабушка в качестве альтернативы предложила ему кальсоны, голубые, белые и сиреневые, на выбор. Но для Дрюни это было еще хуже, чем рейтузы. В итоге пришли к компромиссу в виде «треников». По сути, те же кальсоны, но из тонкого трикотажа, темно-синего или черного цвета.
Кстати, именно «треники» были в моем детстве чуть ли не единственным вариантом брюк, доступных девочке. Довольно долго советская швейная промышленность никаких женских брюк вообще не производила, по очень серьезным идеологическим соображениям.
Но вдруг появилось нечто невероятное. Называлось оно «брюки дев.». Из жесткого тугого эластика василькового цвета какая-то храбрая умница догадалась сшить несметное количество штанов с простроченными выпуклыми стрелками и даже с легким намеком на модный клеш.
На самых разных фигурах, независимо от размера, это загадочное изделие сидело одинаково. Резинка пояса оказывалась высоко, у подмышек, штанины едва достигали щиколоток. Сзади и спереди жесткий эластик вздувался двумя объемными упругими пузырями.
Где она теперь, та изначальная «дева», для которой произвели и размножили в десятках тысяч экземпляров эту красоту? Существовала ли она в реальности или была лишь эфемерным плодом воображения талантливых советских модельеров?
«Брюки дев.» висели бесконечными васильковыми рядами на вешалках в «Детском мире», в магазине «Пионер» на ул. Горького. Они вполне прилично выглядели на детях-манекенах в витринах. Наверное, их как-то ловко подкалывали сзади. Но клянусь – никогда ни на одной живой девочке я их не видела.
Моими первыми полноценными брюками были джинсы. Они достались мне чудом, благодаря Дрюне. Кто-то из его родственников привез ему настоящий американский «Левайс», но ошибся с размером. Упитанному Дрюне они оказались безнадежно малы. Дрюнина бабушка хотела распороть, сделать по бокам вставки, вроде широких лампасов. Однако рука не поднялась испортить импортную вещь, и джинсы были великодушно отданы мне.
Они сидели на мне идеально, как будто там, за океаном, в ином, волшебном и свободном мире, их сшили специально для меня. Я носила их с папиным офицерским ремнем из грубой коричневой кожи. У меня была ужасная привычка повсюду раскидывать свои скомканные вещи, но джинсы я аккуратно складывала возле кровати, на стуле, и даже ночью иногда просыпалась, чтобы погладить их, как котенка. На улице я смотрелась во все витрины. Я не ходила, а летала, мне хотелось прыгать и петь.
Когда они стали мне коротки, я обрезала штанины, сделала шорты и еще довольно долго щеголяла в них летом на даче, пока они окончательно не истлели и не канули в небытие.
С тех пор прошло много лет. Я успела сносить и забыть уйму разных вещей, среди них были очень красивые, элегантные, уютные, идеально сидящие, милые, добрые, способные поднять настроение, согреть, выручить и морально поддержать в трудную минуту. Однако ни одну из этих вещей я не любила так нежно и преданно, ни одна не дарила мне такого острого яркого счастья.
Наверное, те джинсы стоило сохранить, как хранят младенческие чепчики и подвенечные платья, чтобы иногда доставать из сундука, вздыхать, задумчиво улыбаться.
Впрочем, сундука у меня нет, а джинсы, которые я носила с девяти до одиннадцати лет, ничем не отличались от миллионов других джинсов. И дело вовсе не в них, а в загадочном васильковом изделии под названием «брюки дев.».
Точка невозврата
«Точка невозврата – в ядерной физике – тот момент реакции, когда уже невозможно вернуть ее в другую стадию и невозможно остановить. Секунда – и взрыв».(Из энциклопедии)
Когда вышел второй том «Источника счастья», на встрече с читателями в книжном магазине ко мне подошла старушка и тихо, на ухо, спросила:
– Деточка, вас кошмары не мучают? Вожди не снятся?
Я ответила:
– Мучают. Снятся.
– И что вы делаете?
– Молюсь.
– Правильно. – Старушка кивнула и исчезла в толпе.
Вожди мне действительно снились, и сны с их участием были кошмарны. Не помню, кому из советских поэтов принадлежит строчка: «И я сегодня думаю о Ленине, как он когда-то думал обо мне». Вот примерно это со мной происходило на протяжении долгих лет жизни.
В детском саду висело и стояло по меньшей мере штук десять его изображений. Круглолицый ребенок, такой аккуратный и строгий, что невозможно представить, как «он тоже бегал в валенках по горке ледяной». Юноша в косоворотке, весь куда-то вдаль устремленный. Лысый дядька с бородкой, с маленькими недобрыми глазками. Кроме портретов были еще белый бюст в кабинете заведующей и статуя на клумбе во дворе, в тусклой серебрянке, с большой башкой и недоразвитыми ручонками, правая вытянута вперед, указывает направление к Рижскому вокзалу, левая спрятана в карман.
Вроде бы я знала его с младенчества, но наше первое знакомство состоялось, когда на детсадовском утреннике 7 ноября меня обязали громко произнести: мы внучата Ильича. Я подумала, что моим родным дедушкам, Леше и Васе, будет обидно, если я назову себя чьей-то чужой внучкой. Я очень любила своих дедушек, мне вовсе не хотелось их обижать. К тому же врать нехорошо. Но что-то заставило меня это сделать. Я послушно произнесла свою часть речевки, сначала на репетиции, потом на утреннике. Мне было стыдно. Я соврала, впервые в жизни. И ничего не произошло. Все хлопали в ладоши.
Вот так мы с ним познакомились. В память об этом знаменательном событии даже сохранилась фотография. Под огромным его портретом строй нарядных детей с шариками в руках. Все дети, как положено на праздничном утреннике, веселые, только я, третья слева, пришибленная всеобщим ликованием и собственным гнусным враньем, напряженная и озадаченная.
Да, он меня уже тогда озадачил. Мне захотелось узнать – кто он такой? Любопытство мое разгоралось еще больше оттого, что я чувствовала невозможность, немыслимость прямого вопроса: кто такой Владимир Ильич Ленин? Он повсюду: во дворах и на площадях, на деньгах и в газетах. О нем пели песни, показывали фильмы, писали книжки.