355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Полина Клюкина » Дерись или беги (сборник) » Текст книги (страница 5)
Дерись или беги (сборник)
  • Текст добавлен: 15 сентября 2016, 02:38

Текст книги "Дерись или беги (сборник)"


Автор книги: Полина Клюкина



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 12 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

Свобода

Поезд и пыльные шерстяные одеяла. Запутанные черные кудри проводницы с шаркающей «ш» во фразе «Ну тише, девочки, тише!», бренчание подстаканников. Худые, опухшие от выпивки зечки ползут домой в Новосибирск. Дорога из коротких рассказов о длинной жизни «чужих» и улыбчивая фраза «Вы только нас не бойтесь» среди рупоров и перепонок. Смущенные пассажиры закрывают детские уши на слове «сучка» и с любопытством слушают рассказы о сокамерниках-убийцах.

Вагон молчит: Света рассказывает о Лехе-людоеде из третьего корпуса и сладком человеческом мясе. Спокойно описывает убитого ею дядю. «Он бабушку мою обижал, душил пакетом из-под хлеба и стучал по столу двумя пальцами, когда просил триста рублей». Света ударяет пластмассовыми ногтями по коленке. Алена соглашается с ней, добавляя: «Таким вообще рождаться, не то что жить, не надо, я бы тоже… только у меня дети, они бы мать-убийцу не простили». Позади у них тьма невиновных, стучащих точно так же по коленке. Они не бросают окурков на пол из страха быть закрытыми на десять суток, не покупают по дешевке у сокамерницы тряпки, дабы не отсрочить УДО. УДО – термин, бывавший у многих на слуху, но редко расшифровывающийся. Он как долгожданное УДОбство или УДОвлетворение, он попросту условное досрочное освобождение. А многие смотрящие сквозь решетку, такие, например, как Алена, эту аббревиатуру расшифровывают иначе: УДОвольствие от убийства мужа или же родственников, заперевших их на пару лет. Можно «стучать» – отпустят раньше, но уважения не будет. «Целая жизнь, будто целая жизнь прошла…»

За окнами появляются заброшенные новгородские хатки с ровными стройными рядами торчащей из земли картофельной ботвы. Они соседствуют с огромными, огороженными колючей проволокой белокирпичными дачами с проемами в стенах для кошек. «Не верится, б…, что мы вернулись!» – «Я детей заберу из детдома! У меня дочка в этом году в первый класс идет».

Алену и Свету догоняет на перроне пожилая женщина: «Ален! Ален! На, возьми денег, с детьми ж встретишься. Ты за что хоть сидела-то?» Алена отталкивает женщину. «Я три миллиона украла…» Женщина сует деньги ей в карман и тяжелым шагом минует вагоны. «Вы только, девочки, не мстите им, родственникам-то своим, вы молодцы, вы вышли, только не мстите!»

Проходят месяцы. Тюремные камеры заполняют другие Алены и Светы, отстраиваются новые толщи новгородских стен.

Почти полгода назад Света вернулась в бабушкин неметеный от еловых иголок овдовевший дом. Собрала со стола стаканы, убрала из центра комнаты табуреты и избавила иконы от черной драпировки. Выйдя во двор, она опрокинула переполненное эмалированное ведро и наткнулась на Тамару. Эта старуха всегда являлась частью обшарпанной рамы и окна, разделенного на два неравных треугольника изгибистой трещиной. Кого ждала эта женщина, в деревне не знал никто, разве что муж, периодически ее сменявший. Они привычно кивали прохожим, никогда не улыбаясь, и не махали рукой играющим в тачанку замарахам.

«Здрасте, теть Тамар!» Тетя Тамара по обычаю кивнула, отвернулась, сказав что-то в сторону, к ее силуэту добавился силуэт в кепке. Светка глянула на часы и вспомнила об ужине. На зоне в это время открывали котлы с рыгающей гарью кашей.

Алена приехала на улицу Восстания, на неутраченном автоматизме добралась до пятнадцатого дома и вошла в квартиру номер тридцать девять. Зашла одна. Одна села на табурет и одна включила газ. Детей ей не отдали, поскольку муж ее написал в районный суд обличительную записку, ставшую чернильной кляксой на и так заляпанном материнстве. На кухне «Маяк» пропищал девять, запел про мечты мужским голосом и незаметно смолк, оставив ненавязчивую и знакомую «ш», постепенно потерявшуюся в газовом «с». Спустя час закашлявшиеся соседи из квартиры сорок открыли в квартире тридцать девять окна и вызвали скорую помощь для умершей женщины.

