444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Петр Краснов » Императрицы » Текст книги (страница 19)
Императрицы
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 17:10

Текст книги "Императрицы"


Автор книги: Петр Краснов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 45 страниц) [доступный отрывок для чтения: 19 страниц]

И пошло по рядам: «Где неприятель – там и фронт…»… «Где фронт – там и неприятель…»

В девять часов утра сто пушек «лютого» короля открыли огонь по русским полкам и им ответило 240 знаменитых «новоинвентованных» шуваловских гаубиц. Полтора часа раздавалась оглушительная канонада, задернувшая все поле сплошной пеленой едкого порохового дыма. Ядра врывались в ряды русской пехоты. Люди падали убитыми и ранеными. Вторая линия заступала «убылые» места.

Король Фридрих, окруженный свитой, шагом на коне проехал через деревню Вилкенсдорф и остановился на поле. Из первых линий к нему прискакал адъютант граф Шверин.

– Что скажете, милый граф?..

– Русская пехота, ваше величество, с геройской стойкостью выдерживает огонь нашей артиллерии, стоя под выстрелами с неустрашимой и неописуемой твердостью…

– А… Кгм…

Фридрих тронул костылем лошадь и сказал Шверину:

– Скачите, милый граф, в Цорндорф к Зейдлицу и скажите ему то, что я скажу вам на ухо.

В светлых, слегка выкаченных глазах Фридриха заиграл, заискрился тот смех, какой одолевал его, когда, бывало, откинувшись в глубоком кресле, он читал Вольтера и, вдруг отложив книгу, смеялся тихим лукавым смешком. Фридрих нагнулся к уху Шверина и прошептал несколько слов.

Шверин скинул шляпу, надел ее и поскакал к деревне, где занимался пожар.

– Граф Дона, – сказал король. – Если северные медведи не боятся пушечного огня, пусть попробуют штыка наших гренадер. Пора начинать, граф Дона, уже одиннадцатый час.

На левом фланге прусской армии глухо ударили барабаны. Пятнадцать полков отбили шаг на месте, вспыхнули в пороховом дыму освещенные солнцем вдруг распущенные широкие знамена, трубы и валторны грянули бодрый наступательный марш, и из деревни Цорндорф тяжким железным шагом стали выходить полки прусской пехоты. Они стеной надвигались на дивизию Фермора.

Старые петровские полки встрепенулись и, как птица, которая собирается лететь, встряхнулись. Звонкие команды молодых сержантов раздались по флангам плутонгов, и линии полков вдруг опоясались сначала быстрым оранжевым блеском огней, а потом сейчас же кудрявым белым дымом. Прусская пехота шла не колеблясь. Русские полки окутались дымом выстрелов подивизионно. Пули свистнули по прусским рядам, обжигая и валя людей. За дымом не стало видно линии русского фронта. В опаловых переливах порохового дыма все скрылось, и, казалось, самое время перестало существовать. Точно там, за дымом уже ничего и не было. И тем страшнее были раздавшиеся там крики напряженности необычайной. Словно не человеческие голоса там звучали, но сама судьба повелительно и мрачно кричала:

– Ступай!.. Ступай!! Ступай!!!

Грянули барабаны. Рожки и вальдгорны запели, все ускоряя наступательный марш. Сквозь белые дымы стали проблескивать налобники медных шапок гренадер и белые. перевязи «шнап–саков». Тяжек и грузен был шаг елизаветинских гренадер. Барабаны били чаще, и вальдгорны ускоряли наступательный марш.

Внезапно грозно, упоительно, стихийно, потрясающе грянуло ужасное русское «ура!». Все перемешалось в огне и дыму. Прусские гренадеры побежали назад.

Граф Шверин сдержал скок своего коня и, останавливая его, подъехал к генералу Зейдлицу.

Тот, как всегда в день генерального сражения, был особенно великолепен. Вороной ганноверский жеребец, сделавший ночью обходный марш, был заново зачищен и блистал шелковистой шерстью. Громадная треугольная шляпа с плюмажем по краю и белыми и черными перьями с левого борта оттеняла красивое лицо начальника конницы. Фарфоровая трубка чуть дымила в его зубах. Сзади стояли его спешенные полки кирасир и драгун. Шверин снял шляпу и сказал: – Екселленц!.. Его величество король… Зейдлиц вынул трубку изо рта, спрятал ее за край стальной кирасы и широким жестом скинул большую шляпу, опуская ее к правому колену. На пудреном парике чуть приподнялись отдельные волосы, тонко обвитая лентой коса торчала за спиной. Белая букля прикрывала пол–уха.

– Его величество король приказал передать вашему превосходительству, что вы ответите головой за исход сражения.

Зейдлиц большими глазами, где горело пламя подавленного до времени огня, серьезно посмотрел на Шверина и спокойно и твердо сказал:

– Прошу доложить его величеству королю, что после сражения моя голова в его распоряжении.

Он медленно и несколько торжественно надел шляпу. Шверин надел свою и поскакал вверх по холму, направляясь к Цорндорфу.

– Дивизия, по коням!.. – скомандовал Зейдлиц.

Он ничего дальше не командовал и даже не оглянулся. Он знал, что вышколенные им полковые командиры поняли, что надо делать и что командовать. Грозная линия конных полков вытянулась за своим начальником. Еще звенели ножны палашей и взвизгивали нервные лошади, сжатые в тесных шеренгах, когда Зейдлиц, нагнувшись, принял от разожженного трута своего ординарца огня и раскурил трубку.

Он тронул лошадь рысью и выехал в чистое поле. Вдали он увидел бегущую свою пехоту и русские полки, разорванными линиями, скорее толпами, преследующие ее.

Он понял все. Он обернулся к полкам, следовавшим за ним в грозном молчании, оперся руками на круп лошади. и круто остановил коня, поджидая полки. И когда они были недалеко от него, он бросил мрачным, далеко слышным голосом в надвигающиеся на него, по шнуру выровненные эскадроны:

– Пощады никому не давать!.. Рубить всех, кого могут достигнуть сабли… Без всякого милосердия!..

Он сделал паузу. Шедшие шагом эскадроны были совсем близко. Зейдлиц вложил трубку в рот и сквозь зубы процедил:

– Рр–рысью!..

Черные ряды с белыми рукавами колетов, мрачно блистающие сталью кирас, дрогнули и, трясясь на седлах, пошли рысью. Драгунские полки поскакали через горящий Цорндорф. Жара и духота их охватили, дым ел глаза, лошади встряхивали головами и часто фыркали. И только вышли за деревню, как оказались перед своими бегущими полками и русскими гренадерами. Русские не строили каре, но как шли кучами и толпами, так и остановились, точно пораженные появлением неприятельской конницы, и стали брать ружья «на изготовку».

По рядам немецкой конницы пронеслось шорохом:

– Зейдлиц кинул трубку!..

– Он кинул трубку!..

В суровом, грозном и величественном молчании полки понеслись на русскую пехоту.

Тяжелый фронт остановленных в наступательном марше русских полков был сломан. Против конницы Зейдлица были не полки и батальоны, в грозном боевом порядке готовые к атаке, ожидающие удара, как крепости составленные из людских грудей и штыков, но отдельные кучи людей разнообразного вида и численности. Там какая–то рота успела выстроить некоторое подобие каре, там просто несколько человек прижались друг к другу спинами и держали ружья штыками вперед. Они твердо усвоили сказанное им: «Где неприятель – там и фронт», и они создали фронт навстречу скачущей галопом коннице Зейдлица. Зейдлиц по большому опыту знал, что, когда фронт так разбит и нет управления – люди сдаются. Сейчас они бросят ружья и одни станут на колени и поднимут руки, моля о пощаде, другие бросятся бежать. Но они стояли, как стоят скалы под напором волн свирепой бури – твердые и непоколебимые. Они ожидали атаки «с превеликой неустрашимостью»… Всего двадцать шагов отделяло прусские эскадроны от русской пехоты. Они стояли… Они окутались дымом батального огня, и где–то между ними спрятанные пушки шарахнули картечью.

Конница налетела на них. Кирасиры и драгуны старались настигнуть защищавшихся ружьями гренадер длинными палашами и колоть и рубить их в лицо.

В жуткие эти минуты, в пороховом дыму, когда все было неясно и точно призрачно, немцы увидели нечто ужасное… Гренадер приложился, чтобы стрелять, но заметил, что у ружья его нет курка. Он схватил мушкет, как хватают вилы, когда бросают тяжелые хлебные снопы на высоко навитые скирды, и с маху ссадил здорового кирасира с коня и отбросил его в поле… В этих кучках прусские кавалеристы видели человека. Он стоял с обрубленной по плечо рукой. Из плеча густым темным потоком текла кровь, но гренадер не сдавался и не падал, здоровой рукой тяжелым четырнадцатифунтовым ружьем он отбивал удары палаша наскочившего на него кирасира. Солдат с отрубленной ногой свалился на упавшего с коня кирасира и, придавив его руками к земле, грыз ему зубами горло… Мертвые стояли в рядах, опираясь на живых, и увеличивали преграду коннице. Везде был фронт, как ни заскакивала с боков и сзади конница, везде было сопротивление, какого до сих пор не знала конница Зейдлица. Бойня шла часами, а сопротивление не ослабевало. Многое множество людей и лошадей лежало на поле.

И случилось небывалое: Зейдлиц подал сигнал отступления.

Расстроенная конница беспорядочными группами ускакала за Цорндорф. В Древицом лесу Зейдлиц собрал эскадроны. Он дал им оправиться, приказал сделать новый расчет, накормить лошадей, а сам поскакал смотреть, что делается на поле сражения.

Там продолжалось небывалое и невообразимое. 27 русских батальонов Обсервационного корпуса сбили пруссаков и гнали их к деревне Цихерну. Фронт повернулся поперек, крики «ура» смешивались с пьяными воплями и проклятиями. Зейдлиц собрал 60 эскадронов и огромной лавиной обрушился на Обсервационный корпус. Вчерашние рекруты, которым, по указанию Шувалова, внушали, что пехота – только прикрытие для артиллерии, полагавшие всю веру в свои пушки, с отчаянными криками: «Кавалерия!.. Кавалерия!..» – бросились в стремительное бегство, все и всех увлекая за собою. В пыли и дыму все перемешалось. Свои… Чужие… Гренадеры и мушкетеры корпуса Броуна, откуда–то взявшиеся русские кирасиры Демику, казаки Ефремова и несущаяся лавина драгун Зейдлица.

Все старшие начальники Обсервационного корпуса, начиная с самого Броуна, были переранены и попали в плен. Большинство офицеров погибло. Зейдлиц преследовал бегущих до самого Картшена, где захватил корпусную казну и множество совершенно пьяных гренадер.

Лишь в седьмом часу вечера Зейдлиц прекратил свои атаки и приказал трубить «сбор».

Теперь ему казалось, что победа была полная. Его голова могла оставаться на его плечах.

Граф Шверин, передав Зейдлицу приказание короля, поехал обратно к тому месту, где, по его предположению,

должен был находиться Фридрих. Он побоялся ехать через пылающий Цорндорф и взял левее, напрямик, полями, по невысоким песчаным холмам.

Он уже отъехал версты две от Цорндорфа, когда услыхал странные, дикие крики, протяжный свист и увидал, как внезапно из балки, из кустов, оттуда, где должны были быть пруссаки, появилось несколько всадников. Они были на маленьких лошадях, в длинных одеждах и в высоких шапках. Они быстро скакали, стараясь охватить его кольцом.

– Ату!!! Ату яво!.. А–та–та–та–та!.. – раздавались крики.

– Дяр–ржи!.. Дяр–ржи яво!..

Стрела просвистала над ухом Шверина, и звук ее порхающего полета показался Шверину отвратительным. От него пересохло у него в горле и во рту стал противный металлический вкус. Он дал шпоры коню, ударил его хлыстом и стал было уходить. Но, спускаясь с холма, он попал на топкий луг, конь увяз задними ногами и пока справился – вот они – подле него были казаки.

Один, в розовом халате, перебросив пику товарищу, смело по болоту подлетел к Шверину и схватил его лошадь под уздцы. Шверин не сопротивлялся. Казаки переговаривались между собой на непонятном Шверину языке.

– Ты чего ж, Канфара, один–то управишься?

– А то нет…

– Ить он какой здоровый… Чистый бугай… Поди, енарал…

– Ну–к что ж, доведу и енарала.

– Ты яво краешком леса… По–над озерами… Так ладнее будет.

– Сам понимаю.

Часа два Шверин с казаком ехали стороной поля сражения, и странно было молчание леса, когда кругом шел грохот и гул пальбы и музыка мешалась со страшными человеческими криками. За какой–то деревней вдруг показались зеленые фуры русских обозов, палатки и солдаты, мирно варившие что–то в котлах. У одной из палаток стояли часовые, подле нее казак остановился. Из палатки вышел прекрасно одетый офицер в темно–зеленом, шитом золотом кафтане. Шверин обратился к нему по–французски:

– Где я нахожусь и кто вы такой?..

– Я – поручик Бибиков… Адъютант генерала Фермора. Вы у нас в плену. А кто вы?..

Из палатки еще вышло несколько русских офицеров.

Казак спрыгнул со своей лошади, пустил ее и держал лошадь Шверина под уздцы.

– Я граф Шверин, адъютант его величества короля. Я прошу вас отпустить меня на честное слово в Кюстрин, чтобы забрать слугу и вещи. Я сдаюсь военнопленным и ручаюсь своим словом, что вернусь.

Бибиков не знал, что ответить. Один из офицеров, который был старше, сказал по–русски:

– Александр Ильич, при графе Апраксине так делали, что офицеров на пароль отпускивали… И в шведскую войну то же бывало.

– Хорошо, – сказал Бибиков и обратился к казаку: – Как твоя фамилия, станица?..

– Чегой–та?..

– Как звать–то тебя?..

– А, звать–то?.. Звать – Ондрей…

– Ишь ты какой?.. С тобою и не столкуешь. Другой офицер пришел на помощь Бибикову.

– Чей ты? – спросил он.

– А?.. Я–то, – обрадовался казак. – А?.. Канфара…

– Ну вот что, Канфара, ты доведешь немецкого генерала до линии и там его отпустишь к своим.

– Што ты, барин, – изумился казак, – не с ума ли сошел, как его пустить?.. Ить уже он наш. Пусти–тка, так конь такой добрый, тотчас унесет, и не сустичь будет.

Офицеры переговорили между собою и решили, что, пожалуй, казак и прав. Шверину предложили спешиться и повели в штабную палатку.

В семь часов вечера конница Зейдлица прекратила атаки. Прусская пехота находилась в таком состоянии, что двинуть ее вперед было совершенно невозможно.

В вечереющей дали было видно, что русские полегли рядами, как скошенная трава.

Прусские драгуны собрались подле ставки короля и рассказывали о своих атаках.

– Ваше величество, мы их рубим саблями, а они целуют ствол ружья и не выпускают его из рук. Еще никогда ничего подобного с нами не было.

– Да, – процедил сквозь зубы король, – эти северные медведи неповоротливы, но они держатся стойко, тогда как мои негодяи на левом фронте бросили меня, побежав, как старые………….

Фридрих просматривал пометки в своей записной книжке. Как часто менялись они, как мало соответствовали действительности, как все сражение разыгралось не так, как он привык, не по правилам, как могли эти дикари, по мнению Фридриха, сами вести бой вне всякого управления.

«Фермор сдается», – значилось в книжке и сейчас же следовала запись – «Фермор сдался»… и внизу пометка: «Впрочем, я еще не уверен в этом…» Где же он сдался?..

Фридрих поднял светлые глаза к небу и проговорил:

– Какой победитель не обязан только своему оружию и своим успехом, и своим счастьем?

«Триумф и счастье, – думал он, – фортуна… все это даром не дается, все это надо завоевать…» Он повернулся к Зейдлицу и спросил его:

– Что делают русские?..

– Ничего.

– Как ничего?..

– Их фронт стал поперек их прежнего фронта, но это им нисколько не мешало драться. Они взяли часть наших пушек, мы взяли часть их.

– Ага, значит, шуваловские гаубицы перестали быть секретными… Ну, а все–таки?..

– Они стоят на месте, чистят ружья, кое–где слышна песня.

– Песня?.. Атаковать ты можешь еще раз?.. На рассвете, завтра?..

– Могу попробовать.

– Попробовать?.. Попробовать… Милый Зейдлиц, ты мне никогда еще так не говорил. Тогда уже ничего не надо.

Король примолк и смотрел вдаль. Надвигалась темная августовская ночь. Кисло пахло порохом и кровью. Издали неслись, становясь все слышнее, какие–то томящие протяжные звуки. Стонали раненые.

Фридрих нахмурился.

– Что же, по–твоему, они нас победили? Зейдлиц не ответил.

– Мы разбиты? – с раздражением в голосе сказал Фридрих.

– Нет… Но атаковать мы не можем.

– А если они нас атакуют?..

– Я думаю, они нас тоже не атакуют.

– Какое идиотское положение… Ну, идем ужинать. Со временем придет и совет. А где мой Шверин?.. Убит?..

– Я слышал, что он попал в плен.

– Этого только недоставало! Одно из самых глупых моих сражений. Ты знаешь, Зейдлиц, если бы не блистательная деятельность твоей конницы и если бы не гениальное твое ею руководство – мое положение было бы… дррянь!.. Вот тебе и Фермор!.. Пошли адъютантов приказать очистить поле сражения и собираться сюда, к Вилкенсдорфу.

Фридрих тяжело поднялся на крыльцо избы, где ему готовили ужин и ночлег, и вошел в горницу.

Крестьянка в коричневой кофте робко жалась в углу. При входе короля она стала низко, в пояс кланяться. Фридрих поднял на нее серые, умные, озабоченные глаза.

– Что вам? – сказал он.

– Вот, батюшка король… Просьба у меня к тебе. Как осчастливил ты, ваше величество, меня, вдову горемычную, пожалей ты меня и далее. Сын у меня растет… Дай ты ему какое ни есть место у себя.

– Ну!.. Ну!.. – сказал задумчиво Фридрих. – Как вы хотите, моя милая, чтобы я дал место вашему сыну, когда я сам не знаю, останусь ли на своем?

Он сел на деревянный табурет и, облокотясь на стол, ерошил парик на голове.

XV

Григорий Орлов был трижды ранен в этом страшном сражении. Последний удар был нанесен ему прусским драгуном. Тяжелая сабля рассекла лоб его прекрасного лица и залила ему глаза кровью. От сильного удара, от потери крови, от утомления и голода он лишился чувств. Когда очнулся, кругом была полная ночь, одиночество и тишина. Над ним было небо, покрытое, вероятно, облаками. Кое–где в просветах мерцали мелкие звезды. В томительную тишину ночи то тут, то там врывались жалобные, за душу берущие стоны.

– Воды!.. Воды!.. – кричал кто–то по–русски, казалось, совсем недалеко.

– Спасите, – неслось по–немецки.

Русские и немецкие солдаты мешались, и потому, что во мраке ночи не было видно тех, кто так страстно взывал о помощи, Орлову были особенно страшны эти голоса ночи. На него напал ужас. Обычное его легкомысленное отношение к жизни и к судьбе сменилось страхом. Что же будет, если он так и останется на поле?

«Жизнь – копейка, а судьба – индейка, – подумал он, – но попасть в плен?.. Какой позор!.. И что я буду делать в плену?.. Сие преужасно… Раны болят… А, да ну их!.. Надо искать своих… Смелее, Григорий».

Нога, простреленная пулей, распухла и была как бревно, однако повиновалась ему, оборванное штыком плечо саднило тупой болью, но больше всего мешала рана на лбу. Орлов встал и сделал несколько шагов. Он натыкался на тела убитых, на брошенную амуницию, казалось невозможным идти. Он присел на труп лошади.

– Куда я иду?.. Разве я знаю?.. – прошептал он и сам испугался своего голоса. – Где наши и где неприятель?.. Все перемешалось, и кто победил?.. Почему так тихо и темно?.. Почему не видно костров? Там, сзади чуть краснеет зарево потухшего большого пожара. Там Цорндорф. А кто в нем?.. Наши или его?.. Как отчаянно кричат и стонут раненые…

Он прислушался. Новый звук вошел в тишину ночи. Стучали колеса повозок.

– Кто уходит и куда?.. Они или мы?.. Нет, надо куда–то идти.

Он встал. Перед ним было поле, казавшееся черным. Он стоял, не зная, куда же идти.

Ждать до утра казалось ужасным. Беспутная его жизнь, петербургские приключения проносились перед ним, и казалось, что они были в бесконечной дали… «Красотки, красотки!.. Тысяча чертей в табакерку!.. Нет, хорошо жить… Надо все–таки жить… Замыть раны… Эх, в баню бы теперь!.. Залечить все сии поранения и снова в красивый уют петербургской жизни. Морду–то, поди, изуродовали…»

Несвязно, сначала без веры, просто по привычке, потом горячее и уже с детской верой обрывками, давно со слов матери заученными молитвами стал молиться Орлов.

Поле продолжало стонать, и в этих стонах был смысл и оправдание молитвы. Вдруг затихнет и снова поднимется волной ропота на судьбу и жалобой на людей. Не знал Орлов, когда было страшнее, когда была тишина или когда за душу хватали, щемили странные, порой совсем не людские звуки.

С востока потянуло свежим ветерком и нанесло запах сосны. Орлов вспомнил, что там был большой лес. Этим лесом прошлой ночью Фридрих обошел их позицию. Где–то теперь лютый король?.. И опять дохнул ветерок. С ним вместе прилетел новый протяжный звук, совсем не похожий на стон. Он точно родился в ночи и пришел из далекого, неведомого, таинственного мира. Будто кто–то провел смычком по струнам скрипки, и она запела протяжно и высоко. Орлов прислушался. Где–то, далеко ли, близко ли, пели свою странную песню казаки. Орлов пошел на звуки песни. Слышнее стало, как то пел скрипкой, то журчал и переливался флейтой тонкий, теноровый подголосок. В нем слышались трели полевых жаворонков, в нем был аромат степных трав и запах казачьих кочевий. За подголоском следила грустная, полная тоски песня.

– Ой вы братцы, мои братцы, атаманы–молодцы…

Не покиньте меня, молодцы, при бедности…

Голосов пять дружно пристали к этому одному голосу, сказавшему запевок:

При бедности, да при печали моей при большой…

Снова тонко, скрипкой вел подголосок, и осмелевший голос продолжал:

Еще в некоторое время пригожуся вам:

Заменю я вашу смерть животом моим,

Животом моим, грудью белою…

Орлов смелее шел на голоса. Точно ли то пели казаки? Не посланы ли были от Господа ангелы спасти его? Эта песня была созвучна стонущему полю, весь смысл которого был «замена смерти жизнью, грудью белой», весь смысл которого был жалоба на судьбу и мольба о помощи. Какие–то «братцы, атаманы–молодцы» были близко, были свои, кто мог помочь ему, провести к своим, напоить и накормить его, перевязать раны. Орлов искал огней костра, вглядывался в ту сторону, откуда и уже совсем близко, неслась песня. Но везде был тот же мрак, та же пустыня поля. Нигде не пахло дымом костра.

Орлов спустился в небольшую балочку, где среди свежей и сырой ночи дохнуло на него неожиданным теплом, какие–то кусты цеплялись за его одежду, густая трава мешала идти. Он стал подниматься по пологой щеке оврага и сразу наткнулся на казаков. Они сидели в кружок, и кто–то теперь рассказывал негромким приглушенным голосом. Он вдруг замолчал и спокойно окрикнул Орлова:

– Кто идет?

– Свой, – дрогнувшим голосом ответил Орлов. – Офицер раненый.

– Садись к нам. Гостем будешь… Ночью все одно никого не найдешь. Садись… Вот огонька расстараемся, погреешься, кашу учиним, дадим тебе. Поди, голоден?

– Пить очень хочется.

Один из казаков подал Орлову немецкую флягу. Теплая, согревшаяся вода с водкой показалась Орлову противной, но он заставил себя сделать несколько глотков.

– Ложись, барин… Отдохни, покамест принесут нам огонька. Ить давно уже послали.

Казаки подстелили Орлову епанчу из черного козьего меха, другую епанчу, сложив, положили ему под голову и укрыли ему ноги.

– А как же вы сами–то, братцы, – сказал тронутый лаской казаков Орлов. – Ночь ведь холодная.

– Лежи, барин. Твое дело молодое.

– Мы что ж. Мы привычные… Не впервой…

– И ранетый к тому ж.

– Спасибо, родные.

– Не на чем.

Темным пологом простиралось над Орловым небо, где, редкие и мелкие, то появлялись, то исчезали звезды. Ветер шелестел в кустах. Стреноженные голодные лошади часто и мерно жевали траву. Иногда какая–нибудь приостановится, тяжко вздохнет, точно задумается о чем, постоит тихо и снова примется ворошить накошенную траву и то медленно, то проворно ее жевать, наполняя утробу.

Орлов под казачьими мягкими епанчами, пахнущими козьим мехом, согревался, и боль в ранах становилась тупее. Закрыв глаза, он бездумно слушал тихий разговор казаков.

– Никогда ему того генерала не поймать бы, да ить конь у него был авшарской породы, – сказал тот, кто рассказывал, когда Орлов подходил к костру.

– Какой? – спросил кто–то молодым ломающимся голосом.

– Ай не слыхал?.. При Петре, значит, то было… Наш покойный атаман Иван Матвеевич Краснощекое был совсем молодым казаком тады и в набегах за Кубань был ранен в левую ногу. Ну, старушки залечили его травами, как могли, а только хромать не хромает, а все на ту ногу улегать стал. Татары его и прозвали «аксак», что по–ихнему – хромой.

– Вот оно што… А я слышу – «аксак»… «аксак», а чего «аксак», и невдомек мне.

– И тот, братцы, Краснощеков–то – «аксак» у нас богатырем считался, а у них, у черкесских, значит, татар, был такой дюжа богатый богатырь. Авшар… Ну, значит, осень приступила, и в горах устретились они оба. У «аксака» ружьишко поганое, шагов на тридцать, более никак не доносило, у Авшара было длинное винтовое ружье, с золотой и серебряной насечкою. «Аксак», значит, и смекает: «Так мне его никак не взять, надоть с хитринкой». Снял он свою баранью шапку да на палке и кажет из кустов. И тольки показал – тут в ей и самая пуля.

– Ить знает, куда бить.

– «Аксак» и смекает, таперя ему заряжать надоть, флинту–то. На сие на все время надо. В три прыжка, как барс какой, подскочил он к Авшару и уложил яво саблюкой. Ну, значит, тут уж и ружье авшарское и жеребец евоный, чистый аргамак, все стало ево, «аксака». Вот с того самого жеребца и повелась на Дону авшарская порода. Ну, понимаешь? Кони!..

Рассказчик вздохнул, вспоминая прекрасных донских лошадей авшарской породы.

Вдали заколебался красный огонек, занырял, запрыгал, зашатался в руках у идущего к казакам человека.

– А ить енто Сетраков, – сказал казак. – Добыл, значит, огонька.

– Как яму не добыть… Добыть альбо дома не быть.

Уже стал виден темный силуэт казака, озаренный красноватым пламенем горящей головни. Казак подошел и бросил головню в костер.

– Иде добыл?..

– А вот угадай?

– У пяхоты нашей?.. У гренадеров?..

– Ищи, брат, своех гренадеров… Их и звания нынче не осталось.

– Ну–к иде же?.. У жителев?.. Так и те все поутикали?

– У самих у пруцаков.

– Ну?..

– А вот и ну… Иду, глянь, сидят человек шесть… Шестеро, значит, у костра. Им меня со света не видать, а я их очень даже явственно примечаю. Карасиры… И, видать, дюжа усталые. Ну я… что ж… Шагнул к ним, шапку скинул и говорю: «Камрад, гиб мир фейерхен». Они зараз и обалдели до бесконечности.

– Ить им тоже страшно, поди… Казак… Откелева взялся.

– Так ить он один, а их шестеро.

– Один инде и шестерым страшен покажется.

– Ну один кирасир, зда–аровый такой, разжег палицу и подает мне. Я ему: «данке», мол, «шон». И пошел.

– А они?..

– Ну что они?.. Чаво привязался?.. Они да они?.. Сидят, молчат. Тоже, поди, люди… Понимают. Ночью, да посля битвы, как не погреться у огня–то.

– И то… Ить он казак…

Один из казаков повернулся к Орлову и сказал:

– Не спишь, барин?.. Зараз и каша полевая готова. С гусятиной. Тут дикие гуси на нас из усадьбы набрели… Покушай нашего казачьего варева.

– Давайте, братцы, покеля чугунок закипает, споем про смерть Краснощекова – «аксака».

– Идеть… Ты, Кошлаков, зачинай, а Пименов будет втору делать, а Зеленков подголоском.

У Орлова болела голова. И потому все, что было кругом него, казалось странным и непонятным сном, где «небываемое – бывает». Были тут где–то совсем рядом немецкие кавалеристы, кто палашом рассек ему лицо, и у них разжился казак огоньком, и от этого огонька удивительно по–родному пахнет дымом, пригорелым салом и вареным гусем. И тут же вьется, завивается, хитрым клубком запутывается казачья песня про недавнюю шведскую войну, про фельдмаршала Ласси и про шведского генерала Левенгаупта, которого казаки окрестили по–своему Ивальгутовым. Глушит слова этой песни подголосок, что опять тонкой скрипицей забирается куда–то наверх, переливается флейтой, и не верится, что это человеческий голос, а не инструмент музыкальный.

Приуныли, приумолкли в саду пташечки,

Так приуныло, приумолкло войско Донское,

Что без верного, молоденького садовничка,

Что без верного служителя государева,

Без Ивана Матвеевича Краснощекова…

Как узяли добра молодца в полон шведы,

Повели добра молодца к князю Ивальгутову…

– И что с ним сделали в полону шведы?

– Что?.. Ить они помнили прежние его озлобления на них. Люди сказывают, что с его, ранетого, с живого еще, кожу содрали. В великих муках, сказывают, помер наш атаман.

– Та–ак… Ну продолжайте, что ли…

– Чаво продолжать?.. Ить каша готова.

XVI

Григорий Орлов, раны которого оказались неопасными, и с ним Зиновьев, были назначены приставами к пленному графу Шверину, адъютанту короля Фридриха. Они жили сначала с ним в Кенигсберге, а в марте 1759 года их перевезли в Петербург, где Шверина устроили не как пленного, а как знатного иностранца в прекрасном, только что отстроенном Растрелли доме графа Строганова у Полицейского моста. Орлова поместили в доме придворного банкира Кнутсена на углу Большой Морской и Невского проспекта, против Зимнего дворца.

В Петербурге графа Шверина вызвала сама императрица. Так поступал с пленными шведами ее отец, Петр Великий, так хотела поступать и она. Пленный враг – не враг. Шверин был принят государыней в особой аудиенции, пожалован к руке и обласкан. Великий князь Петр Федорович был в восторге от знатного пленника… Адъютант короля Фридриха!.. Великий князь часто и запросто принимал у себя немецкого генерала, бражничал с ним, открыто ездил с ним по городу. Часто, заикаясь и краснея от счастья, обнимал графа и говорил ему по–немецки наследник русского престола:

– За честь!.. Вы понимаете?.. За великую честь я почитал бы служить, как вы, под начальством великого короля!.. Вы понимаете, если бы я был государем – вы не были бы военнопленным? Вы лучшим моим другом были бы…

Все это знала государыня, но она уже не могла больше бороться. Внутри нее шла страшная, ей одной только и понятная борьба жизни со смертью.

Вдруг утром, когда встанет, – никогда этого не бывало раньше, – кровь пойдет носом, и врачи долго не могут ее унять… А после станет бить лихорадка. Государыня, закутавшись в теплую шаль, сядет у окна и смотрит, как бегут, бегут к морю темные волны Невы, вспыхивают по их янтарным, желтеющим гребням белые «зайчики» и ледяной ветер срывает их и несет крупными каплями. В комнате жарко натоплена голландская печь, камин пылает трехполенными дровами, а государыне кажется, что прямо по комнате ходит льдистый ветер, и замерзает, стынет от него кровь в ее жилах. Четыре доктора пользуют ее, на столе стоит куча банок с разными декохтами, но ничто не может ее согреть.

Что это?.. Жизнь уходит?.. И нельзя ли ее остановить?

Государыне трудно заниматься делами.

Пересилив себя, проведя в уборной с искусными парикмахерами четыре утомительных часа, она, все такая же на вид прекрасная, обаятельная, остроумная, свежая, точно и годы не коснулись ее, в седых, делающих ее лицо еще свежее, волосах, идет на конференцию.

Надо «окоротить» короля… Франция замышляет грандиозные планы высадки французских войск в Шотландии. Русский флот должен этому помочь. Маркиз Лопиталь носится с этим проектом. Французская армия под командой маршалов Брольи и Контада начинает наступление в Пруссию с запада. Русские должны идти на Берлин.

Государыня слушает эти доклады, и что–то внутри нее смеется тайным смешком. На Берлин?.. С кем?.. Если бы был жив ее отец и его сподвижники?.. Да!.. Если бы она сама могла стать опять молодой, надеть на себя мундир капитана Преображенского полка, сесть на того самого жеребца, масть которого Шетарди некогда назвал «soupe аu lait», и, преодолев робость рассуждением, совершить подвиги, да, тогда она неутомимо повела бы своих доблестных солдат на самый Берлин… Но она?.. Стара и… больна!..


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю