Текст книги "Тимбукту"
Автор книги: Пол Бенджамин Остер
Жанр:
Природа и животные
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 9 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]
Тут Вилли замолчал и рука, которая не уставала гладить по голове Мистера Зельца в течение последних двадцати пяти минут, обмякла, а затем и вовсе перестала шевелиться. Мистер Зельц был абсолютно уверен, что наступил конец. Да и как в это не поверить после тех слов, которые только что произнес хозяин? Как не поверить в то, что хозяин умер, если рука, которая трепала его холку, внезапно соскользнула с нее и безвольно повисла? Мистер Зельц не решался поднять глаза. Он продолжал лежать, прислонившись к бедру Вилли, в надежде, что, вопреки всему, он ошибся. Ибо вокруг царила не такая тишина, какая приличествовала бы данному случаю. Откуда-то доносились какие-то звуки, и когда Мистер Зельц, развеяв окутавшие его миазмы горя, прислушался внимательнее, он понял, что эти звуки издает его хозяин. Возможно ли это? Не веря своим ушам, пес снова прислушался, чтобы убедиться и не дать возвратиться отчаянию. И все же… Да – Вилли дышал. Воздух входил в его легкие и выходил из них, проходил через горло вперед и назад, продолжая от рождения заведенное чередование вдохов и выдохов, и хотя дыхание это было слабее, чем пару дней тому назад, – не более чем слабое колыхание, неуловимый свист, ограниченный горлом и верхними отделами легких, – все-таки это было дыхание. А где дыхание, там и жизнь. Хозяин не умер. Хозяин уснул.
Не прошло и двух секунд, как, словно в подтверждение основательности сделанного Мистером Зельцем вывода, Вилли захрапел.
К этому моменту нервы пса были уже на пределе. Сердце Мистера Зельца много раз совершало прыжки от надежды к отчаянию и обратно, и теперь, когда он понял, что ему снова дана отсрочка и грозный час отодвинулся в будущее, Мистер Зельц чуть не упал в обморок от истощения. Для него это было уже слишком. Когда он увидел, как его хозяин сел, прислонившись к стене По-льши, он поклялся, что будет рядом с ним до самого печального конца. Ведь это его основная собачья обязанность. Сейчас, прислушиваясь к храпу Вилли, он с трудом боролся с соблазном самому закрыть глаза – так силен был усыпляющий эффект знакомого звука. Каждую ночь в течение семи лет Мистер Зельц погружался в сон под эту музыку. Для него это был сигнал, возвещающий о том, что в мире все в порядке, а значит, каким бы несчастным и голодным ты ни чувствовал себя, следует отбросить все заботы и устремиться в край грез. Устроившись поудобнее, Мистер Зельц именно так и поступил. Он положил голову на живот Вилли. Рука Вилли машинально поднялась и улеглась на холку Мистера Зельца, который тут же уснул.
И во сне ему приснилось, что Вилли умирает. Будто они оба открыли глаза и покинули сон, в который только что погрузились, – то есть сон, которым они спали теперь, тот, в котором Мистер Зельц видел свой сон. Вилли было не только не хуже, чем перед тем, как заснуть, – вздремнув, он почувствовал себя даже чуточку лучше. В первый раз за несколько месяцев он не кашлял при каждом движении, не заходился хрипом, бульканьем и кровавой мокротой в устрашающих припадках. Он просто прочистил горло и принялся говорить с того самого слова, на котором остановился перед сном.
Он говорил минут тридцать-сорок, торопливо, прерываясь на середине мысли и не договаривая до конца предложения. Затем он набрал воздуха в грудь, словно только что вынырнул с морского дна, и повел речь о своей матери. Он перечислил все добродетели «мамы-сан», составил список ее недостатков, а затем начал просить прощения за все страдания, которые он, возможно, ей причинил. Перед тем как перейти к следующему пункту, он вспомнил об ее таланте делать не смешными даже самые смешные шутки, забывая в решающий момент ключевую фразу. Затем он принялся перечислять всех женщин, с которыми когда-либо спал (не упуская физиологических подробностей), после чего последовала прочувствованная и пространная филиппика, посвященная опасностям потребительского отношения к жизни. Внезапно Вилли переключился на тему морального преимущества бездомного существования перед оседлым, закончив речь потоком искренних извинений перед Мистером Зельцем за то, что притащил его в Балтимор и вынудил принять участие в безрезультатных скитаниях. Вслед за этим он принялся декламировать новое стихотворение – обращение к незримому демиургу, в руки которого он предавал свою душу. Сочиненное, очевидно, в голове, оно начиналось примерно так:
О Господь зоопарков и газовых камер,
Гильотин, топоров, электрических стульев,
Мрачный Бог пирамид, рудников и галер,
Повелитель песков, деревьев и рыб!
Бедный раб Твой уходит
В Твой темный чертог,
С берегов Балтимора
Он взывает к Тебе…
За последней, внезапно оборвавшейся строкой последовала новая серия стенаний и жалоб и новые путаные рассуждения, в которых нашлось место и неудавшейся Симфонии Запахов, и Хэппи Фелтону, и «банде из Нотхолла» (это еще кто такие?), и даже тому факту, что японцы съедают больше риса, выращенного в Америке, чем в Японии. От этого Вилли перешел к взлетам и падениям своей литературной карьеры. Побарахтавшись несколько минут в трясине покаяний и болезненной жалости к себе, он слегка воспрял духом и завел разговор о своем соседе по комнате (том самом, который доставил его в лечебницу в 1968 году; звали его то ли Анстер, то ли Омстер). Впоследствии этот то ли Анстер, то ли Омстер написал целую кучу посредственных книжонок и однажды даже пообещал Вилли найти издателя для его стихов, но Вилли, разумеется, не стал посылать ему рукопись. Если бы он захотел, то и так смог бы напечататься. Он просто не хотел, вот и все, да и кому нужна вся эта вонючая слава и известность? Важна не цель, а процесс, поэтому если уж быть совершенно откровенным, то и тетради, лежащие в камере хранения автовокзала, гроша ломаного не стоят. Даже если их сожгут, или выбросят в мусорный бак, или разорвут на листки, для того чтобы усталые путешественники вытирали ими задницу в вокзальном сортире, Вилли наплевать. Не стоило их даже и переть в Балтимор. Это была минутная слабость, последний каприз самолюбия, игра, в которой еще никому не удалось выиграть. После этого Вилли немножко помолчал, упиваясь глубиной собственного разочарования, а затем рассмеялся долгим свистящим смехом. Он смеялся и над собой и над миром, который так любил. Затем он снова перескочил на Омстера: когда-то тот рассказал ему историю о якобы виденном им в Италии английском сеттере, который мог печатать на специально приспособленной для собак пишущей машинке. После этого по необъяснимой причине Вилли разразился рыданиями и принялся укорять себя за то, что так и не научил Мистера Зельца читать. Как он мог не позаботиться о столь важной вещи? Теперь, когда псу придется пробиваться в жизни самостоятельно, каждое лишнее умение могло бы пойти ему на пользу, а Вилли не сделал ничего для того, чтобы подготовить своего друга к новым обстоятельствам, – не оставил ему ни денег, ни еды, ни навыков, которые пригодились бы перед лицом ожидающих его опасностей. К этому времени язык барда уже несся во весь опор, но Мистер Зельц слышал каждое слово так же отчетливо, как и наяву. Вот что было самым странным в увиденном сне: содержание его не страдало от искажений, помех и внезапного переключения с канала на канал. Все происходило совсем как в жизни, и хотя Мистер Зельц спал и слышал все эти речи во сне, чем дольше продолжался сон, тем больше он напоминал явь.
Пока Вилли разглагольствовал о способностях собак к чтению, перед домом По остановился полицейский автомобиль и из него вышли двое крупных, широкозадых мужчин в форме. Один был белым, а другой – черным; они находились на воскресном дежурстве и сильно потели под августовским солнцем. Оба имели при себе пристегнутые к ремням орудия закона: револьверы, наручники, дубинки, кобуры, фонарики и прочую амуницию. Времени разглядеть все это подробно не было, потому что, как только полицейские вышли из машины, один из них сказал Вилли: «Здесь нельзя сидеть, приятель. Ты встаешь или как?» – и в тот же миг Вилли наклонился, посмотрел другу прямо в глаза и скомандовал: «Рви когти, Зельцик! Не дай им поймать себя!» И тогда Мистер Зельц понял, что наступил тот самый страшный миг; он облизнул лицо хозяина, проскулил что-то на прощанье, дал Вилли потрепать свою мохнатую голову в последний раз, а затем бросился по Норт-Эмити-стрит во всю прыть.
Он услышал встревоженный голос одного из полицейских, кричавшего вслед: «Фрэнк, не упусти собаку! Хватай чертову собаку, Фрэнк!» – но не остановился, пока не завернул за угол дома футов через восемьдесят или девяносто от того места, где остался хозяин. К этому времени Фрэнк уже отказался от погони; он медленно побрел обратно к Вилли, но вдруг перешел на рысь, подгоняемый жестами, которые делал ему склонившийся над Вилли другой полицейский. О собаке словно забыли. Их больше волновал умирающий, так что некоторое время Мистеру Зельцу ничто не угрожало.
Поэтому он встал на углу и принялся наблюдать, тяжело дыша после бега. Он чувствовал неудержимое желание открыть пасть и испустить печальный вой – ночной, подлунный вой, от которого кровь стынет в жилах, – но подавил этот импульс, зная, что сейчас не время горевать. Он увидел, как черный полицейский подошел к машине и начал говорить по радиотелефону. Ему ответил сдавленный голос, пробивающийся сквозь разряды статического электричества: звук этого голоса гулко разнесся по пустынной улице. Полицейский снова что-то сказал, опять последовал неразборчивый ответ – еще одна порция треска и бормотания. На другой стороне улицы открылась дверь и кто-то вышел посмотреть, что происходит. Женщина в желтом домашнем халате и с розовыми бигуди в волосах. Из соседнего дома выскочили двое детей: мальчик лет девяти и девочка лет шести, оба в шортах и босиком. Лежавшего на прежнем месте Вилли не было видно: его тело заслонила широкая фигура белого полицейского. Прошла одна минута, другая, затем еще одна и другая, и наконец Мистер Зельц услышал отдаленное завывание сирены. К тому времени, когда белая «скорая» свернула на Норт-Эмити-стрит и остановилась перед домом, там уже собралось с десяток людей: они стояли, засунув руки в карманы или скрестив их на груди. Два санитара выскочили из задней двери «скорой», подкатили носилки к дому и вернулись к машине с телом Вилли. Разглядеть, жив хозяин или нет, не представлялось возможным. Мистер Зельц подумал, не вернуться ли ему назад, но было страшно пойти на такой риск, а когда он все же решился, санитары уже закатили носилки в салон и закрыли двери.
До этого момента сон ничем не отличался от реальности. Каждое слово, каждый жест, каждое событие были такими же, какими они бывают наяву. Но когда «скорая» уехала и люди начали медленно расходиться по домам, Мистер Зельц почувствовал, что разрывается надвое. Одна часть его оставалась на углу, а вторая превратилась в муху. Если учесть, как устроены сны, то в этом не было ничего необычного. Мы все превращаемся во сне во что-нибудь, и Мистер Зельц не составлял исключения. Иногда он превращался в лошадь, иногда – в корову или свинью, не говоря уже о других собаках, но до сего дня ему еще ни разу не доводилось быть двумя существами одновременно.
То, что ему предстояло сделать, было по силам только той половине, которая обернулась мухой. Собачья же половина ждала на углу, пока муха летела вслед за машиной «скорой», отчаянно махая крылышками. Поскольку дело происходило во сне, где мухи летают гораздо быстрее, чем в реальной жизни, Мистер Зельц вскоре нагнал автомобиль. Когда тот повернул за следующий угол, он уже уселся на ручку задней двери и ехал так до самой больницы, вцепившись всеми шестью лапками в слегка заржавевшую поверхность подветренной стороны ручки и молясь, чтобы ветер не сдул его. Дорога была нелегкой: машина то и дело подскакивала на крышках канализационных люков, накренялась на поворотах, тормозила и вновь трогалась с места. Мистера Зельца обдувало со всех сторон, но он все же удержался, и когда «скорая» остановилась через восемь-девять минут у дверей приемного покоя, он был жив и целехонек. Слетев с ручки за секунду до того, как один из санитаров схватился за нее, он принялся неприметной точкой описывать круги над носилками с Вилли, глядя на лицо хозяина. Сначала он не мог сказать, жив Вилли или мертв, но как только колеса носилок застучали по земле, сын Иды Гуревич открыл глаза. Вернее, приоткрыл их самую малость, чтобы впустить в себя капельку света, но и этого было достаточно, чтобы сердце мухи быстрее забилось от радости.
– Би Свенсон, – пробормотал Вилли, – Калверт-стрит, 316. Позвоните ей. Живо. Я должен отдать ей ключ. Ключ – Би. Вопрос жизни и смерти. Правда.
– Не волнуйся, – сказал один из санитаров. – Мы позаботимся об этом. Но не говори сейчас. Береги силы, Вилли.
Вилли. Выходит, он успел сказать им свое имя, а раз он разговаривал в машине, то был не так уж плох, как казалось. А это, в свою очередь, значило, что при надлежащем уходе и хороших лекарствах он еще может поправиться. По крайней мере, к такому выводу пришла муха во сне Мистера Зельца, но она, в сущности, и была сам Мистер Зельц. И поскольку Мистер Зельц являлся в данном деле заинтересованным свидетелем, мы не будем строго судить его за утешение, которое он нашел в этой мысли тогда, когда уже всякая надежда была потеряна. Но что могут знать муха и собака? Да и человек – что он может знать? Все зависело теперь от воли Божьей, а она, сказать по правде, была предопределена.
Но за оставшиеся семнадцать часов случилось еще много необычного. Муха следила за всем этим с потолка над койкой 34-го социального отделения больницы Скорбящей Божьей Матери. И если бы в тот августовский день 1993 года она не видела всего происходившего собственными глазами, она никогда бы не поверила, что такое возможно. Во-первых, нашлась миссис Свенсон. Через три часа после того, как Вилли поступил в больницу, старая учительница показалась в больничном коридоре. Сестра Мария Тереза, начальница вечерней дежурной смены, подкатила ей кресло, и с этого момента до самой смерти Вилли она просидела у изголовья своего бывшего ученика. Во-вторых, после нескольких часов внутривенных инъекций, лошадиных доз глюкозы, адреналина и антибиотиков сознание Вилли слегка прояснилось и он провел последнее утро своей жизни в состоянии таком светлом и ясном, что Мистер Зельц не мог и припомнить, когда в последний раз видел хозяина таким. В-третьих, смерть наступила безболезненно. Обошлось без конвульсий, судорог и нестерпимого жжения в груди. Вилли уходил из мира медленно, постепенно, словно испаряющаяся под солнечными лучами капля воды, которая становится все меньше и меньше, пока не исчезнет совсем.
Муха так и не заметила, когда ключ перешел из рук в руки. Возможно, именно в этот момент ее внимание что-то отвлекло, но нельзя исключить и того, что Вилли просто забыл это сделать. Тогда это казалось не столь важным. Как только Би Свенсон вошла в комнату, сразу нашлось так много других вещей, о которых стоило позаботиться, так много слов, которые нужно было сказать, и чувств, которые следовало выразить, что муха с трудом могла вспомнить свое собственное имя, не говоря уже о том, чтобы следить, как осуществляется импровизированный план Вилли по спасению его литературного архива.
Би Свенсон поседела, поправилась на тридцать фунтов, но муха узнала ее сразу же, как только увидела. Физически она ничем не отличалась от миллионов других женщин того же возраста. На ней были желто-голубые сатиновые шорты, просторная белая блузка и кожаные сандалии; видимо, она уже давно перестала заботиться о своей внешности. Дебелость ее рук и ног с возрастом стала еще более заметной, а ямочки на толстых коленках, варикозные вены на икрах и жировые складки на предплечьях придавали ей сходство с поклонницей гольфа из поселка пенсионеров – женщиной, которой нечем больше заняться, кроме как катить к девятой ямке в кресле с электромоторчиком, подумывая лишь о том, чтобы поспеть к началу утренней игры для ранних пташек. Кожу ее не покрывал загар, а на переносицу вместо солнцезащитных очков были водружены строгие очки в тонкой металлической оправе. Но стоило вам посмотреть прямо в эти аптекарские очки, как вы сталкивались с небесной голубизны взглядом. Заглянув в эти глаза, вы пропадали навек. Они брали вас в плен своей теплотой и живостью, умом и внимательностью, глубиной скандинавского безмолвия. Именно в эти глаза влюбился юный Вилли, и теперь муха вполне его понимала. Не обращайте внимания на короткую стрижку, толстые ноги и безвкусную одежду. Миссис Свенсон не принадлежала к породе вдовствующих педагогинь. Она была богиней мудрости, и, влюбившись в нее однажды, вы были обречены испытывать это чувство до конца своих дней.
Не была она и рохлей, как ожидал Мистер Зельц. Наслушавшись по дороге до Балтимора разглагольствований Вилли насчет доброты и щедрости миссис Свенсон, он представлял ее мягкосердечной сентиментальной дамой из тех, что подвержены внезапным и яростным порывам энтузиазма, что умиляются, проливают слезы при малейшей возможности и мчатся на помощь людям, роняя по пути стулья. Но настоящая миссис Свенсон оказалась совершенно иной. Во всяком случае, та миссис Свенсон, которая приснилась Мистеру Зельцу. Когда она приблизилась к постели Вилли и в первый раз почти за тридцать лет взглянула в лицо своему бывшему ученику, муху потрясла жесткость и однозначность ее реакции. Би Свенсон сказала:
– Боже мой, Уильям, ты же довел себя до ручки!
– Боюсь, вы правы, – ответил Вилли. – Я, очевидно, чемпион мира среди разгильдяев и король неучей.
– По крайней мере, тебе хватило ума связаться со мной, – заметила миссис Свенсон, усаживаясь в кресло, которое поставила ей сестра Мария Тереза, и беря Вилли за руку. – Конечно, ты не очень-то поторопился это сделать, но лучше поздно, чем никогда, а?
Слезы покатились из глаз Вилли, и, в первый раз за всю свою жизнь, он не смог вымолвить ни слова.
– Тебе всегда все сходило с рук, Уильям, – продолжала миссис Свенсон, – поэтому я не могу сказать, что сильно удивлена. Я уверена, что ты старался, как мог. Но речь ведь идет об огнеопасной материи, не так ли? Если ты ходишь по земле с нитроглицерином в черепе, то рано или поздно налетишь лбом на что-нибудь. Когда же это произойдет, все начинают удивляться, что это не случилось гораздо раньше.
– Я шел сюда пешком от самого Нью-Йорка, – внезапно ни с того, ни с сего сказал Вилли. – Слишком длинный путь для того, у кого бак почти пустой. Это фактически доконало меня. Но я все же рад, что дошел.
– Ты, наверное, устал?
– Я чувствую себя как дырявая грелка. Но теперь я могу умереть счастливым.
– Не говори так. Тебя подлатают, и ты снова будешь в порядке. Вот увидишь, Уильям, не пройдет и пары недель, и ты станешь как новенький.
– Ну конечно. А на следующий год выдвину свою кандидатуру в президенты.
– Ты не можешь. У тебя уже есть работа.
– Да нет, я теперь вроде безработного. Безнадежно безработного, точнее говоря.
– А как же дела с Санта Клаусом?
– Ах! Ну да!
– Ты же не уволился, верно? Из твоего письма я поняла, что это – пожизненное служение.
– Да, я все еще состою в штате. Уже лет двадцать как.
– Похоже, нелегкая работенка?
– Еще бы! Но я не жалуюсь. Никто меня не принуждал. Я нанялся по собственной воле и с тех пор ни разу не пожалел. Работа внеурочная и без выходных, но что вы хотите? Добро делать не так просто. А если бизнес прибыли не приносит, люди начинают подозревать неладное. Они думают, будто ты что-то скрываешь, хотя это не так.
– А у тебя осталась татуировка? Ты писал про нее, но я ее никогда не видела.
– Конечно осталась. Вот, посмотрите, если хотите.
Миссис Свенсон склонилась в кресле, закатала правый рукав больничного халата Вилли и увидела татуировку.
– Очень мило. Я всегда полагала, что именно так должен выглядеть настоящий Санта Клаус.
– Пятьдесят зеленых, – сказал Вилли. – Но он этого стоил.
Вот так и началась их беседа. Она продолжалась всю ночь напролет и следующее утро, прерываемая визитами сестер, которые приходили долить раствор в капельницу Вилли, измерить температуру и вынести судно. Иногда силы оставляли Вилли, и тогда он внезапно засыпал посередине фразы и дремал минут десять-двадцать, но всегда возвращался к жизни из глубин забвения, чтобы продолжить беседу с миссис Свенсон. Если бы ее не было, вдруг поняла муха, вряд ли Вилли протянул бы так долго, но удовольствие от беседы с ней было таким огромным, что Вилли из последних сил старался оставаться в сознании. И вовсе не потому, что боролся с неизбежным. Даже перечисляя все, что он не успел и уже никогда не успеет сделать – научиться водить машину и свистеть, слетать на самолете и побывать за границей, – Вилли говорил об этом не столько с сожалением, сколько с неким напускным безразличием, словно пытался доказать, что все это не имеет никакого значения.
– Умереть – это сущие пустяки, – сказал он, имея в виду, что готов к этому и благодарен миссис Свенсон за то, что ему не придется умирать одному среди незнакомых людей.
Совершенно очевидно, что последние слова его были о Мистере Зельце. Вилли вновь заговорил о том, что ждет его пса. Этой темы он касался уже несколько раз, убеждая миссис Свенсон в том, как важно прочесать город, отыскать Мистера Зельца и сделать все возможное, чтобы найти ему новых хозяев.
– Я бросил его, – признался Вилли. – Я обманул своего барбоса.
Миссис Свенсон, заметив, как ослабел Вилли, попыталась утешить его несколькими ничего не значащими словами:
– Не волнуйся, Вилли, это не так уж важно.
Но Вилли, сделав последнее усилие, приподнял голову и сказал:
– Нет, это очень важно. – И тут сердце его перестало биться.
Дежурная сестра Маргарет подошла к койке и пощупала пульс. Не найдя его, она поднесла к губам Вилли, а затем к его лицу зеркальце и посмотрела в него, но не увидела там ничего, кроме самой себя. Тогда она положила зеркальце обратно в карман и правой рукой закрыла Вилли глаза.
– Это была прекрасная смерть, – заметила она.
Миссис Свенсон ничего не ответила, закрыла лицо руками и заплакала.
Мистер Зельц посмотрел на нее глазами мухи, послушал, как ее горестные рыдания наполняют палату, и задумался, можно ли увидеть сон еще более странный и причудливый, чем этот. Потом он моргнул – и в тот же миг оказался уже не в больнице и уже не мухой: он снова стоял на углу Норт-Эмити-стрит в своем собачьем облике, наблюдая, как «скорая» исчезает вдалеке. Сон кончился, но Мистер Зельц все еще находился внутри него, то есть видел сон во сне, в котором присутствовали муха, больничная палата и миссис Свенсон; однако теперь, когда хозяин умер, он вновь вернулся в первый, исходный сон. По крайней мере, так ему представлялось, но не успел он до конца осознать это, как, моргнув еще один раз, вновь очутился у стены По-льши рядом с прикорнувшим Вилли, который в эту минуту начинал просыпаться. Мистер Зельц к этому времени настолько во всем запутался, что сначала не мог понять, вернулся ли он обратно в реальный мир или же попал еще в один сон.
Но это было не все. Даже после того, как Мистер Зельц обнюхал воздух, потерся носом о ногу Вилли и убедился, что на этот раз речь идет о жизни во всех отношениях аутентичной, некоторые вещи так и остались непонятными. Вилли прочистил горло. Мистер Зельц замер в ожидании неизбежного приступа кашля, вспомнив, что во сне Вилли не кашлял и был избавлен от связанных с этим мучений. К его удивлению, кашля не последовало и сейчас. Как только хозяин прочистил горло, он сразу же принялся говорить с того самого места, на котором остановился. Сперва Мистер Зельц посчитал это счастливым совпадением, но Вилли продолжал болтать, перепрыгивая с одной темы на другую, и Мистер Зельц заметил сходство между теми словами, которые он слышал сейчас, и теми, что ему приснились. Слова были не точь-в-точь теми же – по крайней мере, насколько Мистер Зельц помнил, – но все-таки почти теми же. Одну за другой Вилли затронул все темы, которые прозвучали во сне, и когда Мистер Зельц осознал, что они следуют в том же самом порядке, он почувствовал, как мороз пробежал у него по коже. Сначала «мама-сан» и ее неудачные шутки. Затем донжуанский список. Далее филиппики и апологии, поэмы, литературные битвы и прочее в этом роде. Когда же Вилли начал пересказывать историю своего соседа по комнате про собаку, умевшую печатать, Мистеру Зельцу почудилось, что он сходит с ума. Неужели он снова видит сон или тот сон оказался попросту вещим? Мистер Зельц моргнул, надеясь, что это поможет ему проснуться. Он моргнул снова и снова, но ничего не случилось: он не смог проснуться, потому что и так не спал. Это была самая что ни на есть подлинная жизнь, а поскольку она дается только один раз, значит, конец действительно близок и слова, слетающие с губ хозяина, – его последние слова.
– Сам я этого не видел, – рассказывал между тем бард, – но я ему верю. Сколько мы с ним были знакомы, он ни разу не врал. Может быть, это его недостаток – как писателя, я имею в виду, – но как друг он был хорош именно своей правдивостью, тем, что всегда резал правду-матку. Странная поговорка, надо сказать; никогда не понимал ее смысла: почему это правда – именно матка, а не сердце или какой-нибудь другой орган? Или речь идет о пчелиной матке? Впрочем, боже мой, куда меня опять занесло! Какого только словесного мусора не навалено у меня в голове! Ну ладно, кажется, я говорил про собак, не так ли? Да, про собак, а не про пчел. И вовсе не про говорящих собак, если я не ошибаюсь. Не про тех собак из анекдота, где парень входит в бар и бьется об заклад, что его собака – говорящая, и никто не верит ему, к тому же собака молчит как рыба. Когда парень спрашивает ее после, почему она молчала, та отвечает, что ей нечего было сказать. Нет, нет – я имел в виду не говорящую собаку из этих дурацких анекдотов, а собаку-машинистку, которую мой друг видел в Италии, когда ему было семнадцать лет. Верно, в той самой Италии, где лимоны, апельсины, маслины и так далее. И сандалии. И миндалии. Короче говоря, там, где я никогда не был. Его тетушка переехала в Италию за несколько лет до того по неизвестным причинам, и как-то летом он поехал туда на пару недель навестить ее. Это установленный факт, и история про собаку звучит тем правдоподобнее, что собака – даже не главное во всем, что произошло. Я читал книгу «Волшебная гора», написанную Томасом Манном, – не путать с Томом Маканом, известным всем добрым покупателям производителем обуви. Эту чертову книгу я так и не дочитал до конца – такая она была скучная; просто я слышал, что этот герр Манн – большая шишка среди пишущей братии, и вбил себе в голову, что обязан помучиться с этой книгой. Итак, я читал этот массивный томище на кухне, грыз печенье прямо из банки, и тут вошел мой сосед Пол, увидел название книги и сказал: «Я ее так до конца и не дочитал. Раза четыре начинал, но не смог продвинуться дальше двести семьдесят четвертой страницы». – «Ясно, – ответил я. – А я как раз сейчас на двести семьдесят первой. Похоже, настало и мое время!» Затем Пол встал у двери и, пуская клубы сигаретного дыма, сообщил мне, что однажды встретил вдову Томаса Манна. Он не хвастал, просто упомянул как факт. Потом сразу перешел к истории, как отправился в Италию навестить свою тетушку, а та оказалась в дружбе с одной из дочерей Манна. У старика было море детей, а эта дочь удачно выскочила замуж за богатого итальянского парня и жила в большом красивом доме на холме неподалеку от какого-то городка. В один прекрасный день Пола и его тетушку пригласили туда на обед, и мать хозяйки дома, вдова Томаса Манна, тоже явилась – пожилая, седая женщина. Она весь вечер сидела в качалке и смотрела в пустоту. Пол поздоровался с ней за руку, обменялся какими-то ничего не значащими фразами, потом сели за стол обедать. То да се, передайте, пожалуйста, соль. Все настоящие истории обычно так и начинаются – с пустого места. Пол внезапно выяснил, что дочь Манна занимается зоопсихологией. Ты спросишь меня, что это такое – зоопсихология, Мистер Зельц? Не имею ни малейшего представления. После обеда она отвела Пола наверх и продемонстрировала ему английского сеттера по кличке Олли – самую заурядную в умственном отношении собаку, как ему сначала показалось, – а также огромную пишущую машинку, наверное, самую большую из всех, когда-либо существовавших на земле. Ее клавиши имели специальную вогнутую форму, чтобы на них было удобно нажимать мордой. Затем она подозвала Олли к пишущей машинке, взяла в руку коробку с печеньем и стала показывать, на что способна ее псина.
Процедура оказалась мучительно долгой – совсем не такой, как ты, наверное, ожидаешь. Предложения были типа: «Олли – хорошая собачка», но вместо того чтобы произносить слова или даже диктовать их по буквам, ученая дама медленно выговаривала каждый звук по отдельности с таким странным акцентом и интонацией, что со стороны казалось, будто глухонемая учится говорить. «Оооо, – начинала она, – оооо», и собака, нажав букву «о», получала вознаграждение в виде печенья, ласкового словечка и почесывания между ушами. Затем столь же тщательно и медленно диктовался следующий звук: «л-л-л-л-л», и когда собака опознавала его, она снова получала печенье и ласку, и так, буква за буквой, вплоть до самого конца предложения.
Мой друг рассказал мне эту историю двадцать пять лет тому назад, и я до сих пор не понимаю ее смысла. Но одно знаю точно: я – полная бестолочь. Я потратил отпущенное нам время на удовольствия и прихоти, годами блудил и безумствовал, предавался пустым мечтаниям и безудержному буйству. И все вместо того, чтобы образумиться и заняться вашим обучением, сэр, выучить вас хотя бы грамоте, короче говоря, тому, что может пригодиться в жизни. Я виноват. Кругом виноват. Не знаю, что собой представляла эта Олли, но уверен: ты бы намного ее превзошел, Мистер Зельц. У тебя есть мозги, сила воли, усидчивость. Но я не думал, что тебе это будет интересно, и поэтому не спешил. Лень – вот в чем все дело. Праздноумие. Я должен был попытаться, а не отказываться заранее. Только упрямые добиваются великих результатов. А что я делал? Таскал тебя в магазин курьезов дядюшки Эла на Кони-Айленд. Брал тебя в подземку, прикидываясь слепым. Шел, постукивая белой палочкой по ступенькам лестницы, а ты бежал рядом со мной в шлейке – собака-поводырь, ничем не хуже всех этих овчарок и лабрадоров, которые обучаются своему ремеслу в особой школе. Спасибо тебе за это, амиго. Спасибо тебе за то, что ты, благородная душа, всегда мне подыгрывал, всегда потакал всем моим капризам и импровизациям. А я о тебе не позаботился. Я не дал тебе шанса достичь высот. А это возможно, поверь мне. Мне просто недостало отваги. Но несомненно, друг мой, что собаки умеют читать. Иначе зачем на дверях почты вешают таблички: «Вход собакам запрещен, за исключением собак-поводырей»? Ты понимаешь ход моих рассуждений? Человек с собакой-поводырем слеп, а значит – не может прочесть табличку. А если он не может, то кто может? Вот чему они учат собак в этих школах, но держат язык за зубами. Все хранится в тайне, и это одна из трех или четырех самых важных государственных тайн в Америке. И не случайно. Если слух распространится, только подумай о том, что может произойти. Собаки не глупее человека? Кощунственное утверждение. Начнутся уличные бунты, толпа подожжет Белый дом, воцарится анархия. Не пройдет и трех месяцев, как собаки потребуют независимости. Изберут делегацию, начнутся переговоры, и в конце концов придется отдать собакам Небраску, Южную Дакоту и половину Канзаса. Люди будут выселены, собаки займут их места, и страна разделится на две – на Соединенные Штаты Америки и Независимую Республику Собак. Боже святый, как бы я хотел дожить до этого часа! Я перееду в собачью страну и буду прислуживать тебе, Мистер Зельц. Я буду приносить тебе тапочки и разжигать трубку. Я пропихну тебя в премьер-министры. Все, что изволите, босс, я не подведу.