355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Петр Половцов » Дни затмения » Текст книги (страница 6)
Дни затмения
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 01:14

Текст книги "Дни затмения"


Автор книги: Петр Половцов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

От всей души благодарю девиц и обещаю принять меры для скорейшей отправки их на фронт. Не обходится дело и без некоторых трений. Лодырничающие солдаты относятся к дамам враждебно – бросают камни им в окна и проч., да и в самой роте происходят недоразумения: 4-й взвод, где собрались более интеллигентные особы, жалуется, что Бочкарева слишком груба и бьет морды, как заправский вахмистр старого режима. Слухи об ее зверствах доходят даже до Керенского. Кроме того, поднимаются протесты против обязательной стрижки волос под гребенку, заведенной Бочкаревой, как основное условие боеспособности. Стараюсь немного ее укротить, но она свирепа и, выразительно помахивая кулаком, говорит, что недовольные пускай убираются вон, а что она желает иметь дисциплинированную часть. Назначаю Рагозина специально для разборки всех дамских скандалов. Наконец, все улаживается, вручаю им знамя и отправляю на фронт. Хочу Бочкареву произвести в прапорщики, но Керенский протестует категорически{144} (а его два адъютанта в 6 месяцев из прапорщиков добрались до штабс-капитанского чина, для чего на фронте им пришлось бы просидеть в окопах безотлучно года два. Трогательное уважение к закону). Но Брусилов при первом же появлении Бочкаревой на фронт, ее производит. Дальнейшая судьба моих девиц принадлежит Истории. Их блестящее поведение на фронте, возвращение в Петроград, стойкая защита Временного Правительства в Зимнем дворце{145} против большевиков и мученическая судьба в руках озверелых солдат, – все это служит блестящим доказательством такого высокого патриотизма и правильно понятого чувства долга, которыми, к сожалению, немногие мужчины могут похвастаться.

В вопросе о женском батальоне, так же, как и во многих других вещах, я начинаю замечать, что Керенский вообще мне не сочувствует. Особенно он трунит над моими хорошими отношениями с Советом. Начинаю думать, что он боится моей конкуренции на должность Диктатора (какое непонимание людского характера), а, может быть, ему хочется меня стравить с Советом и, таким образом, отделаться от одной или даже обеих величин, могущих впоследствии оказать тормозящее влияние на его вознесение. Бог его знает, но во всяком случае замечательно его двуличие по отношению к Совету, когда он говорил, что он их единомышленник, что он будет проводить их идеалы и считать себя ответственным только перед ними и проч. А теперь, в тиши кабинета, он изобретает способы от них отделаться.

Его главное занятие теперь – носиться по железным дорогам на фронте и по большим городам, всюду произнося речи. Говорит он хорошо, но упускает из виду, что эффект всякой речи выдыхается очень быстро и что, если он наэлектризовал какой-нибудь полк патриотическими словами, это отнюдь не значит, что этот полк через неделю будет хорошо драться. Если тогда какие-нибудь смутные воспоминания о его словоизвержениях в солдатских умах и сохранились, первая шрапнель, вместе с большевистскими нашептываниями, быстро эти воспоминания рассеют. Людям, знакомым с солдатской психологией, это хорошо известно. Нужно мало слов и во благовремении.

Помню, раз наговорившись вдоволь на фронте, Керенский решил поговорить в Петрограде и в зале Собрания армии и флота обратился с речью к представителям батальонных комитетов. Вышло очень эффектно, когда он заявил, что теперь все критикуют и обличают правительство, а при старом режиме критиковал и обличал в Думе только он один. Этой фразой он заслужил дешевые аплодисменты. Но когда было позволено на бумажках задавать вопросы, то эти вопросы показали, что в умах у слушателей вещи более практические – вроде пайка солдатским семействам и проч. Ясно, что вечером в казарме, если делегат начнет передавать речь Керенского, он будет перебит вопросом: «А паек моей жене почему не выдали» и, получив неопределенный ответ, вопросивший махнет рукой и уйдет на двор грызть семечки. Если Керенский хотел приобрести популярность в войсках, чтобы этим рычагом спасти Россию, ему следовало бы либо самому, по моему примеру, ходить по казармам и говорить с солдатами их языком про вещи, их интересующие, либо предоставить генералам, знающим это дело, приобретать доверие войск, но Керенский знал командный состав армии еще хуже Гучкова, да кроме того он, по-видимому, боялся всякого человека с популярностью. Он мог бы, наконец, поехать на фронт во время наступления, заговорить зубы какому-нибудь полку и повести его в атаку, хорошенько прорекламировать потом какой-нибудь новый Аркольский мост, но для этого нужно быть военным человеком, а не присяжным поверенным.

Другая ошибка Керенского всегда сказывалась на парадах и военных церемониях. Не подозревая, до какой степени солдаты чувствительны к мелочам, он всегда проходил по фронту почти бегом, глядя прямо перед собой, да еще в большинстве случаев между строем и линией офицеров, которые, таким образом, невольно стояли к нему спиной. Конечно, далеко ему было до улыбки Императрицы Марии Федоровны, неизменно проводившей глазами по всей линии глаз так, что каждый выносил впечатление, что она именно на него посмотрела и ему улыбнулась. Но отсутствие интереса к солдатской личности было слишком в Керенском ясно, а наряду с этим, когда какое-нибудь начальство предлагало «ура нашему Александру Федоровичу», он, очевидно, солдатское «ура» принимал за чистую монету в большей степени, чем какой-либо из российских самодержцев. Оттенки солдатского «ура» может уловить только тот, кто сам стоял в строю и не в передней шеренге.

Особенно врезались в моей памяти два грустных смотра в Павловске и в Царском Селе. Как-то вечером, будучи с докладом у Керенского, рассказывал ему о хорошем порядке в гарнизонах Павловска и Царского Села и предложил ему устроить там смотр. Мысль, по-видимому, ему понравилась. Нужно заметить, что в Петрограде после революции несколько раз заходил разговор об устройстве парада, но каждый раз вопрос откладывался, вероятно, не без давления со стороны Совета. Решили мы произвести смотр на следующий день, сначала в Павловске, – потом в Царском.

Сделав ночью все распоряжения, я выехал около 8 часов утра. Прибыв на плац в Павловске, я сел на лошадь для своего объезда, и в это время старший из придворных конюшенных меня спросил, какую лошадь дать военному министру? Говорю, что самую спокойную. Конюшенный спрашивает: «Можно эту?», показывая на какого-то белого зверя. Соглашаюсь и только потом вспоминаю, что это та лошадь, на которой Государь всегда ездил, когда был в гусарской форме. Нужно заметить, что накануне по поводу верховой езды был с Керенским разговор. Он очень сильно упирался, уверяя, что ввиду скверных почек, ему доктора запретили ездить верхом. Я ему доказал, что обходить конный строй пешком немыслимо (даже революция не может изменить смысла русской пословицы, по которой конный пешему не товарищ), и что его мысль – объехать фронт на автомобиле рискованна, ибо он может распугать лошадей, и что, наконец, получасовое пребывание в седле на спокойном животном никак не может отозваться на его почках.

Итак, только что я успел объехать части и поздороваться, как подъехал автомобиль Керенского. Он взгромоздился на седло и, взяв в руки мундштучный повод с одной стороны и трензельный с другой, поехал по фронту, в то время, как один конюх следовал пешком у головы лошади, по временам давая ей направление, а другой бежал сзади, вероятно, с целью подобрать Керенского, если он свалится. Рожи казаков запасной Сводно-гвардейской сотни не оставили во мне никаких сомнений относительно впечатления, произведенного объездом, а Рагозин почему-то уверял, что ему припомнилась картинка средневекового епископа, ехавшего верхом с Евангелием в руках, ведомом под уздцы скромным послушником.

Церемониальный марш прошел благополучно; гвардейские казаки свой марш «Славься, Ты славься» заменили чем-то другим. После речи войскам, которую могли слышать только немногие, присутствующая публика окружает Керенского. Дамы осыпают его цветами, конюха стараются охранить белого коня от прикосновения публики, опасаясь, что он может в конце концов потерять терпение, но благородное животное стойко выносит все оскорбления. Керенский говорит речь, «радуясь, что может приветствовать жителей Павловска – одной из твердынь Царизма» и т. д.

Я слезаю и качу скорей в Царское. Тут парад очень большой. Стрелки в полном составе одни занимают огромное пространство, не говоря о формирующихся артиллерийских частях и пр. Успеваю только галопом объехать части и встретить Керенского, который на этот раз объезжает фронт на автомобиле. Его нервные окрики «тише», обращенные к шоферу, сменяются однообразным «здравствуйте, товарищи», далеко не всегда приходящимся на середине объезжаемой части. Вполне понимаю, что нельзя от Керенского требовать различных оттенков в приветствовании частей, а тем более улавливания того, где кончается один батальон и начинается другой, но во время церемониала он мог бы более внимательно смотреть на проходящие войска, а не разговаривать с окружающими. Знаю по собственному опыту, как неприятно старательно проводить часть церемониалом, когда начальство не смотрит.

После смотра едем к коменданту завтракать. За завтраком комендант показывает нам игрушечную винтовку наследника, которую часовой отобрал у несчастного мальчика, опасаясь возможности вооруженного нападения. Даже Керенский негодует.

Возвращаемся в город, и в тот же вечер Пальчинский меня спрашивает: «Правда ли, что сегодня Керенский объезжал войска на белой лошади Царя? В Совете об этом очень волнуются». – Трогательное доверие демократов друг к другу.

Очевидно, что при таком отношении к Керенскому со стороны той среды, которая его выдвинула, ему следует искать поддержки в другом месте. Не берусь судить, как обстоит дело с пролетариатом вообще, но сомневаюсь, чтобы очень благополучно для Керенского, так как пролетариат живет по указке Совета с сильной примесью большевизма на немецкие деньги. В войсках, как я уже доказал, рассчитывать на расцвет его обаяния не приходится, и только запуганные буржуи готовы его на руках носить в надежде на то, что он восстановит порядок, да члены беспомощного Временного Правительства танцуют под его дудку, считая, что в случае конфликта, Совет его всегда поддержит и поэтому с ним ссориться не стоит. Кроме того, члены правительства индивидуально боятся ответственности как огня и поэтому всячески поощряют Керенского действовать, сами оставаясь в тени.

Характерный случай мне пришлось наблюдать в середине июня, когда большевики назначили на 18-е число мирную демонстрацию. За несколько дней перед этим правительство собралось, чтобы обсудить вопрос о том, что делать, и пригласило меня на заседание. Я сказал, что, по соглашению с Советом, установлю порядок во время манифестации такой же, какой был во время похорон жертв революции, т. е. – шпалеры безоружных на Марсовом поле, заставы на прилегающих улицах и проч., также сохраню вооруженные дежурные части во всех казармах, но что, на основании опыта во время скандала на Ивановской улице, я бы хотел получать инструкцию из одного места, дабы не пришлось во время боя сноситься с несколькими инстанциями – министром юстиции, военным, председателем Совета Министров и так далее.

Попадаю в точку, ибо все министры с восторгом открещиваются от всякого участия в грядущих событиях и единогласно постановляют на эти дни предоставить особые полномочия военному министру для подавления возможных беспорядков. Керенский, видимо, доволен, и меня такая комбинация вполне удовлетворяет.

При посещении Мариинского дворца{146} невольно вспоминаю дни детства, когда отец был государственным секретарем (по его настоянию Дворец был приобретен казной для Государственного Совета), после чего председатель Совета, великий князь Михаил Николаевич, как генерал фельдцейхмейстер всей артиллерии хотел поместить в соседнем здании какую-нибудь артиллерийскую часть, но мой отец доказал, что в случае народных волнений пехота полезнее, и в результате там поместили стрелков. А мне приходится жалеть, что родитель не придумал чего-нибудь еще полезнее – вроде казаков или юнкеров, или скажем, женского батальона.

Все старые лакеи во дворце проявляют ко мне особую нежность, а один из них, подавая мне чай, как-то заявил: «Ваш батюшка всегда пил без сахара, а Вам придется поневоле, так как сахара во Дворце нет». Иду вниз в переднюю и реквизирую несколько кусков из карманов караульных стрелков. У правительства сахара нет, а в войсках есть. Молодчина мой интендант.

Что касается заседающей ныне во дворце коллегии, то, конечно, эти стены никогда не видали такого сборища. Некий весьма разумный человек, коему по должности приходится бывать за последние годы в заседаниях различных кабинетов, с ужасом говорит, что даже правительство Голицына{147}, считавшееся всегда весьма слабым, не могло бы по бестолковости сравниться с нынешним кабинетом. Они, может быть, все прекрасные люди (за исключением, конечно, Чернова), но полное незнакомство с государственным механизмом соединяется в них с какой-то растерянностью. Пальчинский не может без ярости говорить о заседаниях правительства.

Что касается июньской демонстрации – страхи оказались преждевременными. Манифестация оказалась действительно безоружной. По-видимому, большевики хотели сделать смотр своим силам, чтобы знать, на что они могут в случае конфликта рассчитывать, и сколько тогда им нужно будет раздать 30-рублевых суточных батальонным демагогам, Балабину я приказал конфиденциально сообщить начальникам частей, что если офицеры пойдут с солдатами на манифестацию, то это им в вину не сочтется и что их присутствие, наоборот, желательно для порядка. Некоторые полки совсем не участвовали, зато 2-я дивизия, запасные пехотные полки, 1-й пулеметный и проч., почти в полном составе, а из других частей вышел сравнительно небольшой процент. Рабочие, конечно, высыпали толпой.

Утром сижу в штабе, получаю отовсюду донесения о благополучном выступлении разных групп манифестантов, всюду безоружных и мирно настроенных. Наблюдаю из окон движение финляндцев, шествующих на большевистскую демонстрацию под звуки песни: «Было дело под Полтавой»… Что сказали бы их предки, «дравшиеся под знаменами Петра», увидев, какими плакатами эти знамена заменены. Когда все процессии благополучно тронулись, сажусь на лошадь и еду на Марсово поле, где около могил слезаю и наблюдаю прохождение манифестантов. Вдруг происходит паника. Как потом оказалось, некий солдатик Павловского полка, стоявший в шпалерах, почувствовал настоятельную необходимость на время удалиться, и он направился через плац к своим казармам, но по дороге необходимость стала чувствительной и он из шага перешел в рысь. Увидев бегущего, несколько нервных молодцов решили, что что-то неладно, и тоже побежали к казармам. Какой-то остроумец крикнул: «пулемет», – и пошла потеха. Все, что было на площади, пустилось бежать в разные стороны. Не слыша никакого пулемета, спешу к мосту у Инженерного Замка, откуда началась паника, по дороге обкладывая павловцев скверными словами. Порядок постепенно восстанавливается. Приостановившееся шествие снова приходит в движение. У моста нахожу человек 200–300 кексгольмцев, участвующих в манифестации, сбившихся в кучу. Подхожу к ним, здороваюсь, и приказываю немедленно построиться, как воинам надлежит. Кто-то из унтер-офицеров мне заявляет, что беспорядок происходит оттого, что никто из офицеров с ними не пошел. Говорю, что если так, то я сам с ними пойду. Становлюсь на фланги и, вспоминая дни командования ротой, отчеканиваю шаг: ать, два, три, четыре. Тогда беседовавший со мной унтер-офицер кричит кексгольмцам: «Наши офицеры с нами не пошли, зато с нами сам Главнокомандующий. Ура Главнокомандующему!» Публика начинает галдеть «ура». Восстанавливаю тишину и веду кексгольмцев дальше. Вдруг Рагозин дергает меня за черкеску и обращает мое внимание на плакат, под которым я шествую. Вижу над головой надписи: – «Долой Министров-Капиталистов», «Царя в крепость» и проч. Быть может, я бы сам присоединился к плакату «Долой Временное Правительство», однако, попасть на фотографию под большевистским лозунгом не хочется. А фотографов около могил, к которым мы приближаемся, сосредоточено много. Поэтому рекомендую кексгольмцам не терять порядок и отхожу в сторону. Большое будет удовольствие рассказать Терещенко, что я гулял под плакатом – «Долой Министров-Капиталистов».

Манифестация протекает благополучно, только в одном месте на Невском тоже произошла легкая паника, и храбрые стрелки 3-го батальона побросали свои плакаты и разбежались, за что не преминул над ними поиздеваться. Все обходится без выстрелов, и после полудня запуганные буржуи начинают дышать свободнее, а я отправляюсь завтракать. Однако, мои мытарства не кончены.

После завтрака мне сообщают, что в Кексгольмском полку крупный скандал: солдаты арестовали командира с несколькими офицерами, в том числе полкового адъютанта, и теперь происходит бурный митинг в Малом манеже Конной гвардии. Жалко командира. Он прекрасный боевой полковник с Георгием, выдвинутый Корниловым. Не могу ему только простить, что при моем посещении ясно было его незнакомство с подробностями расположения его батальона по обширным и запутанным помещениям Конной гвардии. Вероятно, недостаточное общение с казармой и довело его до греха.

Сажусь в автомобиль и еду на место происшествия. Вхожу в манеж как раз в ту минуту, когда один из большевиков батальонного комитета говорит зажигательную речь, требуя офицерской крови, ибо «между нами и офицерами пропасть. Наши офицеры с нами сегодня не пошли, между тем как с нами был сам Главнокомандующий». – Чувствую себя отвратительно и всхожу на трибуну.

Конечно, хотелось бы возразить большевикам, что манифестация, на которой из батальона, численностью тысяч 7, участвовало 200–300 человек, не может выражать мнение всего батальона, что в других частях офицеры пошли на манифестацию только ввиду моего специального распоряжения, которое в Кексгольмском полку по недоразумению не было исполнено и т. д. Но вспоминаю совет Пальчинского, с толпой поменьше рассуждать, а неприятного оппонента дискредитировать 5-рублевым приемом, т. е. спросив его, почему он не вернул 5-ти рублей, занятых на прошлой неделе. Поэтому начинаю с заявления, что, если я сегодня гулял под большевистскими плакатами, это еще не значит, что я им сочувствую, а просто, как военный человек, я не могу терпеть вида воинской части, идущей в беспорядке. Затем перехожу на прием Пальчинского: «Сегодняшний случай в вашем полку является последствием не только отсутствия офицеров на манифестации, но, вероятно, и многих других предшествующих событий. Ведь у вас в полку давно неладно. Не правда ли?» – Единодушные вопли: «правда, правда». Тогда обращаюсь к батальонным большевикам и грозно вопрошаю: «Вы, знающие дорогу в мой кабинет, вы, знающие, что моя дверь всегда открыта для всех представителей войсковых комитетов, отчего вы не пришли ко мне месяц тому назад и не сказали, что в Кексгольмском полку неблагополучно? Тогда бы я принял свои меры, и сегодняшний печальный скандал не случился бы. Почему же вы не пришли?» – Гробовое и смущенное молчание. – «Вы сделали непростительную ошибку, не придя ко мне, и за эту ошибку вы должны немедленно отпустить своего командира».

В это время мне сообщают, что меня требуют срочно в Довмин. Поэтому рекомендую собранию поразмыслить над моими словами и удаляюсь. В Довмине меня взволнованно спрашивают, что случилось в Финляндском полку. Справляюсь по телефону. – Там все спокойно, значит, до Довмина дошел не тот звон. Рассказываю про все происшествия и про то, как я попал в большевики. Получаю известие, что кексгольмцы перебесились и дело близится к концу. Еду к ним, но митинг уже разошелся, и арестованные офицеры выпущены ко мне на поруки в штаб округа, где я нахожу их в грустном настроении.

Стараюсь их подбодрить, обещаясь через несколько дней отправить их на фронт, где, конечно, им найдется место, – особенно у Корнилова.

Оказывается, после моего отъезда следующий большевистский оратор воспользовался моей обмолвкой и начал с того, что главнокомандующий настаивал на освобождении командира, но про остальных офицеров ничего не сказал. Он сам знает, что они и т. д., а потому, дескать, распнем их. Несмотря на прибытие тяжелой артиллерии из Совета, в виде Чхеидзе, по-видимому, дело должно было кончиться победой большевиков, но вдруг на голосовании резолюций огромное большинство высказалось за немедленное освобождение арестованных ко мне на поруки с тем, чтобы я это дело разобрал.

Из частных источников узнаю, что во время всех речей, следовавших за моей, солдаты все время шушукались на ту тему, что раз я участвовал с ними в шествии, значит, я им вообще сочувствую, и что поэтому меня обижать не следует и нужно по моей просьбе отпустить арестованных. И подумать, что не пройдись я с кексгольмцами утром, не удалось бы, может быть, спасти командира и офицеров от растерзания. Да, и 5-рублевый прием оказался полезным.

На следующий день, по заведенному трафарету, назначаю для расследования дела комиссию из представителей Совета и делегатов от штаба. Еду сам с комиссией в заседание кексгольмского комитета. После продолжительных словоизвержений, конечно, никаких контрреволюционных преступлений за офицерами не оказывается, и все преклоняются перед моим решением их отпустить на фронт. Конечно, следовало наказать агитаторов, но установить картину самого ареста никак не удается. Знаю, что корень всего зла кроется в некоем большевистском прапорщике с наполеоновскими наклонностями, целящимся пока на должность батальонного командира и фактически уже захватившем власть. (Ужасно много этой дряни развелось за последнее время).

Дипломатически молчу и закрываю глаза, но уже через сутки приходит ко мне депутация кексгольмцев с просьбой утвердить сего прапорщика батальонным командиром. Затем, в весьма задушевной беседе, излагаю делегатам свою точку зрения на всю их историю, чем вызываю улыбку на их лицах, и кончаю тем, что, в виде опыта, раз прапорщик фактически заворачивает батальоном, я на некоторое время забуду про существование кексгольмцев, предоставив им существовать собственной жизнью. В результате, примерно через неделю, та же делегация приходит опять, но с поджатыми хвостами и спрашивает, кто мой кандидат на должность их командира… Когда я им называю фамилию одного весьма симпатичного старого кексгольмского штаб-офицера, они облегченно вздыхают, говоря: «Вот такого-то нам и надо». По-видимому, прапорщик уже приелся. А попробуй я на следующий день после ареста офицеров назначить им командира, наверно, вышел бы другой скандал.

Не легка доля демократического главнокомандующего, особенно, если принять во внимание, что войсковые комитеты все больше и больше входят в обычай со своими делишками являться на суд ко мне. Иногда требуются сверхъестественные дипломатические усилия, чтобы решить вопрос без нарушения принципов элементарной справедливости, без ущерба для интересов самих просящих и без умаления престижа собственной власти. Хотел бы я посмотреть, что сказал бы сам мудрый царь Соломон, например, большевистским депутатам 4-го Донского полка, требующим смены командира, вполне основательно доказывая его неспособность. Сам знаю, что командира нужно сменить, но нельзя же создавать прецедент, что я убираю командиров по просьбе комитетов.

А что, например, делать с фронтовыми депутациями, жалующимися на отвратительное качество присылаемых из Петрограда укомплектований. Сам знаю, что кроме полков 1-й дивизии и отчасти 3-й, да стрелков, остальные мои части посылают на фронт солдат, военная подготовка коих ограничилась посещением митингов и грызней семечек. А бывают вещи и еще более трагические: помню одну делегацию с фронта, приехавшую в столицу, чтобы достать для своего полка пулеметную команду, ибо 1-й пулеметный полк, долженствовавший эту команду выделить, считает, что все имеющиеся у него пулеметы в количестве больше тысячи, нужны в Петрограде «для охраны революции». Фронтовая делегация поселилась в полку, сама набрала команду из желающих ехать на фронт, но теперь полковой комитет команду не выпускает, командир полка ничего не может поделать. Приходится мне изобретать способы воздействовать на комитет или его как-нибудь надуть.

Понятно, что после ежедневного приема иногда голова идет кругом, однако все увеличивающийся наплыв солдатских депутаций меня скорее радует: только таким путем можно приобрести доверие войск и впоследствии добиться перевыборов в Совет, а тогда, с хорошим составом Совета, многое можно будет сделать. Но такая программа требует большой выдержки и терпения, а на перегрузку приемной жаловаться не следует.

Моя система принимать решительно всех, не исключая дам, хлопочущих об родственниках, и всяких аферистов, приводит иногда к курьезным результатам. Раз мой адъютант Масленников{148}, ведающий приемом, с ужасом докладывает: «На приеме сумасшедший». – «Все равно, давай его сюда». – Появляется благообразная личность в кафтане и трагическим полушепотом заявляет: «Я – Иисус Христос». Убежденно заявляю, что ни минуты в этом не сомневаюсь. Собеседник продолжает: «Но для моего проявления мне нужно 40 000 рублей». Отвечаю, что это сущие пустяки и что, если он пройдет к начальнику штаба, там ему все устроят. Однако же, через несколько дней «Христос» возвращается с жалобой на то, что Балабин никак не может уразуметь идеи его проявления. Выражаю сожаление по поводу людского тупоумия вообще и направляю «Божество» в Синод, где, вероятно, его скорее оценят. «Оно» уходит, с грустью замечая, что на меня именно он очень рассчитывал. Тронут и польщен.

Иногда на приеме чувствуешь себя довольно неловко, когда появляются большие генералы старого режима, отчисленные в резерв округа, например, сам Хан-Нахичеванский{149}, мой бывший корпусный командир. Невольно забываешь старшинство «по должности», просишь разрешения закурить и стараешься всеми мерами облегчить судьбу этих обломков крушения.

Говоря об обломках, нельзя не упомянуть о печальной судьбе стариков дворцовых гренадер. Как-то получился рапорт с приложением душу раздирающего медицинского документа, доказывающего, что старики, получающие жалование вроде 30 рублей в месяц, при современной дороговизне не могут существовать со своими семействами и что положительно вымирают от голода. Принимаю немедленно все зависящие от меня меры, законные и незаконные, для облегчения их участи, и пишу бумагу с ходатайством об увеличении их содержания, а затем еду к ним на Гагаринскую подбодрить стариков.

Сердце щемит, когда подхожу к фронту этих ветеранов, а бесчисленные кресты и медали на их мундирах так ярко напоминают о былой славе всероссийского воинства, ныне втоптанной в грязь. Обходя строй, вижу старого сослуживца, исторического штаб-трубача Нижегородского полка, знаменитого Березняка, получившего георгиевский крест в Турецкую кампанию за спасение жизни командира полка. Много мы с ним водки выпили в былые дни на вахмистрских пирушках, когда я был скромным взводным в 3-м эскадроне. Теперь чуть ли не со слезами бросаемся друг другу на шею.

Потолковав со стариками об их житье-бытье и пообещав о них позаботиться, выхожу на улицу, сопровождаемый их кликами «ура», и со вздохом покидаю то, что Рагозин именует «колонией допотопных существ», чтобы ехать на собеседование с Советом, этим сборищем представителей современного воинства. Жестокая вещь революция.

Кроме лихорадочной сутолоки повседневного существования, иногда моя жизнь разнообразится еще чрезвычайными задачами, преподносимыми сверху, из коих одна из самых крупных была мне задана при следующих обстоятельствах. Однажды днем (28-го июня), Якубович, оставшийся, по обыкновению, за военного министра, ввиду отсутствия Керенского, посылает за мной. Застаю у него кое-кого из правительства (теперь не помню в точности, кого) и мне объявляют, что правительство решило очистить дачу Дурново{150} от засевшей там уже давно банды анархистов. Дело щекотливое, так как Совет склонен считать анархистов за легальную политическую партию. Однако, говорю, что с удовольствием попытаюсь сегодня же ночью. Тогда Якубович официально мне приказывает это сделать и по исполнении явиться завтра утром в 10 часов с докладом на квартиру князя Львова.

Еду назад в штаб, почесывая затылок. Вечером собираю в штабе начальников тех частей, которых участие желательно по их географическому местоположению, т. е., 1-го запасного пехотного, квартирующего на Охте, затем преображенцев, литовцев, волынцев и, вдобавок, казаков и броневиков. Приглашаю, согласно основному договору с Советом, двух дежурных представителей из его среды. Попадаются хорошие ребята, которые сначала смущенно говорят, что раз Совет не имел суждения по этому вопросу, им неловко именем Совета санкционировать мой поход, но после некоторых уговоров они обещаются своим личным авторитетом всячески меня поддерживать, раз правительство уже отдало мне категорическое приказание. И то слава Богу.

Перехожу к компании командиров и первым вопрошаю командира 1-го пехотного. Он категорически отказывается, говоря, что его солдаты ни за что не пойдут против товарищей анархистов. После него все поочередно отказываются. Начинаю опасаться, что мне придется действовать контрреволюционно и вызвать юнкеров, например, Николаевское кавалерийское училище, или нарушить свое обещание казакам и применить их без пехоты. Вижу, что казак, полковник Траилин{151}, чувствует себя скверно, предвидя такую опасность, но ему я никаких вопросов не задаю. Однако, все дело вдруг спасает преображенец; он просит разрешения поговорить с кем-то в полку по телефону, а затем конфиденциально в уголку мне сообщает, что преображенцы пойдут, но при одном условии, что я их поведу сам.

Возвращаюсь к остальным командирам и заявляю, что преображенцы пойдут; тогда литовец говорит, что, если преображенцы пойдут, то и литовцы не откажутся. Этого с казаками вполне достаточно, а посему отпускаю остальных командиров, издающих невольный вздох облегчения. Разрабатываю план: одна колонна, под моим руководством, из 3-х рот преображенцев, сотни казаков и одного броневика собирается в 3 часа ночи у Литейного моста, другая, под начальством Кузьмина, в составе литовцев, тоже с казаками и другим броневиком, пойдет через Охтенский мост. Пехота будет штурмовать, казаки несут дозорную и разведывательную службу, а броневики прикрывают тыл от возможной контратаки со стороны рабочего населения Охты или анархически настроенных солдат Гренадерского и 1-го пехотного полков. Конечно, такая мобилизация против нескольких десятков хулиганов кажется смешной, но, говорят, они хорошо вооружены, с бомбами и пулеметами, да, кроме того, если не удастся покончить всего дела, пока рабочее население спит, неизвестно, какие могут получиться осложнения, если охтенский муравейник проснется.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю