Текст книги "Донжуанский список Пушкина "
Автор книги: Петр Губер
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 17 страниц)
II.
Но сам исследователь, увлеченный своею находкой, не заметил этого. Для него утаенная любовь Пушкина к княгине М. Н. Волконской – непреложный и не подлежащий дальнейшему оспариванию факт, и он берется «набросать, правда, неполную, зато действительную историю и даже выяснить индивидуальные особенности этой привязанности поэта».
"Дух и творчество Пушкина питались этим чувством несколько лет… Чувство Пушкина могло зародиться еще на Кавказе, во время совместного путешествия, облегчающего возможность сближения. Вся семья Раевских соединилась в Гурзуфе в двадцатых числах августа 1820 года. Здесь Пушкин провел "счастливейшие минуты своей жизни". Его пребывание в Гурзуфе продолжалось три недели и здесь расцвело и захватило его душу чувство к М. Н. Раевской, тщательно укрываемое. Мы знаем, что с отъездом Пушкина из Крыма не прекратились его встречи с семьею Раевского, и следовательно, Марию Николаевну Пушкин мог встречать и во время своих частых посещений Каменки, Киева, Одессы и во время наездов Раевских в Кишинев к Екатерине Николаевне, жившей тут со своим мужем Орловым. Но чувство Пушкина не встретило ответа в душе Марии Николаевны, и любовь поэта осталась неразделенной. Рассказ кн. Волконской в "Записках" хранит отголосок действительно бывших отношений, и надо думать, что для Марии Раевской, не выделявшей привязанность к ней Пушкина из среды его рядовых, известных, конечно, ей увлечений, остались скрытыми и глубина чувства поэта, и его возвышенность. А поэт, который даже в своих черновых тетрадях был крайне робок и застенчив и не осмеливался написать ее имя, и в жизни непривычно стеснялся, и по всей вероятности таился и не высказывал своих чувств. В 1828 году, вспоминая в посвящении к "Полтаве" свое прошлое, поэт признавал, что его "утаенная любовь" не была признана и прошла без привета. Этих слов слишком достаточно, чтобы определить конкретную действительность, о которой они говорят. В августе 1823 года, в письме к брату, Пушкин вспоминал об этой любви, как о прошлом, но это было прошлое недавнее, а воспоминания были остры и болезненны. В это время он только что закончил или заканчивал свою поэму о Фонтане, и ее окончание в душевной жизни поэта вело за собой и некоторое освобождение из-под тягостной власти неразделенного чувства.
Надо думать, что к этому времени он окончательно убедился, что взаимность чувства в этой его любовной истории не станет его уделом. Зная страстность природы Пушкина, можно догадываться, что ему не легко далось такое убеждение. Тайная грусть слышна в часто звучащих теперь и иногда насмешливых напевах его поэзии, обращениях к самому себе: полно воспевать надменных, не стоящих этого; довольно платить дань безумствам и т. д…
"Но неразделенная любовь бывает подобна степным цветам и долго хранит аромат чувства. Сладкая мучительность замирает и сменяется тихими воспоминаниями: идеализация образа становится устойчивой, а не возмущенная реализмом чистота общения содействует возникновению мистического отношения к прошлому. Исключительные обстоятельства – великие духовные страдания и героическое решение идти в Сибирь за любимым человеком – с новой силой привлекли внимание поэта к этой женщине, едва ли не самой замечательной из всех, что появились в России в ту пору, и образ ее не только не потускнел, но заблистал с новой силой… Затихшее чувство снова взволновалось, и чистый аромат неразделенной любви стал острым и сильным. Все увлечения поэта побледнели, подобно свечам, бледнеющими перед лучами дня. Пустыня света обнажилась. В эти минуты у поэта было одно сокровище, одна святыня – образ М. Н. Волконской, последний звук ее речей". Эта гипотеза [или это "открытие" – как говорили многие] имела большой успех в специальной литературе по пушкиноведению и была принята почти без возражений. Редактор Академического издания сочинений Пушкина заимствовал ее целиком и даже распространил гораздо дальше, нежели, быть может, было желательно самому Щеголеву. Так, в 1827 году Пушкин начал, но бросил, не доведя до конца, стихотворение о поездке в Италию какой-то близкой ему, но нам неизвестной женщины.
Kennst du das Land
Wilh. Meist.
По клюкву, по клюкву,
По ягоду, по клюкву.
* * *
Кто знает край, где небо блещет
Неизъяснимой синевой,
Где море теплою волной
Вокруг развалин тихо плещет?
…
Италия, волшебный край,
Страна высоких вдохновений!
Кто-ж посетил твой древний рай,
Твои пророческие сени?
На берегу роскошных вод,
Порою карнавальных оргий,
Кругом ее кипит народ,
Ее приветствуют восторги.
Мария северной красой,
Все вместе томной и живой,
Сынов Авзонии пленяет
И поневоле увлекает
Их пестры волны за собой… и т. д.
В примечании академического редактора к этому стихотворению читаем: "Поэт издалека следил за Марией Николаевной; он знал о печальной участи человека, с которым она соединила свою судьбу… Прежнее чувство оживилось – и душой поэта снова овладел образ вечно милой женщины, являвшейся теперь в новом ореоле высокого подвига, соединенного с лишениями и страданиями… Но воображение поэта рисует ему тот же милый образ и в других красках, и в другой обстановке. Ему вспоминается давнишнее, также навеянное песней Миньоны стихотворение «Желание»:
Кто видел край, где роскошью природы
Оживлены дубравы и луга и пр.
Мечта переносит его в этот «златой предел, любимый край Эльвины» [конечно, все той же Марии], – и поэт торопливо набрасывает сохранившийся в том же Майковском собрании рисунок этого края:
Я знаю край, там вечных волн
[У] берег [ов] [седая пена]
Уединенно [там] на брега
Седое море [седая пена] вечно плещет –
Там редко [стелются] снега
[Там опаленные луга]
Безоблачно там солнце блещет
На опаленные луга
[Там тени нет] дубрав не видно
[Дубрав там] степь нагая
Над морем стелется одна.
"Но эти едва намеченные стихи брошены. Фантазия увлекает поэта в другой край, – настоящий край Миньоны, о котором в молодости он так пламенно мечтал и который теперь является в такой резкой противоположности с далекою, холодною пустыней Сибири, где любимая женщина несет свой тяжкий, добровольный крест. Первоначальное желание изобразить «Марию» в рамке крымской природы уступает место другому, уже не реальному, а совершенно фантастическому рисунку на фоне «Златой Авзонии». Что нужды в том, что «Мария» никогда не была в Италии? она могла там быть. А если она в самом деле туда явилась, то какое впечатление произвел бы на нее «волшебный край», и как отнеслись бы к ней его обитатели? Конечно, не иначе как с восторгом перед ее «северной красой». Но она могла явиться в Италию даже не одна, а с «младенцем» – с тем первым сыном «Николино», на смерть которого Пушкиным написана трогательная эпитафия, – и тогда, конечно, новый Рафаель мог бы написать с нее новую Мадонну…
"Сопоставление в эпиграфе песни Миньоны и припева о клюкве указывает на то, что фантастическая картина волшебного края, "где апельсины зреют и в темной зелени блестит златой лимон", должна была смениться в воображении поэта реальной картиной "далекой северной пустыни, где растет эта немудреная кислая ягода" (1)
1. Соч. Пушкина. Академ. изд., т. IV, стр. 396 и cл.
Совершенно очевидно, что при таком способе толкования любой предмет должен напоминать М. Н. Раевскую: Сибирь и Италия, лимон и клюква, стих: "Там, там, где тень, где лист чудесный" и "Там тени нет, дубрав не видно". Все пути ведут в Рим, куда, как известно, и попала героиня разбираемого стихотворения. Академический редактор выполнил "главное методологическое требование" П. Е. Щеголева, непременное условие научного характера работы: он отправляется от подлинных Пушкинских рукописей. И однако приходит к явно нелепым выводам. Все его длинное рассуждение, выписанное выше, представляет собою блистательную reductio ad absurdum гипотезы Щеголева.
Разумеется, почтенный историк, в общем весьма осторожный и обладающий чувством меры, не ответственен за ошибки и преувеличения своего последователя. Сам он высказывается с несравненно большей сдержанностью, и его теория, не имеющая, по крайней мере на первый взгляд, ничего неправдоподобного, подкупает своей красивостью и поэтичностью.
Но не позволим подкупать себя! Слишком поэтические, слишком эффектные версии всегда отчасти подозрительны; действительность так часто бывает грубее и проще, нежели те представления, которые мы создаем себе относительно нее. Нам приходилось однажды слышать, как некто, много имевший дела со специальной Пушкинской литературой, говорил: "Современный комментатор любого из стихотворений Пушкина ставит совершенно определенно свой тезис: он задается целью доказать, что Пушкин был похож на покойного С. А. Венгерова: был политическим радикалом, как Венгеров, нравственен и корректен, как Венгеров; гуманен и демократичен, как Венгеров, и антимилитарист, как Венгеров".
Конечно, в этих словах все же содержится некоторое преувеличение, и П. Е. Щеголев не заслужил этого упрека в столь резкой форме. Но ведь отчасти он мог поддаться этой слабости, и если не Венгерову, то хоть самому себе уподобить Пушкина, а свое увлечение М. Н. Раевской, увлечение историка и биографа, сообщить задним числом страстному поэту.
III.
Теория Щеголева покоится на целом ряде отдельных свидетельств, из коих каждое устанавливает определенный факт или, по крайней мере, позволяет верить в его возможность. Так, не подлежит сомнению, что Пушкин увлекался одною из сестер Раевских, будучи в Крыму, что он слышал впервые легенду о бахчисарайском фонтане из уст молодой женщины [которую, впрочем, сам обозначал буквою К.], что поэма наполнена воспоминаниями о неудачной любви, что он сердился на Бестужева за напечатание последних строк его элегии, посвященных одной из Раевских, и говорил, что дорожит ее мнением больше, чем мнением журналов и публики; наконец, несомненно, что слово Сибирь встречается в посвящении «Полтавы».
Сверх того весьма вероятно, что образы Черкешенки и Заремы созданы под воспоминанием о Марии Раевской.
Особенность теории Щеголева состоит в том, что она эти разрозненные указания собирает воедино. Таким образом, перед нами цепь уравнений: "элегическая красавица" = женщина, рассказавшая легенду о фонтане = героиня увлечения, пережитого в Крыму = особа, на которую намекает "Разговор книгопродавца с поэтом" и любовный бред крымской поэмы = предмет утаенной любви, засвидетельствованной посвящением " Полтавы " – Мария Раевская.
Невозможно не заметить, что далеко не все звенья этой цепи достаточно прочно спаяны между собой: в двух случаях скрепой служат вымаранные строчки черновиков, один раз Щеголеву приходится допустить, что Пушкин умышленно поставил одну начальную букву имени вместо другой, и один раз он основывается на словах влюбленного и далекого от всякой объективности графа Олизара.
Впрочем, все это еще сравнительно неважно. Строки в письме Пушкина к Бестужеву являются довольно веским доводом и позволяют забыть об относительной слабости остальных, с ним смежных. Гораздо хуже то, что вне поля зрения исследователя остаются и надлежащего объяснения не получают некоторые другие факты, тоже частью несомненные, а частью весьма вероятные.
Таково прежде всего свидетельство стихов о неудачной любви и творческом бесплодии ["а я, любя, был глуп и нем"], начавшемся еще до поездки на юг и прекратившемся в первую же ночь по приезде в Крым, на корабле, в виду Гурзуфа, где по предположению Щеголева, Пушкин окончательно влюбился в Марию Раевскую. В своей критике положений Гершензона Щеголев как-то обходит этот вопрос и только упрекает своего оппонента в незнакомстве с черновыми рукописями или в неумении пользоваться ими.
На втором месте следует напомнить положение букв NN в Дон – Жуанском списке. Совершенно несомненно, что эти буквы стоят среди имен петербургского, а не южного периода. Правда, хронологический порядок в списке не имеет абсолютной точности; правда так же, что это альбомная шутка, а не серьезный документ. Поэтому решающего значения он иметь не может. Все же мы получаем право еще раз вглядеться в этот перечень: быть может, нам удастся заметить какие-нибудь особенности, которые раньше ускользнули от нашего взора.
И действительно, при внимательном рассмотрении мы одну такую особенность замечаем:
Имена Катерины и Наталии повторяются в списке: первое – четыре, а второе – два раза. Чтобы не сбиться в счете, Пушкин с юмористической важностью ставил против этих имен римские цифры, словно то были имена королев. Так, мы имеем Катерину I, затем – II, III и IV-ю. Против имени первой Натальи также красуется единица. Но вторая Наталья – Н. Н. Гончарова – не имеет около себя никакой цифры. Если перед нами не простой недосмотр, если пропуск сделан сознательно, то он может иметь только одно объяснение: Н. Н. Гончарову нельзя было поименовать, как Наталью II, ибо Наталья II была указана выше, хотя и скрытым образом в виде букв NN; нельзя было назвать последнюю Наталью и Натальей III, ибо тогда раскрылась бы тайна пропущенного имени. И потому Пушкин вовсе пропустил цифру.
Е.Н. Гончарова
Само собой разумеется, это еще не решающий довод, это только намек, только беглое указание, которому мы, однако, должны последовать.
Где под пером Пушкина встречается имя Натальи? Лицейские стихи к Наталье, молодой актрисе, – сюда очевидно не относятся, равно как и письма и другие обращения к жене. Но уже то обстоятельство, что в черновиках "Полтавы" Мария Кочубей первоначально называлась Натальей, должно заставить нас призадуматься. "Я люблю это нежное имя" – гласит английский эпиграф, замененный в печатном издании цитатой из байроновского "Мазепы". Какое имя? Наталья или Мария? Весы как будто колеблются.
Но продолжим наши поиски.
Как уже было сказано, Н. Н. Раевский младший, повидимому был [и притом едва ли не он один] посвящен в секрет утаенной любви Пушкина. В мае 1825 г. он писал поэту из Белой Церкви: "Отец и мать вашей графини Наталии Кагульской уже неделю, как находятся здесь. Я им читал публично вашего Онегина; они в восхищении" (1).
1. В оригинале: «Le pere et la mere de votre Comtesse Natalie de Cagoul sent ici depuis une stmaine. Je leur ai lu en seance public votre Онегин; ils en sont enchantes». Переписка Пушкина. Акад. Изд., т. I, стр. 212.
Л. Н. Майков, впервые опубликовавший это письмо, с недоумением замечает, что никаких графов Кагульских ему не удалось обнаружить в России в первой четверти XIX века. Но, конечно, комментатор шел неправильным путем: здесь не фамилия, но прозвище, понятное двум друзьям. И прозвище это немедленно приводит на память два стихотворных отрывка, из коих первый относится к 1819, а второй к 1821 – 1823 г. г.
I.
Воспоминаньем упоенный,
С благоговеньем и тоской,
Объемлю грозный мрамор твой,
Кагула памятник надменный!
Не смелый подвиг Россиян,
Не слава, дар Екатерине,
Не задунайский Великан
Меня воспламеняют ныне…
30 марта 1819
II.
Чугун Кагульский, ты священ
Для Русского, для друга славы,
Ты средь торжественных знамен
Упал, горящий и кровавый,
Героев Севера – губя,
Но…
П. В. Анненков, комментируя первую пьесу, заметил, что она содержит «намек на одну из любовных шашней, которыми был так богат первоначальный Лицей». Указание не совсем точное, поскольку в 1819 году Пушкин уже давно не был лицеистом. Однако, любовный характер стихов, вопреки мнению академического редактора, не подлежит спору. Поэт приближается к памятнику, воздвигнутому в Царском Селе в честь победы Румянцева над турками при Кагуле – «воспоминаньем упоенный». Очевидно он вспоминает о каком-то событии из собственной жизни, связанном с этим памятником, о какой-то встрече, имевшей место вблизи него, и воспоминанье это вызывает в нем благоговение и тоску. Второе стихотворение, обращенное к осколку турецкой бомбы, подобранному на кагульском поле, не содержит, в отличие от первого определенно выраженных любовных элементов. Перед нами только первая часть антитезы: образы битвы и военной славы. Однако, аналогия с отрывком 1819 г. и многозначительная частица но, начинающая последнюю ненаписанную строчку, позволяет угадать дальнейшее развитие поэтической темы: кагульский чугун, священный для сердца каждого русского, вследствие воспоминаний о кровопролитной битве, приводит на ум поэта другие, более мирные картины. Торжественная ода должна была перейти в унылую элегию.
Итак, мы имеем три указания, тесно примыкающие одно к другому: в 1819 г. Пушкин при взгляде на кагульский памятник вспоминал и, притом с чрезвычайным лирическим подъемом, какую-то любовную сцену, связанную с царскосельским парком; в 1821 году или немного позднее, эти воспоминания вновь пробудились, лишь только он увидел осколок кагульского ядра; наконец, в 1825 г. Н. Н. Раевский, знавший, конечно, что сообщение это способно заинтересовать Пушкина, писал о своем свидании с родителями графини Натальи Кагульской, прозванной так, надо полагать, в честь кагульского памятника, бывшего свидетелем ее встречи с поэтом. Встреча, происшедшая не позднее 30 марта 1819 г., очевидно оставила весьма глубокое впечатление, если друг не счел неуместным напомнить о ней шесть с лишним лет спустя.
Но какое фамильное имя носила таинственная графиня Наталья?
Об этом можно узнать от того же Раевского. Его письмо к Пушкину датировано 10 мая 1825 г. А за девять дней перед тем он писал из Тульчина [в окрестностях Каменки] брату Александру: "Вы не сообщаете мне никаких новостей с тех пор, как находитесь в Белой Церкви. Вот что я могу сказать вам наиболее интересного: я представлялся Кочубеям, проезжая здесь, и только что вернулся из паломничества в Антоновку" (1).
1. Vous ne me donnez aucune nouvelle depuis que vous etes a Biela tserkof. Voici ce que je puis vous dire de plus interessant. Je me suis presente chez Kotchubey a mon passage par ici et je reviens dъun pelerinage a Antonowka". Архив Раевских, т. I, стр. 253.
1 мая, 1825 г. Тульчин.
Это письмо дает искомое решение задачи. Пушкинская графиня Наталья была не кто иная, как Наталья Викторовна Кочубей, дочь графа Виктора Павловича, министра внутренних дел, путешествовавшего, как известно, в 1825 г. по югу России.
Имя Натальи Кочубей не является вполне незнакомым исследователям и комментаторам Пушкина. Но они не отводят ей в биографии поэта того видного места, на которое, по нашему предположению, она имеет право.
О ней обычно упоминают, комментируя лицейское стихотворение "Измены" – одно из самых ранних, отнесенное первыми издателями к 1812 г., но в действительности написанное, повидимому, в 1815 г., а также послания 1816 г. "К Наташе" [предположение А. А. Блока см. в собр. соч. Пушкина под редакц. С. А. Еенгерова, т. I, стр. 358] и, наконец, уже совершенно ошибочно, стихи, сопровождавшие оду "Вольность" ["Простой воспитанник природы" и т. д.] и печатавшиеся прежде в числе пьес 1827 г., но академическим изданием правильно отнесенные к 1819 г. и связанные с именем княгини Е. И. Голицыной. Мимоходом называет Наталию Викторовну Кочубей граф М. А. Корф, по словам которого она была первым лицейским увлечением Пушкина. Из указания Корфа можно заключить, что после 1812 г. семья Кочубеев жила в Царском селе и что Наталия Викторовна посещала лицей. Наконец, сам Пушкин говорил П. А. Плетневу, что именно она описана в XIV строфе восьмой главы "Онегина":
К хозяйке дама приближалась,
За нею – важный генерал… и пр.
Последнее указание весьма знаменательно, ибо эти строки относятся к Татьяне, которую Онегин впервые видит на великосветском рауте. Это значит, что Пушкин думал о Н. В. Кочубей еще во второй половине двадцатых годов и, быть может, встречался с нею в свете. Но на этом кончаются все наши положительные сведения об отношении поэта к графине. Впрочем и о ней самой мы знаем очень немного. Она родилась в 1800 году. Ее отец был в числе ближайших сотрудников императора Александра I, да и при Николае занимал исключительно высокие посты, до председательствования в государственном совете и в совете министров включительно. Императрица Александра Федоровна, жена Николая I, в своих мемуарах рассказывает: «Теперь приспело время поговорить о семье Кочубеев. Они находились в отсутствии в течении нескольких лет и лишь в 1818 г. граф, графиня и их красивая дочь Натали были мне представлены в Павловске» (1).
1. «Русская Старина» 1896 г. октябрь, стр. 47.
Вскоре после этого представления Наталия Викторовна вышла замуж за графа Александра Григорьевича Строганова. О муже ее мы знаем несколько больше, нежели о ней. Представитель одной из богатейших фамилий в империи, он получил образование в корпусе инженеров путей сообщенья, по окончании курса в котором определился в лейб-гвардии артиллерийскую бригаду, участвовал в войнах против Наполеона, начиная с 1812 г., отличился под Дрезденом, Кульмом и Лейпцигом и был свидетелем первой капитуляции Парижа. В 1831 г. он еще находился на действительной военной службе и усмирял польских повстанцев, но в 1834 г. перешел в министерство внутренних дел и был сразу назначен товарищем министра; затем последовательно был черниговским, полтавским и харьковским генерал-губернатором, управлял министерством внутренних дел с 1839 – 1841 г., состоял членом государственного совета, был петербургским военным губернатором [в 1854 г., во время Крымской кампании] и, наконец, в течение девяти лет занимал должность новороссийского и бессарабского генерал-губернатора. Жена его скончалась 22 января 1855 г., но сам он намного пережил ее и умер только в 1891 г., не дотянув лишь четырех лет до сотого дня своего рождения. Весьма возможно, что это исключительное долголетие повлекло за собою одно последствие, которое нам на всякий случай нужно иметь в виду. Все упоминания о графе А. Г. Строганове, а также о жене его, в многочисленных мемуарах, принадлежащих разным лицам и изданных при его жизни, очень сдержаны и скупы на подробности. Поэтому отношение Пушкина к графине неизбежно должны были остаться в тени, если б даже кто-нибудь из друзей поэта о них и догадывался.