355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Петр Алешкин » Откровение Егора Анохина » Текст книги (страница 4)
Откровение Егора Анохина
  • Текст добавлен: 7 сентября 2016, 00:29

Текст книги "Откровение Егора Анохина"


Автор книги: Петр Алешкин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

Если сам народ прямым поголовным голосованием решит чему быть – больше никто спорить и прекословить не будет, и это положит конец всем смутам и гражданским войнам, иначе же кровопролитию конца не будет и все мы захлебнемся в нем и погибнем.

Голосование должно быть закрытым, чтобы не было места никаким застращиваниям, чтобы всякий подал голос по совести, не боясь за это поплатиться. Довольно мы видели выборов и голосований, которые были не что иное, как сплошная фальшь и ложь, которыми оскверняется завоеванная свобода.

Еще мы постановляем: обратиться к нашим братьям по труду, городским рабочим, с просьбой рассмотреть наш приговор и поддержать наши справедливые жалобы и требования, в особенности наше главное домогательство: проверочного всеобщего поголовного голосования по всей России, кто хочет оставить в руках нынешних Народных Комиссаров власть, и кто желает сложения ими власти в руки всенародных избранников. Бояться такого голосования или избегать его можно только тем, у кого нечистая совесть. Мы верим, что городские рабочие не захотят оказаться предателями против своих братьев, тружеников земли, и не положат начала братоубийственной вражде между городом и деревней.

Настоящий наш приговор постановляем послать в Совет Народных Комиссаров и в ЦИК Советов. А чтобы его не положили под сукно, копию постановляем послать людям, которых знает вся Россия: писателям Максиму Горькому в Петрограде и Владимиру Короленко в Полтаве. Ждем повсеместного присоединения к этому приговору крестьян и рабочих, а после этого – поголовного всенародного голосования, которое решит судьбу России. Отказать в установлении такого голосования или не послушаться его могло бы только такое правительство, которое открыто является врагом народа.

Когда Егор читал, отец сидел рядом, глядел сбоку в тетрадь и шевелил губами, шептал, должно быть, снова, в который раз, прочитывал про себя, повторял отдельные понравившиеся мысли.

– Ну как? – спросил он нетерпеливо.

– Тут у вас обращение к крестьянам других деревень, акак они узнают? А рабочие?

– Если сход согласится, по деревням пойдем, читать будем… Сумлевается кое-кто, надо ли? – вздохнул отец.

– Вот и я…

– Надо-надо! – перебил его отец, выставив бороду. – Моготы нет терпеть. И просвета нету. Покуда весь народ слова не скажет, так и будет править лихо на Руси. Ежли власть трудового народа, пущай народ и правит, а не под Маркелинскую плетку пляшет. Ныне решим, решим!

Мать встряла от судника, заговорила сердито:

– Ты чаво затеял? Мало вас Маркелин учил? Чаво затеял-та? Сам, старый вергугуй, в петлю лезешь и сына тянешь. Сына не путай…

– Отвяжись! – отмахнулся отец, хмуря брови.

– Сына, говорю, не путай…

Отец, как обычно, не стал ей перечить, отвернулся к окну, сделал вид, что не слушает ворчание матери, помолчал и снова глянул на сына:

– Ты зачем тада на паперть полез, а? Если б не расстрел, я б с тобой чикаться не стал, не одну б хворостину измутызгал о хребет, неповадно чтоб было…

– Я не сам, вытянули, – буркнул виновато Егор, понимая, что не пустые слова отец говорит, действительно мог хворостиной отхлобыстать.

– Вытянули его… Головы нет? И с этим… Чиркуном не вожжайся, подальше держись. Никудышный он человек. Поплачет из-за него народ, ой поплачет… И эта… ныне на сход не вздумай явиться. Знай дело свое, ты отпускник, отдыхай, копи силы, а к нам не лезь. Ты отстал… оборкаться не успел, да и не к чему… тут без тебя жисть кутыркнулась, раздрызганная стала, все, как слепые посеред леса, один туды тянет, другой сюды. Никто не знает, где дорога, а все указывают. Иной, скороземельный, таким соловьем поет, точно, мол, знает, за каким бугром рай, заслушаешься, бегом бежать следом охота, а приглядишься… – Отец махнул рукой. – Неча те делать на сходе, отдыхай. Сами как-нибудь расхомутаемся, с матерей будь… Вершу плети. Верша – эт хорошо. Весной жрать нечего будет. Можа, рыбкой перебиваться будем…

Не пошел на сход Егор, хоть и тянуло послушать. Вернулся отец, когда стал меркнуть короткий день. Анохин дергал крючком просяную солому из омета, набивал в кошелку, чтоб корове нести. Отец подошел веселый, возбужденный. Щеки малиновые, то ли от мороза, то ли от неостывшего волнения, кинул бодро:

– Приняли! Двое против пошли..

– Чиркун, небось, с Андрюшкой Шавлухиным?

– Точно!

Егор, видя, что отец доволен, весел, не сдержался, заговорил смущенно, сбивчиво о том, что ни на секунду не покидало его.

– Пап, я … это… ну ты знаешь… давно уж… Свататься надо к Настеньке… Мож, нонча вечером сходим, а?

– Надо бы, надо! – вздохнул отец. – Вижу, маешься! Но нонча-то как, готовиться надо… темнеет, када же нонча? Давай завтра сходим? По-людски подготовимся… А ты предупреди Настю, пусть отец Александр ждет…

– Ладно, – обрадовался Егор, старательно уминая руками солому в кошелке. Ему стало жарко. Уши горели. Услышав быстрый приближающийся хруст снега, поднял голову и вытер лоб.

К ним торопливо подтрусил Андрей Шавлухин, оглянулся с опаской, выпалил:

– Дядь Игнат, схорониться те надо, да поскорея. Стемнеет, запрягай лошадь и гони, хоть в Киселевку. Только не ночуй дома! Ни слова никому, что я сказал… Только поскорея!

Андрей говорил, а сам крутил головой, не видит ли кто, что он разговаривает с отцом.

– Мотри-ка, напужал, чиленок! – засмеялся отец. – Прям трясучкой трясусь. Ай-яй-яй! Ухватистые вы ребята! Только и умеете тремуситься да болтать… Чаво смухордился, беги и скажи этому охламону – я в хоронючки с ним играть не собираюсь!

– Мотри, дядь Игнат, я как лучше хотел. Твое дело! – Андрей легко перемахнул через сумет, провалился в снег, чуть не зачерпнул в валенки и выбрался на тропинку.

Анохины смотрели ему вслед.

– Затевают что-то, – пробормотал Егор, чувствуя возникающее беспокойство. – Можа, лучше уехать?

– Пущай! Народ решил, не я… Пущай сами дрожать! Не буду я в хоронючки со всякой шелупенью играть. Пужать они меня вздумали!

Вечером ужинали при лучине. Пахло щами, свежим хлебом. Вся семья за столом. Каждый на своем законном месте. Только рядом со снохой место брата пустует, как будет пустовать место Егора, когда он вернется на фронт. Не успели опростать чашку со щами, как дверь в сенях громыхнула, решительные и тревожные шаги затопотали, застукали. Распахнулась дверь в избу, впустив клубы серого морозного воздуха, и из мрака сеней первым шагнул через порог плотный, в подпоясанном белом полушубке и белой шапке командир заградительного отряда Пудяков. За ним – Мишка Чиркунов и двое в шинелях: милиционер и волостной военком. Вошли гурьбой. Тесно стало в комнате.

– Хлеб да соль, хозяева! – Пудяков снял рукавицу, потер свои темные от мороза широкие выступающие скулы. – Извиняйте, что прервали… За тобой мы, Игнат Лексейч. Народ баламутишь. Контрреволюцией занимаешься… Негоже так, негоже…

– И добром сдай тетрадочку! – строго приказал Мишка Чиркунов.

Он изменился за эти три дня. Стал чем-то походить на Маркелина, играющего роль вельможи. Может быть, взглядом. Решительнее стал, суровее.

– Все равно разыщем, отдай, – попросил Пудяков.

Мать окаменела с приоткрытым ртом, с испуганными побелевшими глазами.

Отец неторопливо вылез из-за стола, разгладил рукой бороду, распушил.

– Китрадку я сдам. Разыщете, верно… – смиренно пробормотал он.

– Ты всегда мужиком умным слыл, – без иронии сказал Пудяков. Он был родом из волостного села и давно знал отца.

– Сдать-то сдам, тока право за собой оставлю правду искать. До Москвы дойду, а узнаю, имеете вы право народу рот затыкать. – Отец вынул тетрадь из-под подушки. – Этот приговор мир вынес, трудовые крестьяне. Триста тридцать душ свой голос подали, а вы их за горло берете… Кабы сами не задохнулись от всевластья…

– Давай, давай, агитируй, – выхватил тетрадку Мишка. – Мы сами кого хошь сагитируем. Собирайся! Поедем!

– Куда жа на ночь-то, родименькие мои! – запричитала мать, вскакивая с лавки с мокрыми глазами. – Да в мороз такой!

– Глань! – прикрикнул строго отец. – Охолони!

– Игнаша! Чаво они с тобой исделають?

– Сядь… Вернусь…

– Ничего, теть Глань, – протянул тетрадь Пудякову Мишка, – три года назад моя мать не так выла, когда твой муж меня арестовал, чтоб на германский фронт вернуть, милое ему Временное правительство защищать. Как видишь, живой, не пропал. Вернется и Игнат…

Пудяков раскрыл тетрадь, подошел ближе к столу, к лучине, сощурился, вглядываясь в страницу.

– Тусменно как у вас.

– Када я комиссарил, карасину было хучь купайся в нем. А ваша власть довела, в лампу залить нечего… – съязвил отец.

– Не путались бы под ногами, все б было.

– Плохому танцору все мешает.

– Собирайся давай! Хватит язык чесать, – посуровел, нахмурился Пудяков. – До Заполатово путь неблизкий.

Егор понял, что отца сначала повезут в волость, а потом уж в Борисоглебск. А может, и из волости отпустят. Приговор-то он не отправил.

Но отец из Заполатово не вернулся. Без него о сватовстве думать было нечего. Кончился отпуск у Егора, поехал отмечаться в волость к военкому и узнал, что отца отправили в уезд, в Борисоглебск. Повез его Мишка Чиркунов с двумя красноармейцами. И вестей оттуда пока никаких нет.

Так и не увидел больше отца Егор Анохин. Сражался с Врангелем. В мае тяжело ранен был. Отлежался в больнице, в Тамбове, получил справку в Тамбовском Окружном Эвакуационном пункте, что по случаю тяжелого ранения освобожден от несения военной службы от 10 июня 1920 года по статье № 26 Литер Д, и вернулся в Масловку. И только тогда узнал, что Мишка Чиркун убил отца по дороге в Борисоглебск, якобы при попытке к бегству.

7. Спасенные от Великой скорби

Они не будут уже ни алкать, ни жаждать.

Откровение. Гл. 7, cm. 16

В камере прохладно. Егор Игнатьевич начал зябнуть. Он отодвинулся от холодной шершавой стены, выкрашенной в грязно-зеленый цвет, вытянул из-под себя пальто, укрылся им, скукожился на голых досках нар и снова стал думать о Масловке, о Настеньке, о Мишке Чиркуне.

…На Петров день утром Егор сидел у порога избы на большом сером камне, глубоко вросшем в землю и отшлифованном ногами. Камень издавна служил ступенькой при входе в сени. Сидел Егор, ждал из церкви братьев с матерью и снохой, слушал перезвон колоколов. Его тянуло в церковь, тянуло просто нестерпимо. Там теперь многолюдно, поют, там Настенька. Очень хочется увидеть ее, хотя несколько часов назад расстались они, распрощались, как только засветилось небо на востоке, занялась ранняя утренняя летняя заря. Хочется в церковь Егору, но нельзя, член партии. Получил билет на фронте. И обязан теперь бороться с опиумом для народа. Одним ухом слушает колокола, а другое чутко выставил в открытую дверь сеней: не проснулся ли, не плачет двухмесячный племянник, не нужно ли его качать. Племянник, названный по деду – Игнатом, спокойный будто, но бывает раскричится ночью – то сноха, то мать попеременно качают его в люльке, трясут на руках, агукают до самого утра. И все три брата перебрались спать в ригу. Николай, старший, в семье за хозяина. Отрастил бороду, встает, чуть свет забрезжит, поднимает братьев. И ложится рано, едва отужинают на улице, на траве, в сумерках. Стал он неожиданно для Егора малоразговорчивым, неторопливым, стал покрикивать изредка на жену, на мать, на Ванятку. В общем, во всем стал походить на отца. Но Егором не решался командовать, понукать, заставлять делать то или это. Егор жил в семье как бы особняком, на правах выздоравливающего, хотя он уже и прихрамывать перестал, и шов на животе затянулся, превратился в розовый рубец.

Николай вернулся с гражданской набожным. Каждое воскресенье шел в церковь, чинный, причесанный, с ровным пробором посреди головы. Круглая, густая, но короткая борода топорщилась на щеках и подбородке. Шел он по деревне чуть впереди семейства. Мать в темном старушечьем платье, в темном платке, со смиренным лицом; Любаша, круглолицая толстушка, после родов она быстро поправилась, пополнела, щеки у нее округлились, стали похожи цветом на зреющую вишню, шествовала важно, весь вид ее говорил, что она довольна собой, мужем, свекровью, всей своей жизнью, что ей доставляет удовольствие шагать по праздничной деревне в чистом платье, в новом цветастом платочке, который подарил ей муж, нравится смотреть, как чинно кланяется степенный муж встречным мужикам, говоря: – Доброе здоровийчко, Антон Степаныч! С праздничком, Трофим Ильич! – а особенно нравится, что пожилые мужики, отвечая, уважительно величают ее молодого мужа по батюшке, кланяются: – С праздничком и тебя, Миколай Игнатич!

Некоторые мужики со скрываемой усмешкой спрашивают:

– Миколай Игнатич, что же вы неполным семейством-то? Брательник-то где? Егор?

– А-а! – машет рукой Николай и говорит о брате, как о пропащем. – Что с него взять? Коммуняка! – Но говорит добродушно, словно верит, что болезнь брата недолгая, выздоровеет.

– Ты и сам за них кровь лил, – напоминают Николаю, что он три года почти был в Красной Армии.

– Лил, а как же, – соглашается Николай. – А твой сын не лил разве?

– Это да, да…

Егор знает об этих коротких беседах, усмехается, вспоминая и представляя, как разговаривает брат с мужиками.

Только Ванятка ходит в церковь неохотно, тащится позади матери понуро. Но боится старшего брата, его строгого взгляда. Один раз Ванятка попросил Егора:

– Братушка, ты б хоть с Миколаем поговорил, чего он меня кажное воскресенье в церковь тащит… Хоть в празник поспать…

– Сами разбирайтесь, – не стал ввязываться Егор. – Он за отца, дом на нем держится. Да и ты вон, как жердь, здоровый. Сам мужик, стыдно за адвокатов прятаться.

Показался народ на лугу, потянулся группами, семьями по своим дворам. Служба кончилась. Тихо пока в деревне. Ни громких голосов, ни лая собачьего не слышно. Воробьи только орут на соломенной крыше избы, писк, торопливое голодное чиликанье чиличат из гнезд доносится, когда туда ныряет быстрая худая воробьиха с червяком в клюве. Низ крыши обтрепан сильно, так, что видны жерди, и весь в норах воробьиных гнезд. Николай задумал перекрыть в этом году крышу, горится, что год засушливый, рожь не высоко поднялась. Ржаная солома для крыши не годна, но брат присмотрел участочек в низине Семена Петровича Грачева, рожь там высока, стебли толстые, для крыши в самый раз, и договорился поменяться соломой. Да, урожай в этом году неважнецкий. Колос легок, хил. Просо еле над землей поднялось. Рожь в хороший год в рост человеческий, стеной стоит, радует глаз, душу. А сейчас тревожно смотреть, издали от ячменя не отличишь. И рано пожелтела. Больше месяца ни капли не упало на поле, ни одной тучки не прошлось по небу. Вдали на севере громыхало изредка. Там шли дожди, а здесь в Борисоглебском уезде солнце, солнце, жара каждый день. Но сегодня с утра хмарно, клубится, чернеет облако на северо-западе, грозится дождем, обнадеживает, тревожит.

Вернулись, подошли к Егору Николай с семьей. Лица благостные, умиленные, даже Ванятка, как ангелочек, спокойный, умиротворенный. Егор поднялся с камня, пропуская мать и сноху в избу собирать на стол.

– Не просыпался? – спросила Любаша о сыне.

– Спит.

Ох, хорош был сегодня отец Александр! – вздохнул Николай удовлетворенно, останавливаясь вместе с Ваняткой под окнами, и добавил с некоторым беспокойством: – Только не пондравилось, крутились чей-та, нюхали во дворе эти Чиркун с Андрюшкой Шавлухиным. Морды кислые… Не по ндраву, что народу стока в церкви. Кабы не прикрыли, не взяли попа. Это щас недолго. Ты ничо не слыхал? Нету разговору?

– Пока указаний не будет, не тронут.

– А чо, ожидаются указания? – быстро и с тревогой спросил Николай.

– Не слыхать… Пока требуют словами разубеждать народ, если поп открыто против власти не агитирует.

– Словами – это ладно, пущай… Кто им поверить?

– Братуха, помнишь, мы говорили… – начал с кривой заискивающей улыбкой Егор. – Пост кончился… Мож, нонча пойдем. Чего тянуть…

– А-а, ты о Насте?

– Ну да.

– Можно и нонча вечерком, – согласился брат и заговорил деловито. – Кума надо предупредить, пусть готовится. Отец крестный главным сватом должен быть.

– Я после завтрака сбегаю к нему, – с готовностью, быстро проговорил Егор.

– Не, тебе не стоит. Я сам схожу. Это наше дело. Ты жених, твое дело маленькое, не влазь.

Помнится, от спокойных деловитых слов брата Егор почувствовал себя легко, затрепетало все в душе от долгожданной радости. Сколько лет он мечтал о том, как войдет женихом в попову избу, и наконец-то сегодня вечером свершится. Никаких больше препятствий нет. И со свадьбой тянуть не стоит, по нынешним временам не до большой гульбы.

– Не пойму я только…– снова спокойно заговорил Николай. – Отец Александр Настю без венчания не отдаст. Это точно. В церковь придется идить.

– Пойду.

– Ты же коммунист. Вам нельзя…

– Ради Насти я на все пойду!

– Значит, коммунист ты липовый. У нас в части комиссар говорил, что за честь партии любой коммунист с радостью голову сложить. И ложили, сам видал…

– Дак и я б сложил, там, на фронте. Кровушки-то своей, – Егор задрал рубаху, показал свежий розовый рубец на боку, – немало пролил. Надо будет, еще пролью… Но Настенька… Настя совсем другое, тут меня лучше не трогать. За нее я самому Троцкому в миг горло перехвачу!

– Ты такими словами не бросайся!

– Это я к слову… Да тебе…

– Мужики, идитя разговляться! – весело крикнула из сеней Любаша.

В избе все, кроме Егора, встали округ стола. Анохин отошел к сундуку, чтоб не мешать: подумалось, что надо было на улице подождать, пока помолятся.

Николай крестился на иконы, молился вслух, остальные крестились и кланялись молча. Брат с чувством смирения говорил вполголоса:

– Боже! Тебя от ранней зари ищу я. Тебя жаждет душа моя, по Тебе томится плоть моя в земле иссохшей и безводной. Сказал безумец в сердце своем: «Нет Бога». Развратились они и совершили гнусные преступления: нет делающего добро, нет ни одного. Как рассеивается дым. Ты рассей их; как тает воск от огня, так нечестивые да погибнут от лица Божия. Ибо они, как трава, скоро будут подкошены и, как зеленеющий злак, увянут. А праведники да возвеселятся, да возрадуются пред Богом и восторжествуют в радости. Боже! Будь милостив к нам и благослови нас; освети нас лицем Твоим. Благодать Господа нашего Иисуса Христа со всеми нами. Аминь!

Егор молиться не молился, но разговелся вместе со всеми. На столе рядом с алюминиевыми чашками с курятиной, щами появилась бутылка, заткнутая бумажной пробкой, прохладная, из погреба.

За окном зашумело, зашелестело, защелкало по стеклам. Крупный косой дождь лупил по земле, поднимал пыль над дорожкой под окном и сразу усмирял ее, рассеивал. Листья травы вздрагивали под ударами тяжелых капель. Прошумел с минутку и затих, убежал дальше, в Киселевку. И солнце тут же открылось, заблестело в каплях на листьях. В открытую дверь потянуло свежестью, прохладой, влажной землей.

Ели неторопливо, разговаривали, радовались дождичку. Освежил землю малость. В конце завтрака, когда все насытились, Николай завел речь о сватовстве.

– Мам, думается, пора сватов к отцу Александру слать. Самое время. Мы с Егором покумекали, решили прямо нонча и наладиться. Неча тянуть бестолку. Который год оба маются, пора в стойло.

– А примет отец Александр нонча? – засомневалась мать. – Он с зари в хлопотах: заутреня, обедня, вечерня – не до сватовства. Мож, погодить денек?

– Сколько лет ждали, еще денек подождут, не развалятся, – поддержала Любаша свекровь. – Кто же такие дела в празник делает?

– То пост, то празник, – недовольно и разочарованно буркнул Егор. – И так три года!

– Тебе на фронт не идить! – осадил его брат. – Чего ты? Небось, не помрешь за день, не на год откладываем, потерпи. Поспешишь, людей насмешишь!

После обильного завтрака мужики вышли на улицу посидеть, покурить. Камень у входа, дорожка под окнами были уже сухими. Только ямки и катышки видны в пыли. Густо пахнет травой, прошедшим дождем. Рыкнула гармонь за избой, заиграла, завеселилась. Должно быть, Илья Грачев, Эскимос, вышел на улицу. Эскимосом его прозвали потому, что он был на каторге на Чукотке. Ссылали его туда за убийство. Конокрадом был. Накрыли его однажды за этим делом, и убил Илья хозяина коня. Вернулся он в деревню этой зимой и много рассказывал про жизнь эскимосов. Вот его так и прозвали. Как только Илья заиграл, сразу где-то на Хуторе залилась другая гармошка.

– Как петухи перекликаются, – весело усмехнулся Николай. – Щас, мотри, с Вязовки отзовутся, – и крикнул жене в избу: – Любаша, что-то Гнатик разоспался? Покорми его, да пойдем на луг. Народ выходить.

Из-за избы донесся хриплый голос Ильи Эскимоса.

 
Шел деревней – веселился,
Полюшком – наплакался.
Ты бы с осени сказала —
Я бы и не сватался.
 

Ему ответил женский, озорной, но грубоватый.

 
Я иду, иду и стану,
И спрошу саму себя:
О котором парне думает
Головушка моя?
 

И тут же подхватил другой женский голос, тонкий, как у молодого петушка.

 
Меня милый изменил,
Чернобровую нашел,
А она седые брови
Подвела карандашом.
 

Озорной, грубоватый не замедлил ответить.

 
Лиходейка меня судит,
А сама-то какова:
Целый месяц пришивала
К одной кофте рукава.
 

Любаша вышла на порог, стояла, слушала, улыбалась.

Потом, помнится, гуляли по Масловке. Большой луг, как муравейник. Гармони три разливаются. Округ них народ: пляшут, поют. И ребятня тут же крутится. А до Троицы, помнится, каких только игр на лугу не было. Сначала в «салки», так в Масловке лапту звали. Зрителей тоже бывало немало: подзуживают, смеются, кричат, особенно когда кто-нибудь после удара по мячу мчится по полю к кону, а его посалить стремятся.Ох, шуму! Помнится, был однажды Егор в одной группе с Настенькой. Как он носился по полю, как увертывался от мяча, как трепетало его сердце, когда Настенька была на нарывалке и от его удара по мячу зависело, выиграют они или нет! Николай с Любашей стояли в толпе на краю поля, следили за игрой. Куда делся благочестивый вид брата? Он кричал, советовал, кому передать мяч, чтоб ловчее посалить. Готов сам был вступить в игру. О-о, он-то умел бить по мячу! Слава о его ударах ходила по деревне. Мяч, как жаворонок, скрывался в небе, глазу не видно… А сейчас, на Петров день, только пляски на лугу. Егор наплясался, раненая нога прибаливать начала. Не заметил, как появились в толпе бойцы заградительного отряда, приехавшие со слепым комиссаром.

Гармошки примолкли, и народ потянулся к церкви, стал собираться в большую толпу возле ограды. Кто-то крикнул, что газеты привезли. И мужики гурьбой рванули к агитповозке: бумаги нет, не из чего цигарки крутить. В листья табак заворачивать стали. Мигом газеты, брошюры размели. И довольные, складывая на ходу газеты так, чтоб удобнее было клочки срывать, шли к ограде церкви, где на телеге стоял слепой комиссар и ораторствовал, говорил что-то быстро и резко, взмахивая рукой. Рядом с ним на телеге Мишка Чиркун в красной рубахе, важный, как флаг, и заметно хмельной. А комиссар одет, несмотря на жаркое время, в кожаную куртку, застегнутую на все пуговицы. Вместо глаз у него темные провалы, прикрытые веками, белеет шрам на переносице и левом виске. Лоб потный, волосы слиплись. Бородка клинышком. Издали сильно шибал на Калинина, портреты которого часто печатали газеты, когда он приезжал в Тамбовскую губернию.

Егор с Настей тоже подошли к толпе.

– О чем он? – спросил Анохин у Акима Поликашина, оказавшегося ближе всех к нему. На Акиме старый картуз, чистая сорочка, но застиранная до того, что потеряла свой цвет.

– О польском хронте, – ответил Аким, с удовольствием, даже с каким-то блаженным выражением на лице скручивая цигарку из клочка новой газеты. – Комиссар из Москвы тольки, с совещания деревенских агитаторов. Грить, Ленина видал своими глазами…

– Так он же слепой?

– Грить, видал.

– Пошли поближе, послушаем! – предложил Егор Насте, и они стали пробираться к телеге.

Издали сквозь сдержанный говор до них долетали только отдельные слова. Глядел Егор вперед, на слепого комиссара и не заметил, налетел, споткнулся о низкую деревянную коляску, в которой сидел головастый больной мальчик лет трех с тонкими, как хворостина, ножками, пузатый. Мальчик сосал свою руку, засунув в рот всю кисть. Слюни обильно текли по руке изо рта. Глаза его, бессмысленные, ничего не выражающие, смотрели на Егора. Он отшатнулся и поскорее потащил Настю за руку в толпу за спины людей мимо Коли Большого, деревенского дурачка, без которого ни один сход не обходился. Пробрался к самой телеге, откуда слепой комиссар кричал в толпу:

– Ленин говорил нам, что сейчас, несмотря на успехи на польском фронте, мы должны напрячь все силы. Самое опасное – это недооценка врага. Все для войны! Без этого мы не справимся с ясновельможными панами. Мы разгромили Колчака, Юденича, Деникина, потерпите еще чуть-чуть, может, годок еще, добьем Врангеля, разобьем польских панов и коммунизм настанет, деньги отменим! Вы сами видите, как с приходом большевистской власти с каждым годом народ живет все веселее, забывать стал о проклятом прошлом. С радостью слышал я, въезжая в Масловку, ваши песни, ваш смех. И это стало возможным только благодаря Советской власти…

– Раньше дюжей веселились! – выкрикнул кто-то из толпы.

Слепой комиссар запнулся.

Егор слышал, как Чиркун быстро и спокойно сказал ему:

– Это кулак! Я разберусь. Продолжай.

– Настанет коммунизм, и несметные богатства хлынут к нам с окраин страны. Ленин говорил, что товарищи Луначарский и Рыков побывали на Украине и на Северном Кавказе и рассказали ему, что на Украине кормят пшеницей свиней, а бабы на Северном Кавказе моют молоком посуду. Понимаете, девать еду некуда, когда другие голодают. И у вас – я ехал сюда, видел – хлеба уродились в этом году… Потому и планом наметили взять с Тамбовской губернии одиннадцать с половиной миллионов пудов хлеба…

– Сколько?! – раздались ошеломленные голоса.

– Очумели? Где мы возьмем!

– С голодухи подохнем!

– Товарищи, товарищи, разве это много? В прошлом году у вас взяли двенадцать с лишним миллионов пудов, живы остались!

– В этом году и вполовину не уродилось!

– Это кулаки, – снова сказал Мишка Чиркун слепому комиссару. – Не спорь с ними. Я разберусь!

– Товарищи крестьяне! – крикнул слепой комиссар. – Я не уполномочен прибавлять или убавлять разверстку! Я – агитатор! Я готов донести до руководства ваши просьбы, жалобы… Какие у вас вопросы ко мне будут?

– Газет поболе привози! – крикнул издали Аким Поликашин. – Дюже читать охота!

В том месте, откуда крикнул Аким, засмеялись, знали, что он неграмотный.

– Будут вам газеты, я передам… Верно, товарищи крестьяне, тяга к знаниям по всей стране великая. Надо нам поскорей вырваться из темного проклятого прошлого…

– Вы говорили – коммунизьм, коммунизьм наступить, а рази сичас не коммунизьм? – спросил Илья Эскимос. Гармошка у него висела на плече на ремне. – Все газеты пишут – коммунизьм.

– Не, товарищи, не путайте, сейчас военный коммунизм. А настоящий наступит, когда война закончится. Так Ленин сказал!

– А какая разница? – настаивал Эскимос.

– При коммунизме все люди будут делать всё добровольно. Все, что душе захочется! А при военном коммунизме мы вынуждены несознательных заставлять работать по приказу. К примеру, вырастите вы хлеб при коммунизме, оставите себе на прокорм, а остальное без всяких разверсток добровольно отвезете на склад. И там же на складе получите все, что вам нужно: штаны, рубаху, соху, если старая не годится. Понял? А сейчас все по приказу, принудительно, потому что сознания нет.

– Значит, все, что душе угодно, получу? – спросил задиристым тоном Аким Поликашин. Он пробрался в первые ряды.

– Все! – ответил слепой комиссар.

– А ежли я захочу бабу Мирона Яклича? Она у него сдобная, а я сдобных люблю.

Заулыбались, зашелестели люди. А Мишка Чиркун присел на телеге на корточки у ног слепого комиссара и зло прошипел Акиму Поликашину:

– Мало Маркелин порол? Забыл? Еще охота?

А комиссар то ли шутя, то ли всерьез весело выкрикнул, махнув рукой:

– Захочешь – бери!

Смех прокатился по толпе и затих.

– А ежли Мирон Яклич не захочить? – спросил в тишине Аким Поликашин.

– Захочет. Это он сейчас не захочет, а при коммунизме у него сознание переменится. Он рад будет, если ты захочешь.

И снова хохот по толпе загулял. Слепой комиссар улыбался, видно, довольный был, что сумел развеселить народ.

– А ежли не захочить? – упорствовал Аким.

– Захочить! – на этот раз выкрикнул Илья Эскимос. – У эскимосов как: ночуешь у них, и эскимос тебя сам к своей бабе в постель ложить!

– Значить, у эскимосов давно коммунизьма! Значить, они все большаки?

– Товарищ комиссар! – закричал озорно из толпы молодой парень. – Сейчас-то все по приказу! Напиши-те мне приказ, чтоб Машка меня полюбила!

– А что? – по-прежнему улыбаясь, спросил комиссар, приседая, чтоб спрыгнуть с телеги. – Не хочет добровольно?

Егор ухватил его за рукав кожаной куртки, помог слезть с телеги.

– Не-а, – ответил парень так же озорно.

– Я бы написал, – улыбался слепой комиссар, направляясь неторопливо на голос парня. Толпа расступалась, уступала дорогу. – Но я права не имею приказы писать. Это власть должна…

Слепой комиссар натолкнулся ногой на низкую деревянную коляску с больным уродцем. Мать не успела вовремя откатить ее. Мальчик вытащил мокрую руку изо рта, сморщил свое больное страшное лицо с бессмысленными глазами и тонко запищал. Слепой комиссар присел на корточки перед коляской, нащупал голову уродца и погладил его по волосам. Мальчик успокоился, снова засунул кисть руки в рот и засопел сопатым носом.

– Какой прелестный, милый ребенок! – воскликнул слепой комиссар, поднимаясь с корточек. – Какая, наверно, у него счастливая мать! Вот, товарищи, – указал он на уродца, – будущее Советской страны! Ради него мы и кладем свои жизни, ради него проливаем свою кровь. И я уверен, что будущее будет таким же прекрасным, как этот ребенок! А строить это будущее нам с вами! – Слепой комиссар, чувствуя, что кто-то рядом с ним дышит громко, сопит, слушает внимательно, протянул руку, коснулся тугого плеча Коли Большого, деревенского дурачка, нащупал заплату на рубахе из грубого холста и приобнял его за плечо, продолжая говорить: – А вот главная опора Советской власти! Вот на таких крепких бедняцких плечах мы и придем к светлому будущему, к коммунизму… Спасибо вам, товарищи, за внимание. Мне нужно ехать в соседнюю деревню.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю