Текст книги "Песня трактирщика"
Автор книги: Питер Сойер Бигл
Жанр:
Классическое фэнтези
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 24 страниц)
ЛАЛ
– Вниз по течению.
– Откуда ты знаешь?
Я еще раз наклонилась к речной воде, которую держала в горсти. Я делала все это немножко напоказ – а может, даже и не немножко: медленно отхлебнула воды, медленно покатала ее на языке, медленно улыбнулась. И наконец сказала:
– Человеческая жизнь оставляет свой след. В воздухе, в воде, на земле. Один дом – не деревня, всего лишь один-единственный дом, где живут несколько людей и пара-тройка животных, которые ходят по берегу, едят, ловят рыбу, пользуются рекой, – и вкус воды меняется. Меняется, и все.
Я еще раз попробовала воду и кивнула.
– Вверх по течению никто не живет. Попробуй – и сам увидишь.
Ньятенери задумчиво сказал:
– Это самое дурацкое утверждение, какое я слышал в своей жизни. Хорошо, что я все еще достаточно молод, чтобы его оценить.
Он присел на корточки рядом со мной, зачерпнул несколько капель, нетерпеливо лизнул их и тут же встал, внезапно рассердившись и в то же время смешавшись. Он позволил развеяться своему женскому обличью, только когда мы поднялись уже достаточно высоко в горы. Он оказался худощавым и седым, с тяжелой костью, но при этом более изящным, чем мог бы быть при его росте. Волосы такие же растрепанные, как всегда (он время от времени подстригал их на этот свой монастырский манер, напоминающий выжженную землю, хотя зачем – он не объяснял). И глаза у него остались такие же изменчивые, точно небо в сумерках. И все такой же мягко очерченный рот на жестком, усталом лице.
– Глупо, – сказал он. – Я знаю все истории, что рассказывают про тебя, и вполне готов поверить, что Лал-Одиночка может дать ящерице две недели форы и потом найти ее по следу – даже в пустыне, даже с завязанными глазами. Но чтобы ты была способна учуять одного-единственного рыбака, который помочился со своей лодчонки – извини, ни за что не поверю. Я провел молодость в монастыре, а потому не настолько доверчив. Такого не бывает.
Ну что ж, поделом мне. Нечего было устраивать такое представление.
– Порогов выше по течению тоже нет – привкуса белой воды не чувствуется.
Ньятенери только фыркнул. Я вытерла руки о штаны, выпрямилась и указала на небо.
– Очень хорошо. Погляди-ка на наших друзей вон там. Скажи, как их зовут, будь так любезен.
Ньятенери мельком взглянул на кружащих в небе выше по течению черно-белых птиц и ответил:
– Врайи. В наших краях их зовут жрицеловами. А что?
– А то, – ответила я, – что даже в ваших краях наверняка известно, что эти птицы не гнездятся там, где живут люди. Если в пятидесяти милях в округе есть хоть одно поселение, врайи тут не поселятся, пока не пройдет пятидесяти лет с тех пор, как поселение обратится в прах. Скажи мне, что я и тут не права!
Ну, этого он, конечно, сказать не мог: на сотне языков, у сотни народов есть шутки и поговорки о неприязни врайев к роду человеческому. На этом основан один из самых неприятных культов моего народа. Ньятенери вздохнул, почесал в затылке, посмотрел на птиц, отошел от меня, вернулся обратно, снова почесал в затылке, и наконец сказал:
– Ну да. Ни одного дома.
Это было не то, чтобы согласие, но уже и не вопрос.
– По вкусу действительно чувствуется, – сказала я. – Это даже не требует такого долгого опыта, как ты думаешь.
Ньятенери снова отошел, угрюмо изучая каменистый, пологий полумесяц берега, на котором мы стояли, и темный лес на другом берегу. Я немного повысила голос:
– Главный вопрос не в том, к какой стороне находится дом Аршадина, а в том, далеко ли он и как до него добраться. Мои легендарные следопытские способности исчерпаны, так что я бы не отказалась от мудрого совета.
Когда Ньятенери наконец обернулся ко мне и заговорил, кровь у меня на миг застыла в жилах, потому что заговорил он на дирвике. Этот язык уже пять столетий как мертв и забыт – хотя пяти столетий для него маловато. Я встречала трех людей, которые знали дирвик, включая того, кто меня ему научил, и все трое кончили очень плохо. Зачем его выучил Ньятенери и как он догадался, что я его тоже понимаю, я до сих пор не знаю и знать не хочу. Он сказал:
– Мой первый совет – впредь разговаривать на этом жутком наречии. Переживешь?
От этой внезапной доброты у меня защипало глаза. Я рассердилась.
– Переживу, – ответила я. От дирвика болит горло, и язык покрывается густой горечью. Он никогда не был предназначен для обычной беседы. Ньятенери сказал:
– У нас в монастыре был человек, который говорил на нем, но он умер. Я готов поручиться обеими нашими головами, что никто другой его там не знает. Так вот. Поскольку ты явно вынашивала план нападения с самого отъезда, с твоей стороны спрашивать совета у меня очень любезно, но совершенно бессмысленно. Расскажи, как ты предлагаешь построить лодку.
– Скорее, плот, – ответила я. Совсем простая фраза; но на дирвике значение, казалось, отставало от слов, точно обожженная кожа. Я продолжала: – Лодки я строить не умею, и к тому же у нас нет ни времени, ни инструментов. Но плоты мне доводилось сооружать и из меньшего, и плавали они неплохо.
При этих словах я указала на рощицу хвойных деревьев с тонкой корой, каких я никогда прежде не встречала. Стволы их были густо оплетены голубыми лозами.
– К закату мы с тобой вполне успеем построить неплохой плот. Можно будет даже поставить киль, как делают на островах О'аненью. Я видела, как это делается, давным-давно.
Но Ньятенери медленно покачал головой:
– Эти деревья не годятся. – Выражение его лица было скорее нежным, чем насмешливым, и даже немного печальным. – Ты их знать не можешь, но у нас, в северной стране, где я родился, их называют джараны – обманки, деревья-обманки. Выглядят они как мягкая древесина, но на самом деле они такие твердые, что любая пила, кроме пилы лучшей камланнской работы, обломает о них зубы. А плот из деревьев-обманок утонет прежде, чем успеешь на него забраться. Я бы тебе это сразу сказал, если бы ты рассказала о своем плане раньше.
На его лице не было выражения превосходства, но на дирвике все звучит как безрадостное хихиканье. Теперь пришел мой черед отвернуться и молча шагать взад-вперед, покусывая кончик языка (детская привычка) и чувствуя себя круглой дурой. Да, Мой Друг сказал правду: я терпеть не могу чего-то не знать, даже когда и знать-то мне это совсем неоткуда. И, что еще хуже, я не оставила себе запасного выхода. У меня не было ничего про запас на тот случай, если окажется, что я знаю не все. Даже кумбий, земляной заяц, и тот умнее: в его мире, как и в моем, небрежность – это прозвище Дядюшки Смерти. А я в последнее время чересчур часто поминала это прозвище. И вот я бродила кругами и глазела на эти бесполезные деревья, пока Ньятенери не заговорил снова.
Дирвик странно меняет голос: у меня он сделался девичий, как у Лукассы, а у Ньятенери тембр и высота стали почти такими же, как тогда, когда я считала его женщиной. Он сказал:
– Ты забываешь о нашем верном спутнике.
– Это-то как раз единственное, о чем я не забываю, – резко ответила я. – С чего бы нам еще поганить язык этой отвратной речью, как не из-за того, что в тени прячется он? А при чем здесь он?
– Мне кажется, ему следовало бы помочь нам с лодкой, – сказал Ньятенери. – Это было бы только справедливо, если так подумать.
Я смотрела на него так долго, что в конце концов он снова заулыбался. Потом старательно стер улыбку с лица – должно быть, затем, чтобы помешать следящему за нами догадаться о чем-то, о чем он еще не догадывается.
– Нет, Лал, я не рассчитываю, что он построит нам лодку, – он это умеет не лучше нас. Он не волшебник – всего лишь тщательно обученный убийца. Но в основе его обучения лежит способность быть готовым к любым неожиданностям. И если ему неожиданно придется путешествовать по воде, он и к этому будет готов.
Он положил руку мне на плечо. Я снова едва не вздрогнула и напряглась от этого ласкового жеста. Он сказал:
– Мы с ними старые приятели.
Слова «приятели» в дирвике нет; мне пришлось угадывать его значение.
– Я знаю этих людей, как ты знаешь свои сны.
Еще мгновение я растерянно смотрела на него, потом разразилась громким хохотом, старательно показывая, что сочла его предложение дурацким. Я отбросила его руку, отвернулась и бросила через плечо:
– Нам придется заставить его поверить, что мы отправились вниз по реке. Это будет не так-то просто.
Ньятенери крикнул мне вслед, потрясая кулаком:
– Да, непросто! Сходи подуйся и поразмысли, как это устроить.
Я так и сделала. Спустилась на берег, нашла большой плоский валун и уселась на нем, подтянув колени к подбородку и стараясь выглядеть как можно более рассерженной. Ньятенери разыгрывал такое же представление у меня за спиной, в середине полумесяца, где мы привязали лошадей и бросили свои оскудевшие припасы. Время от времени он читал мне отрывки из классической северной поэзии в собственном переводе на дирвик, сопровождая их особенно угрожающими гримасами. Я делала вид, что ничего не замечаю. Не знаю, чем этот человек кончит, но родился он на свет явно для того, чтобы сделаться бродячим актером, вроде тех, которые ночевали у Карша на конюшне, когда мы только приехали. Я ему потом об этом сказала.
Мы развлекались так часа два, а матушка Сусати тем временем беззвучно катилась мимо, и поверхность ее была гладкой, точно зеркало. Вокруг царил коварный покой: как я ни раздумывала о том, что отсюда надо убраться побыстрее, как ни старалась я вслушиваться в малейший звук дыхания, биение сердца, шорох шагов – стоило мне позволить себе перевести дух, и меня тут же окутывала теплая, мягкая дремота. Нет, не то, чтобы я в самом деле дремала – но один раз, когда на середине реки плеснула рыба, я очутилась на ногах, с обнаженным мечом, и крикнула что-то на том языке, на котором я больше не говорю. Кажется, я звала Бисмайю.
Ближе к вечеру мы принялись медленно и угрюмо сближаться. Мы больше не кричали друг на друга, но разговаривали ворчливо – а на дирвике это звучит угрожающе, что было нам очень кстати. Почти одновременно, почти одними и теми же словами мы сказали:
– Прежде всего надо сделать вид, что мы расстались.
Тут мы не удержались от смеха, но это ничему не повредило: на дирвике смех звучит отвратительно. Ньятенери сказал:
– Весь вопрос в том, что нам сделать: подраться или просто разойтись. Неплохо было бы устроить драку.
– Если мы с тобой устроим драку, кто-то из нас умрет. А может, и оба. Вполне вероятно, что он это знает.
– Да нет, не настоящую, а что-то вроде потасовки. Крик, оплеухи, тычки – любовники, поссорившиеся насмерть. Он ведь и так наверняка считает нас любовниками.
Теперь он точно смеялся надо мной – это чувствовалось даже сквозь безличную злобность самого языка. Вместо ответа я смерила его взглядом, давая ему понять, что я тоже помню вкус его кожи, и то, как его ногти вонзались мне в бока, и блаженное слияние плоти. Помню все, но ни о чем не жалею и не тоскую. Я сказала:
– Я пойду вверх по течению и оставлю тебя здесь. А тебе придется сделать вид, что ты строишь плот в одиночку.
– Плот придется строить из всякого мусора – плавника, сухих сучьев, что под руку попадется. На самом деле это для меня самое сложное: соорудить плот, который будет выглядеть достаточно прочно, чтобы такой хитроумный беглец, как Соукьян, мог пуститься на нем вниз по реке – я уж не говорю, через пороги. Мы с ним старые приятели, понимаешь ли, – повторил он.
То, что он нарочно употребил свое истинное имя, неприятно задело меня и ненадолго заставило замолчать. С тех пор, как я его узнала, я произнесла его лишь однажды и всегда старалась думать о своем спутнике только как о Ньятенери.
– Подожди до сумерек и старайся держаться подальше от деревьев. Насколько близко он сможет подойти, прежде чем ты его заметишь?
Ньятенери бросил на меня такой снисходительный взгляд, что он привел бы в ярость даже королеву Вакалшакву Несказанно Добрую, которая – так говорится в преданиях, – была настолько кротка нравом, что дикие горные тарги и нишори оставляли свои логовища и отправлялись в паломничество к ее двору, чтобы пасть к ногам королевы и испросить благословения. Они портили ковры и жрали слуг – которые были не такие святые, как их королева, но зато вкусные. Но Вакалшаква терпеливо заменяла ковры и слуг и ни разу не попрекнула зверей. Я знаю восемь песен про эту королеву, но среди них нет ни единой, сложенной таргом или слугой.
Я чуть заметно кивнула в сторону светло-коричневых водорослей, медленно вращающихся в водоворотике у берега.
– Постарайся набрать как можно больше этих «мертвецких кудрей». На конце стеблей – гроздья воздушных пузырей. Можешь натолкать их под плот для плавучести. Возможно, это даже действительно поможет.
– Возможно, – ответил Ньятенери, растянув губы в зловещей ухмылке дирвика, не глядя в сторону берега. – Спасибо, мысль неплохая.
Эти слова прозвучали как смертельное оскорбление, и Ньятенери резко толкнул меня в плечо, так что я упала в чащу кустарника. Увидев, как я с трудом поднимаюсь на ноги, он оглушительно расхохотался. Я сказала:
– Я оставлю твой мешок, в нем все наши веревки, – и дала ему в зубы.
– И пустые бутылки из-под воды тоже оставь, – напомнил он, встряхнув меня так, что я едва не прикусила себе язык. – И вообще все, что плавает. Когда стемнеет, возвращайся обратно без лошадей.
Так мы обсудили все подробности, непрерывно угощая друг друга затрещинами и пинками. Лошади наблюдали за нами, равнодушно пофыркивая. Из реки выпрыгивала рыба, охотясь за мошками. А где-то рядом, прячась среди деревьев-обманок, ждал темноты неутомимый враг Ньятенери. Когда мы все уладили, насколько можно было уладить, я плюнула Ньятенери в глаза и умчалась прочь, остановившись лишь затем, чтобы крикнуть:
– Извини, что не рассказала тебе свой план насчет плота! Я по-прежнему Лал-Одиночка, и мне трудно довериться даже товарищу. Извини.
Ньятенери оскалился и угрожающе взмахнул рукой:
– Да, я понимаю! Кстати, мне бы следовало тебя предупредить, что плавать я не умею…
Тут я чуть было не испортила весь спектакль, в тревоге уставившись на него, но он рявкнул:
– Признание за признание! Иди и помни, что наш маленький приятель опаснее любых врагов, с какими тебе случалось встречаться. Ступай, ступай!
Я подбежала к лошадям и яростно принялась их навьючивать. Мешок Ньятенери я швырнула на землю, а его лошадь привязала к вороному милдаси. Потом села в седло и погнала лошадей прочь, вверх по течению, прямиком на запад, ни разу не оглянувшись до тех пор, пока мы не доехали до верхнего рога полумесяца. Отсюда Ньятенери уже казался крохотным и далеким. Он стоял на берегу, собирая в охапку толстые, гибкие «мертвецкие кудри». Я крикнула:
– Будь осторожен! – рассчитывая, что этот дурной язык превратит предостережение в прощальное ругательство. Ньятенери даже головы не поднял. Я снова сплюнула – на этот раз затем, чтобы очистить рот от мерзости дирвика, – и поехала вдоль реки.
ЛИС
«Человек, который умеет оборачиваться лисом. Лис, который умеет оборачиваться человеком. Кто ты?» – спрашивает меня мальчишка Тикат, когда мы встречаемся. Только я затыкаю его глупый рот едой. Тогда – лучший способ. Но на самом деле – на самом деле не один снаружи, а другой под ним. Лис и человечий облик – бок о бок, и им вечно мало места, а внизу – о, внизу! Внизу – ничто, такое старое-старое ничто, что оно давным-давно превратилось в нечто. Правда. Даже ничто чего-то хочет, даже ничто временами жаждет слышать голоса, песни, вдыхать запах земли на рассвете, попить водички, скушать голубка… А я? Я – палец этого ничто, крошечный мизинчик, но и то я – это я, и делаю, что хочу. Ньятенери хочет того, человечий облик – этого, а я делаю, что хочу. Но когда старое ничто зовет, я прихожу.
А старое ничто шевелится – холодное, грузное, сонное ничто чует его, хитроумного мага в трактире, одного в своей норе, загнанного под землю, точно лис, – да-да, и тот другой, оно и его тоже чует, тянется, ищет, почти знает, почти уверено. Над трактиром, вокруг трактира – всюду сила тянется к силе, собаки это знают, куры знают, даже погода, и та знает. Яркое, горячее солнце, ни облачка, день за днем, и все время пахнет дождем, но дождя все нет. Старое ничто говорит во мне: «Узнай. Узнай».
Вот так. Ньятенери далеко, и человечий облик снова сидит в зале, весь такой розовый, рассказывает длинные дурацкие истории, расспрашивает, выслушивает, следит. Трактир кишит народом, как гнилое бревно – червяками: паломники, бродячие торговцы, бурлаки, солдаты в отпуску, пару раз появляются охотники на шекната со своими тонкими, режущими шелковыми сетями и парными пиками. Россет слишком печален, чтобы болтать, Маринеша слишком занята, да к тому же человечий облик ей никогда не нравился. Гатти-Джинни готов болтать весь день напролет, наливать красный эль, но что может знать этот маленький и сердитый? То же самое – Шадри, повар, глупый, как поварята, которых он лупит. Мальчишка Тикат старается держаться подальше от человечьего облика, даже не взглянет через зал. Толстый трактирщик бегает туда-сюда, обслуживает, прислуживает, орет на солдат, когда те щиплют Маринешу. Он каждый раз пристально смотрит на человечий облик. Каждый раз в ответ – приятная улыбка. Почему бы и нет? На этих зубах голубиных перьев не видно…
«Девушка, – говорит старое ничто. – Девушка». Но она большую часть времени проводит с этим вредным магом и к себе в комнату возвращается только по ночам. Если лис тихо, тихо-тихо проскальзывает к ней под руку, тычется носом, она шепчет:
– Ах вот ты где!
Наклоняется ко мне:
– Где же наша Лал, маленькая? Где же наша Ньятенери? Ты не знаешь? Тафья, – это она так его называет, – тафья говорит, что они оба дураки, что их съедят горные тарги, что они упадут в реку и утонут, и чтобы я о них не тревожилась. Но я тревожусь. Маленькая, скажи мне, где мои друзья!
Она все шепчет и шепчет, а потом засыпает, крепко прижав меня к себе.
Старому ничто от этого никакого проку, но что поделаешь! Люди по-разному говорят с себе подобными и с игрушкой, которую берут в постель. Что, залезть к ней в постель в человечьем облике? Сказать: «Привет, это я! Мы с тобой так уже много ночей проспали». Да она так завопит, что даже Лал с Ньятенери проснутся, где бы они теперь ни спали. Не-ет, лучше подождать до утра. Рано-рано утром, на рассвете, она иногда выходит ненадолго погулять одна. Лучше подождать, говорю я старому ничто.
Но небо стягивается, сжимается. С каждым днем окоем становится все уже, небо и воздух трещат – сила тянется к силе. Ветер хрипит, задыхается; вода разлагается – это чувствуется на вкус, это видно в любой, самой мелкой лужице. Это отдается в каменном полу трактирного зала, слышится в голосах. В трактире бродячие торговцы пытаются поднять свои мешки, потом садятся и плачут. Солдаты напиваются – и ничего не происходит, паломники забывают слова молитв, дерутся друг с другом, бурлаков тошнит, все натыкаются на косяки, говорят, что Шадри их отравил. И все это – дело рук того, что лежит наверху, все это он натворил! Я-то знаю. Все прячется, прячется, натягивает воздух на себя, как одеяло, чтобы тот, другой, его не нашел. На лисов, на людей, даже на паломников ему плевать – ну и что, что все рвется, лопается пополам, точно личинка, превращающаяся в стрекозу, а что потом? Что вылупится из этой личинки? Об этом они подумали, эти двое? Нет-нет, это неважно, совершенно неважно! Маги, одно слово!
Старое ничто: «Девушка!» Ну что ж, выхожу наружу в человечьем облике, наружу, в пыльные сумерки, задумчиво брожу туда-сюда по двору, созерцаю дерево нарил, прохожу в сад, поворачиваю обратно. Вот и она – короткие быстрые шажки, озирается по сторонам – все боится встретить мальчишку Тиката. Вижу ее – печальное круглое простецкое личико, а в глазах – белый огонь, но огонь этот не ее, он с ней не имеет ничего общего, с бедняжкой, – вижу, как она ходит вот так: столько-то шагов туда, столько-то сюда, – клетка, невидимая, но такая реальная, только что тени не отбрасывает. Что, неужто мне жаль человека? Нет, это невозможно. Это не для меня. И все-таки.
Ну что ж, вперед, добрый дедуля, человечий облик – рассеянная, добрая улыбка, спокойные движения – как бы не напугать в полумраке! Прекрасный вечер, как чудно поют птички (на самом деле птички не поют – в эти дни их совсем не слышно), как приятно встретить такую милую девушку. Пожилому господину необыкновенно повезло. Нельзя ли прогуляться с вами? До большака и обратно? В этом возрасте любой любезности рады.
Ни слова, ни кивка. Но берет человечий облик за руку, и мы идем дальше. Болтает, что-то мямлит, изредка похлопывает ее по руке – последний раз я так гулял лет двадцать назад, можете себе представить? Но где же ваши подруги? Такая высокая, смуглая, изящная, как дождь, и черная, с красивыми удлиненными веками, похожими на паруса кораблей? Человечий облик еще и не такое может сказануть. Она дрожит – не телом, а изнутри, глубже костей.
– Они в опасности.
Она говорит что-то еще, но так тихо, что я разбираю только это.
Старое ничто: «В какой опасности?» Ну как в какой? Попали меж двух глупых магов, точно кур в ощип. Но старому ничто этого мало, оно хочет подробностей. И, главное, что ему надо – не говорит: щупает, ищет, алчет – это да, но словами сказать – никогда. Ох, тяжко жить бедному лису в трех мирах зараз! Я говорю:
– О да, эти горы временами очень опасны. Там можно встретить и разбойников, и нишори, и горных таргов…
Качает головой.
– Нет, дело не в этом, это не они. Мои подруги… они отправились сражаться с волшебником, а с ним сражаться нельзя. Я знаю, я знаю!
Теперь дрожит и телом тоже, карие глаза налиты слезами, но по лицу не катится ни одной.
– Его нельзя убить! Я знаю!
Ну что, старое ничто? Это то, чего ты хотело? Человечий облик хмыкает, поглаживает по руке, говорит:
– Мужайся, милочка. Не бывало еще на свете волшебника, который не мог бы умереть. Все эти сказки о сделках с Дядюшкой Смертью, о волшебных эликсирах, о сердцах, запертых в золотых шкатулках, в дуплах или на луне, – это всего лишь сказки, дитя мое, можешь мне поверить.
Я успокаиваю не только девушку, но и себя. Бессмертный маг! Подумать только! В этом есть какая-то несправедливость. Старое ничто такого не потерпит, это точно.
Однако она успокаиваться не желает – она даже не дает мне закончить – вырывает у меня руку, кричит:
– Нет! Нет! Я им говорила, я же им говорила, но они не желали слушать, они так ничего и не поняли. Его нельзя убить!
Смотрит на меня в упор, на бледном лице – мольба, ей так хочется, чтобы славные белые усы все поняли. Я? Ну, я смотрю вверх, вниз, в сторону большака, в сторону трактира. Скрипит насос у колодца, пьяные гуртовщики поют хором, поблизости никого не видно. И все же кто-то смотрит. Я тоже кое-что знаю.
Ее голос спокоен и тих, но он тоже рвется, как небо.
– Я однажды была мертвой. Я утонула в реке. Меня нашла Лал.
Каждую ночь в постели она шепчет то же самое в пушистый мех лиса – но, быть может, на этот раз она расскажет свою историю иначе? Она говорит:
– Лал все обещает, обещает мне, что я теперь живая. Но я не понимаю ничего, кроме смерти.
Просто «смерти» – не «Дядюшки Смерти», хотя всем полагается называть его так, даже лисам. Лукасса продолжает:
– Все, что я знала до реки, у меня отнято. И в этой пустоте сидит смерть и говорит со мной. Она рассказывает мне разные вещи. Лал и Ньятенери никогда не смогут одолеть Аршадина, никогда не смогут его убить. Он такой же, как я, – там некого убивать.
«Ах-х! – вздыхает старое ничто, долгий-долгий вздох, через все мои жизни. – Ах-х!» Ему-то хорошо вздыхать, а ведь человечьему облику все еще приходится говорить словами. Человечий облик дергает себя за усы, теребит бакенбарды, округляет добрые голубые глаза:
– Ну что ж, дитя, если твои подруги отправились на битву с мертвым волшебником, худшее, что с ними может произойти, – это что им придется очень долго добираться обратно. Смерть есть смерть, кем бы ты ни был. Можешь мне поверить.
Но теперь она отворачивается, не слушает. Поспешно разворачиваюсь – вот он, топает сюда, здоровенные бледные кулаки плотно стиснуты, большая лысая голова набычена, грязный фартук сполз набок – кто же это, как не сам толстый трактирщик? Рука Лукассы выскальзывает из руки человечьего облика, точно тающий снег. Ни слова, ни взгляда – проплывает мимо трактирщика, как принцесса, которых она никогда не видела, возвращается к своей невидимой клетке. А во мне, внутри меня, старое ничто: «Ах-х!» Успокаивается и снова засыпает – оно получило, что хотело, пора и баиньки. Вот и хорошо, пусть себе спит, крутится с боку на бок, храпит, сопит и не играется больше со своими пальцами. Давно пора хоть ненадолго оставить бедного лиса в покое.
Трактирщик смотрит вслед Лукассе, потирает затылок, медленно переводит взгляд на человечий облик. Ох, не могу, ох, сейчас расхохочусь, держите меня четверо! Скорее-скорее, сделаем вид, что это была дружеская улыбка, приветствие толстому дураку, который переворачивает свой дом кверху дном, устраивает бардак в комнатах, выгоняет гостей из постелей – и все из-за нескольких голубков. Все время пялится на человечий облик, никогда не разговаривает, никогда не прислуживает. А что будет, если сказать ему: «Привет, ваша новая гончая никуда не годится, зря только деньги потратили! Ну что, будем заводить новых голубков?» Вместо этого – низко кланяюсь, как один благородный господин другому благородному господину. Улыбка, комплимент насчет прекрасных ужинов, что подают у него в трактире. Человечий облик еще и не такое сказануть может.
Ворчание: «Это не я готовлю». Снова ворчание: «Конюха моего не видали?» Наверное, он в конюшне? Ворчание: «Я там смотрел уже». Снова потирает затылок, срывает болтающийся фартук. «Олух проклятый, никогда его на месте нету». Он не сердится и не огорчен – вообще не проявляет никаких особых чувств. Говорит устало. Интересно.
– Ну что ж, – говорит человечий облик, – сегодня такой славный вечер – если ваш парень не дурак, он наверняка сейчас поет песни под окошком какой-нибудь девочки. Не гневайтесь на него, когда он вернется, почтенный хозяин, – уступите ему кусочек детства!
Он меня совсем не слушает – что-то в последнее время дедулю совсем никто не слушает, – но последние слова до него доходят, да еще как! Он тяжело хмурится – похоже, теперь он и впрямь рассержен.
– Да что вы об этом знаете? Что вы об этом знаете, а? Если у этого паршивца и было детство, то только благодаря мне! Да, это был самый поганый день в моей жизни, но я это сделал, а что мне еще оставалось, а? У меня не было выбора, будь я проклят!
Белое, мясистое лицо наливается кровью, так, что даже в сумерках заметно, бледные глазки прищурены и злобно сверкают.
– Да что вы все вообще об этом знаете? И что я с этого имел, кроме головной боли, и геморроев, и… – Тут он останавливается, что стоит ему немалого труда, и, помолчав, заканчивает: – И всяческих неприятностей? А?
Ух ты! Даже человечий облик растерянно отводит взгляд, не находя ответа. Впрочем, почтенный хозяин ответа и не ждет. Снова угрюмо косится на меня, ворчит – очень любезно! – и топает назад к трактиру, взывая к конюху:
– Россет! Россет, разрази тебя гром! Россет!
Как мила эта вечерняя песня толстого трактирщика! Человечий облик останавливается послушать. У тропинки шуршит что-то вкусненькое, торопится в свою норку. Не дошуршало.