Надрывались уличные собаки, недовольные прерванным сном: мальчишки играли в грязи ребристым килограммовым диском, озвучивая и рыча в такт каждому движению. «Малые, подождите, дайте-ка я пройду», – Света направлялась к родственникам, ступая в каждую растревоженную лужу. Она надела бусы, купила вино и прочла молитву о милосердии и всепрощении. Придя, постучалась в кухонное окно и, не дождавшись никого, вошла в сени. Пахло пьяным морозом. Брат ее спал на матрасе в окружении пестрых окурков. Он не замечал ни уставшего лая, ни детского смеха над утопшей в грязи тачанкой, ни появления в комнате Светы. «Паш, Паша, я вышла, Паш, я вернулась!»

Дворы поскучнели. Светка возвращалась обратно и злилась на молитву, не подействовавшую впрок. Она несла в руке нитку с остатками бусин и повторяла до самого дома привычное камере «ненавижу». Зашла, сняв сапоги, зашаркала к печке, но, почувствовав вдруг боль, оглянулась на крыльцо. Это были остатки похорон: превратившиеся из иголок еловых в швейные иглы, они все это время ждали ступней. Света залила проколы йодом и на носочках поплелась спать.

«Светка! Светка! Со стариком моим плохо! Светка, за скорой надо! Просыпайся же, дура!» Тамара стояла в дверях завернутая в ситцевый халат с шалью в руках. «Он не говорит совсем, стонет что-то, Светка, беги за помощью, сейчас прямо беги, помрет ведь!»

Спустя сорок минут скорая, но не торопливая помощь старалась помочь Тамаре: «Ну что вы паникуете? Старость – это ж такое дело…»

Не спалось той ночью ни Тамаре, ни Свете. За три чайника мяты Светка пересказала несколько лет заключения и пару дней на свободе. «Всё у меня забрали, суки», – объединяя зону и брата одним словом, затягивалась и плевала на пол, каждый раз извиняясь. Она рыдала, втирая в грубые скулы слезы, и обнимала «тетю Тамарочку, самую близкую и любимую бабку».

Домой она вернулась в полдень. Сняла настенные часы, включила радио и, поймав песню о мечтах, принялась за иголки на крыльце. И уже вечером, когда серая струя печного тепла поглотила пузырящиеся стены, Света написала письмо:

«Алён! Здравствуй, сестренка! Тебе тяжело, верно? И мне. Мой дом больше не мой. Я засыпаю теперь на бабушкиной кровати, глядя на этот пол, где лежал он, стучащий по столу пальцами, помнишь? Здесь очень холодно. Почти так же, как в камере. Топлю печь и задыхаюсь по ночам дымом. Вот, оказывается, как пахнет свобода – угарным газом.

Алёнка, а как ты? Я представляю, как ты теперь радуешься! Ты, наверное, забираешь детишек вечером, и вы идете гулять по городу. Потом приходите домой, готовите вместе ужин, и ты укладываешь их спать, напевая какую-нибудь свою дурацкую песенку, вроде „мечты сбываются“…

Алёнка, у меня сейчас всё трудно, но будет лето, дыма не будет, не будет холодно, и, наверное, я даже найду другое жилье. Я тут думала: а может, мне вообще к вам в город перебраться? Алёнка, мы сможем. Обещаю. Мы на зоне смогли, причем смогли достойно, а здесь… Алён, здесь свобода…»

Туфли

– Разрешите к ней зайти, мы быстро. Она неделю после операции у нас, впервые одна в городе.

– Не положено после операции.

– Можно, мы тогда внизу будем перед окном, вы ее поставьте на подоконник, мы просто на нее посмотрим?

Каждая рама в этой больнице была снабжена градусником. На нем переводила дух мошкара, мухи рисовали на его пластмассовой бледной части черные мушки, пауки плевали на него и до самой форточки перетягивали себе мостики. Неживым он казался в период с ноября по март, но с первой пролетевшей мимо него сосулькой он начинал пробуждаться.

Из года в год это воскресение сопровождалось бурным к нему вниманием и слежением за малейшими его попытками перемениться. И только лежащим здесь пациентам стеклянная трубка градусника, постепенно полнившаяся красной жидкостью, напоминала не о таянии снега и скором отпуске, а процедуру сдавания крови. В семь тридцать утра на первый этаж приходила полненькая медсестра, она жадно сжимала в руках деревянный ящичек, удобно приспособленный под пробирки, и усаживалась в коридоре, с грохотом отодвигая правой ногой стул, протаскивая его по бетонному, со стеклянными прожилками полу. Затем медсестра снова извещала больных о своем прибытии, но уже не так замаскированно: она вставала напротив процедурного кабинета, где ей, судя по всему, места никогда не отводилось, и начинала зазывать всех металлическим кличем: «Кровь!» Шаркая, сбредались на зов пациенты и, отвернувшись от стола, усаживались возле него, и клали холодную ладонь на пропитанную запахом спирта марлю. Медсестра механично схватывала безымянный и одной рукой освобождала от бумажной обертки нечто похожее на ножку циркуля. При соприкосновении лежащей на столе ладони с резиновыми пальцами пациент моментально покрывался мурашками, что говорило о его готовности к боли. Набухший посиневший палец обтирался бурой холодной ватой и незамедлительно протыкался «чертежным» инструментом. Стесненная кровь отправлялась в тонкую стеклянную кишку, что напоминало мартовский градусник на левой раме. Плюс один, плюс пять, плюс десять, двадцать – и когда температура уже зашкаливала за пятьдесят, отмаявшийся больной, придерживая ваткой разбежавшуюся кровь, отправлялся на завтрак.

Нинуля стояла на коленях на подоконнике и смотрела вниз из детской палаты на заглядывающие в окна взрослые приземистые фигуры. Среди них она видела и своих родителей. В отличие от остальных, они были почти неподвижны, и только изредка мама убирала от лица затекшую руку, позволяя солнцу себя ослеплять. Папа находился чуть дальше, он смиренно смотрел на кучи облаков, макушки сухих осин, девятые желтые этажи домов, отражающиеся в Нинулином окне, и на маленький тускловатый Нинулин силуэт. Она стояла так уже сорок минут, отчего даже сквозь бинты начала чувствовать под коленями каждый бугорок небрежно нанесенной краски и каждое дуновение мартовского неопределившегося ветра, веявшего то с юга, то с севера сквозь торчащую точно из распоротых окон бурую вату. Она молчала, запрещая лицу любую мимику, и соблюдала привычное его выражение. Обычно о таких лицах люди говорят «каменные», предполагая, что камень этот сбивался из песчинок, из сотенок обид, уроков и ссадин. Ее же семилетнее лицо было таким с рождения. Этот ребенок будто преждевременно в утробе был оповещен о предстоящей боли. Глаза заранее не предполагали слезных пазух, и только губы чуть дрожали, то ли от сильной затаенности нашептанного кем-то знания, то ли, наоборот, допуская в ней хоть какую-нибудь слабину вроде несдержанности губ. Ее «каменность» лица вполне имела право стать нарицательной и начать зваться Божьей.

Нинуля родилась восьмого августа в ночь, когда в сельсовете при лампадах решили выбирать нового председателя. В честь этого события Антонина была разбужена лаем бесноватой Собаки, метавшейся по ограде и высовывавшей озабоченный, живший отдельной изголодавшейся жизнью нос. Поначалу Собака скулила от невозможности защитить свою конуру и конуру хозяев, спасти от чужих голосов двор и сложенную у лавки поленницу, но спустя десять минут она уже вылизывала прилетевшую ей плошку с засохшим комбикормом и мирно зевала, глядя на поздних гостей и акт приема-передачи четырех литров браги.

Родилась Нинуля с вывернутыми наружу пяточками. Это не выглядело нездорово, поскольку у крохи ступни помещались на подушечках родительских пальцев, были игрушечным, неуклюжим и косолапым дополнением к не менее неуклюжей кукольной голове и шутливому раскрасневшемуся туловищу.

Нинуля смотрела из окна на приходящие и уходящие родительские пары, на брезентовые крыши колясок, забирающие малюток из больницы, на удаляющиеся капюшоны и болтающиеся на резинке рукавицы детей, уже забывших последние несколько месяцев пребывания в больнице. Мама с папой продолжали оставаться на прежних местах. Зачем-то стояли и дразнили Нинулю, заставляли ее колени болеть до тех пор, пока не подошла тощая медсестра с потерявшейся в халате грудью и в телесных колго-тах: «Слезай отсюда, на перевязку пора. Глухая, что ли, девочка?» Нина слезла с подоконника и, не оборачиваясь, пошла к выходу. «Почему мама с папой не зашли ко мне, не позвали? Я бы пришла, тихонечко приползла бы на коленках…»

Обед в городских больницах носит особый привкус, тот же привкус, что и пилюли, вода, даже маленькая эмалированная кружка с кислым творогом. Он подается прямо в палату, развозится на железных каталках, которые, кажется, до обеда используются в хирургическом кабинете. На такой же и Нинулю привезли после операции, скинули на сетчатую койку и оставили выздоравливать, поправляться на городских харчах. Операции этой можно было избежать, родись Нина с обычными ногами или же послушайся Катерина Яковлевна рекомендаций врачей. Они советовали перемотать ножки бинтами, и тогда выворот в шестую позицию был бы неизбежен. Но мать не сумела пересилить жалость к орущей дочери, месячной Нинке после четырех дней сняли бинты, и уморенный младенец наконец уснул. Тогда городские врачи отложили молоточки и скальпели, освободив тем самым правую руку для махания на непослушную Катерину из поселка Воскресенск, и в карточке в графе «диагноз» оставили пустое место и три года про запас матери и ребенку на исправление. За три года эти врачи встретили не один десяток подобных малюток с природными неуклюжестями, поэтому, когда Катерина вновь привезла заметно окрепшую Нинулю на запланированную и долгожданную операцию, оказалось, что планы врачей прописываются далеко не загодя. Трехлетнее дитя с вывернутыми ногами попало под шквал негодующего хирурга, громко оскорбляющего маму Катю за неразумное промедление и издевательство над ничегошеньки не понимающим ребенком.

Когда новый председатель в воскресенском клубе уже праздновал триумф, выплясывая на дощатой сцене, Нинулю везли обратно в деревню. Ноги были тесно замурованы в гипс, что заставляло носочки смотреть вперед и этим делало невыносимо больно. Правильное положение их было совсем неестественным для сформировавшихся ступней. Напоминало это поединок человека с Богом, где и человек и Бог – незнающий ребенок. Как если бы люди, которым все подвластно еще с тех самых пор, когда они научились держать в руках бронзовый нож «туми», вдруг поняли, что правильнее будет, если пятки будут смотреть на запад и восток, а глаза не будут закрываться во время сна. Они станут, будучи далеко уже не кроманьонцами, приспособленным скальпелем перемежать и перелицовывать несовершенства человеческой природы и, что самое удивительное, в этой схватке одержат победу, поскольку Бог, как водится, порой слишком усердно сохраняет анонимность.

Вся дорога до Воскресенска сопровождалась истеричным Нинулиным кличем – она требовала освободить зацементированные ноги, и чем ближе был дом, тем больше белых гипсовых сугробов укладывалось в кузове трактора. Она билась новенькими каменными сапожками о железные стенки, с каждым километром освобождая стопы от неестественного болезненного положения, и, когда трактор въехал во двор, Нинулины слезы уже совсем обсохли, оставив на щеках только серые полосы от налипшей дорожной пыли. Так трехлетний ребенок в очередной раз принял участие в дуэли «Человек – Бог», неосознанно подарив одному из них победу. Неясно было лишь – кому.

– Девочка, обедать станешь?

– Не стану, можно я к маме?

– Ушла твоя мама. Все. Пусто под окнами. Все ушли.

Щи привезли остывшие. Сваренные белесые островки сметаны налипли по краям, скрыв под собой пласты разварившейся капусты. Хлеб находчиво был опущен в миску и уже впитал в себя половину бульона, разбух и имел теперь такой же отталкивающий вид. Свекольный островок на соседней тарелке был единственной отрадой для привыкшей к отцовским овощам и материным похлебкам Нинули. «Я бы быстренько пришла к маме с папой. Так быстренько ни один после операции на ножках не ходит, а я бы пришла. Даже, наверно, прибежала…» Нинулино лицо окаменело, и только кислый запах щей с появлением сквозняка периодически заставлял морщиться конопатый нос.

Нинуля любила, когда ее забирали откуда-нибудь. Некоторых ее знакомых, да и старшего брата Володьку, забирали из садика, приходили в половине шестого и забирали. Только во время сенокоса Людочка, заведующая детским садом, оставляла детей до последнего пришедшего родителя. Еще Людочка снабжала детей жестяными баночками весом в триста пятьдесят граммов, содержащими кислый сок, и вафельными пластами, поделенными поровну между всеми детьми. Откуда она брала это продовольствие – для всех родителей оставалось загадкой. Природная предприимчивость Людочки, зовущаяся за закрытыми дверьми прагматизмом, позволила ей когда-то занять нынешнюю должность и уберегла ее от работы в колхозе или председательской конторе. Нинуля же была знакома с ритуалом получения сухого пайка лишь понаслышке, как была знакома и с ритуалом встречи с родителями после рабоче-игрового дня, длинной дороги домой из районного детсада на запряженной телеге среди тюков сена. Как правило, дети оравой заполняли воз, и хотя бы один тючок сена непременно оказывался на дороге, оставаясь ждать утра, когда визгливую ватагу повезут обратно к Людочке на воспитание.

Когда швы уже стали формальностью, Нинулю забрали из больницы. Вместо гипсовых сапог ей соорудили боты с железными вставками, ограничивавшие любые вольности ног, в том числе и их рост в длину. Теперь Нине предстояло носить их в течение десяти лет, зашнуровывать по утрам и отправляться в школу. Зимние боты были снабжены байкой, а летние – маленькими симметричными дырочками, образующими узор на поверхности носка.

Когда председатель уже сократил большинство обрабатываемых полей, пшеничное засеял трын-травой, кукурузное и гороховое оставил зарастать одуванчиками, Нинуля пошла в одиннадцатый класс. Она все так же должна была выходить в семь часов на дорогу, недалеко от падинной ямы, где сгнивали трупы лошадей и всех, кто туда попадал, и садиться в кузов трактора или же телегу, следовавшие в город мимо районной школы. И все десять лет и один сентябрь исполнительная Нинуля волокла железные боты до места встречи будущих выпускников и первоклашек, пока однажды она не начала опаздывать на развоз.

– Нина, ваши все уже приехали, ты где была?

– Пешком шла.

– Шестнадцать километров ты тащила портфель, пешком шестнадцать километров!

– А я не сама его несла… мне Миня помогал…

Бабки-портнихи перекраивали старые ситцевые блузы, добавляя атласные ленты поверх подгрудного шва, превращали юбки в платья для внучек, готовились вместе с ними к государственному выпускному вечеру. Оставалась неделя, и решено было устроить традиционное чаепитие с печеньем «грибочки» и сметанным тортом, подарком Людочки и ее супруга-председателя, и завезти в только-только отстроенный клуб много новой музыки.

Последняя примерка предстояла Нинуле в пятницу. Катерина Яковлевна закупила три метра зеленого креп-жоржета, горсточку белых пластмассовых пуговок в форме роз и нитку белого жемчуга, точь-в-точь подходящего к ажурному воротничку. Платье чуть закрывало колени, было приталенным, рукава собирались на пять сантиметров ниже локтей, оставляя обнаженными запястья. Единственной выбивающейся из общего вида неточностью была обувь. Громоздкие боты с железками внутри сосредоточивали на себе все внимание, и надобность в пуговках и жемчуге отпадала, как и надобность в платье и вообще подготовке к вечеру. В городской мастерской при согласии поликлиники, с ее уточнениями и инструкциями, можно было шить любую обувь. Для этого Катерине Яковлевне и Нинуле предстояло просидеть небольшую очередь и, сняв с Нинули боты, отдать ступни на ощупывание и обследование врачам, а затем, выйдя из больницы, порхая, держа в руках заветное разрешение, полететь на снятие мерок. Всю дорогу Нинуля решала, какого цвета и материала будут выпускные туфли, где будут располагаться узоры и пряжка, и, проведя час в хирургии, вышла с тем же лицом, что и десять лет назад, когда стояла на подоконнике и смотрела на родителей, и, задержав на несколько секунд воздух, передала матери решение врачей: «Не разрешили».

– Ты все равно будешь красивой, мы наденем платье…

– И я буду танцевать с Миней, наступая ему железными носками на ноги.

– Ты разочаровалась, да?

– Почему вы не зашли ко мне?

– Когда?

– Тогда… в больницу. Я вас видела.

Катерина Яковлевна вошла без стука в кабинет, пробыла там час и, выйдя бледная с красными островками на лице, протянула Нинуле разрешение:

– Мы сошьем тебе туфли. Белые и с узорами.

В тот вечер, несмотря на запреты врачей, Нинуля бежала домой босиком. Следом шла Катерина Яковлевна, она крепко сжимала в руках разрешение и тайком стирала пыльные серые полосы от налипшей на мокрые щеки дорожной пыли.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю