355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Петер Хандке » Дон Жуан (рассказано им самим) » Текст книги (страница 2)
Дон Жуан (рассказано им самим)
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 05:27

Текст книги "Дон Жуан (рассказано им самим)"


Автор книги: Петер Хандке



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 7 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]

Очевидным было то, что оба абсолютно не видели в своих действиях ничего тайного и постыдного, что следовало бы скрывать от посторонних глаз. Они исполняли этот акт не только для случайного зрителя, они как бы выставляли его на обозрение всему миру. Показывали, что и как. Более гордыми в своих действиях и более величественными просто нельзя было быть. Особенно этим отличалась блондинка, или крашеная под блондинку особа, превратившая укромные лесные заросли цветущего дрока вблизи одинокого кедра в театральные подмостки, поистине заменявшие для них в эти очень-очень затянувшиеся моменты целый мир. Упиваясь, она попеременно играла солнечными лучами у себя на плечах и на бедрах, двигаясь все быстрее и активнее, буквально танцевала вместе с солнцем и извивалась, как заклинаемая змея, вертела своим юрким задом. Какой гордой она казалась, держа спину прямо и весело занимаясь любовью. Оно и впрямь казалось, что активность в этом деле проявляет только она одна (и тогда речь действительно могла идти только о ней и о том, что было тем лучшим, если не единственным, что она могла предъявить миру или кому другому стоящему поблизости); мужчина под ней был, так сказать, заурядным подателем реплик, служебным подспорьем, орудием ее труда и, соответственно, почти невидимым в этом акте. Вот так – с невидимым мужчиной и выставленной для всех желающих на обозрение женщиной – могла бы быть снята очередная любовная сцена в любом фильме, но только на природе принципиально все смотрелось иначе, и не потому лишь, что Дон Жуан видел всю картинку наяву и прямо перед собой – в отличие от крупного плана на экране, к тому же, как всегда, на некотором удалении от места действия, – здесь тоже был крупный план, но не снятый на кинопленку, а, что называется, в натуре.

Только через неделю после увиденного, когда Дон Жуан, думая о той парочке, как бы праздновал вместе с ними выходные дни, – а он не сомневался, что они их праздновали, да еще и как, – ему вдруг вспомнилось, какими желтыми были на тонких ветках-прутиках цветки красильного дрока с обеих сторон от пары. И как ветер мотал, раздвигая и сдвигая, этот сплошь желтый кустарник семейства губоцветных. От кедра доносился специфический шум, похожий на свист. Высоко в небе, неправдоподобно высоко для птицы, кружил один из тех орлов, которые обычно только в особо ясные и тихие дни жаркого лета покидают свои насиженные места или гнезда в лесу под Рамбуйе и летят в околопарижское воздушное пространство. Осы с шумом и жужжанием трудились над посеревшей от ветра и дождей поленницей (так же выглядел сейчас у меня в саду и мой деревянный стол – ведь рассказ Дон Жуана пришелся на май месяц, когда осы строят гнезда). На одной из веток, свисавших над ручьем Мерантез, не то болталось, не то раскачивалось что-то продолговатое и полосатое, по весу не тяжелее туфли, похожее на скрученную магнитофонную пленку, – такой невесомой могла быть лишь сброшенная змеиная кожа, значит, в округе Пор-Рояля все еще водились или снова завелись змеи. С кедра сорвалась прошлогодняя шишка и прокатилась по парочке. Переливающийся блестками песок сверкнул на дне ручейка, в котором не было рыб, и послышался шум трактора с полей, что распахивали наверху, на плато. На краю леса, на противоположном склоне, нарисовалась большая семейка бабушек-дедушек-родителей-деток, они устраивались на пикник, устанавливая складной столик, по одной из самых современных трасс проехал школьный автобус, и дети сбились там в кучку в самом заду, а в воздухе мельтешили те маленькие рыженькие мотыльки, про которых всегда думается, когда двое из них вьются друг подле друга, что их трое.

Дон Жуан под конец был, однако, разочарован парочкой. Все закончилось слишком тривиально. Оба они вдруг стали производить слишком много шума. Женщина то и дело вскрикивала, а мужчина мычал, хрюкал и сопел. Потом она рухнула на него, упав вперед, а он гладил ее рукой по спине и чесал при этом другой согнутое колено. В самом начале, прежде чем закричать, она произнесла что-то невнятное про «любовь», и он тоже пробормотал нечто похожее. Дон Жуану надо было бы уйти еще до того. Ведь ничего уже не изменилось бы, как если бы кукушка вместо привычного «ку-ку» прокуковала трижды и замерла потом, как поперхнулась. Конечно, он остался и смотрел, как бы исполняя свой долг, но уже считал секунды, или, скорее, просто считал, как это делают обычно при вынужденной задержке в ненужном месте и хотят убить время, когда оно тянется бесконечно. А время становилось для Дон Жуана уже проблемой, пожалуй, главной на данный момент.

Однако он собрался уходить только тогда, когда два голых тела в ложбинке стали явной добычей несметного количества мух и муравьев. Правда, так было и до того. Но они заметили это, похоже, лишь сейчас, и постепенно им стало это надоедать. До самого последнего момента Дон Жуан ждал, что с ними произойдет что-то еще, нечто противоречащее обычному ходу вещей. Но что, например? Никаких вопросов, осадил он меня строго.

Поворачиваясь, он наступил на хворост, и парочка тут же заметила его. Он уточнил: никакого хруста, заставившего их обернуться, а только его, стороннего наблюдателя, вздох. Вздох разочарования? Прекратить задавать вопросы! По правде говоря, я никогда и ни у кого не слыхал такого вздоха, как у Дон Жуана. И он целую неделю предоставлял мне эту возможность постоянно слышать его вздох – во время рассказа или безмолвного сидения в саду. Это был вздох стареющего мужчины и одновременно ребенка. Необыкновенно тихий и легкий, даже нежный, но он доносился, проникая сквозь любой шум, даже сквозь непрерывный гул с автострады – скоростной трассы, прорезавшей с недавних пор долину Родон и беспрестанно показывающей ей свой оскал, – сквозь ураганный шквал и вой бомбардировщиков, на протяжении всей недели грохотавших над нашими головами в ритме их маневров на Троицын день. Вздох Дон Жуана внушал мне доверие, и не только к одному этому человеку.

Любовная же парочка, напротив, расценила его вздох как предательство. Их привело в бешенство не то, что на них кто-то смотрел. Они схватили свои кожанки и помчались за ним, потому что он как зритель, наблюдавший за ними и за тем, что они только что пережили и что, возможно, незримо еще держало их в плену, подверг все своим вздохом унижению и осмеянию. А Дон Жуан, как всегда, даже и в других ситуациях, бежать не собирался. С какой стати он должен бежать? Да и нельзя ему было бежать. Но, как всегда, другого выхода не было: пришлось бежать.

У него был, конечно, выигрыш на местности, поскольку, будучи пешим, он мог в один миг пересечь ручей и перешагнуть через валежник, тогда как парочке приходилось выбирать для мотоцикла кружные пути по полям и крайне редким мосткам. В какие-то моменты он даже вовсе не проявлял спешки. Этим и объясняется, что часть пути он проделал задом – привычным для него способом передвижения, который не стоит расценивать как насмешку с его стороны. Однако преследователей, по-видимому, именно это и разозлило, ибо под конец они гнались за ним как бешеные, отчаянно и бесстрашно прыгая по корням и кочкам. Они наступали ему на пятки, и тогда ему не осталось ничего другого, как взять ноги в руки. При этом они страшно кричали. Правда, это были всего лишь какие-то восклицания, почти дружеские. Может, ему следовало остановиться и по-свойски поговорить с ними? Но ему нечего было им сказать. Только через неделю, все еще у меня в саду, в день расставания, он смог издали обратиться к парочке и пожелать им счастья и приятных сюрпризов на всю их жизнь.

А неделю назад, вечером в день прибытия в Пор-Рояль-де-Шан, Дон Жуан начал рассказывать – в тот же самый день недели, что был и ровно неделю назад. Он находился тогда еще в Тифлисе, в Грузии. И он не собирался разворачивать передо мной историю своей жизни, даже ее последнего года, а исключительно только последних семи дней, и во все последующие дни недели – день в день, когда это происходило. В этот понедельник, например, ему пришел на память прошлый понедельник, и притом так удивительно ярко и четко, так естественно и легко, как вряд ли могло бы случиться такое с прошлым вторником или, скажем, понедельником месяц назад и так далее, если отсчитывать время вспять. «В понедельник неделю назад», – и вот уже нахлынули картины, нежданно-негаданно одна за другой, в течение целого дня, – и в памяти всплывали события и люди того дня прошлой недели, рисовались в его воображении – такими он их не увидел неделю назад – и занимали сейчас свое место, выстраивались в ряд, тихо, без ажиотажа и претензий на первенство среди приукрашенных воспоминаний, а если уж и задавали какой-то особый ритм, то тихо и спокойно нанизывая события, без толкотни и суеты, без выяснения, кто первый, кто последний, а став равнозначными – без разделения на великие и малые.

Так это все сложилось и как бы устроилось само собой. И так я и слушал изо дня в день, как Дон Жуан рассказывал мне свою неделю – способ повествования, объяснимый, пожалуй, тем, что каждый день он находился в другом месте, поскольку всю неделю путешествовал. Дон Жуан не вел оседлого образа жизни. Если бы он сидел на месте, и даже если бы с ним приключилось все то же самое, он не знал бы, что ему рассказать про те прожитые семь дней, и, уж во всяком случае, не сумел бы сделать это в такой занимательной форме. Рассказанная неделя, – а не рассказы про отдельно взятый день или год, – подобная форма как нельзя лучше подходила к такому персонажу, как Дон Жуан. Но она отвечала и моему настроению. И, кроме того, настроениям других людей, не занятых войной, а предпочитающих пусть неустойчивый и подверженный угрозам, но все же мир.

Пока для Дон Жуана семь этапов его недели облекались день за днем в слова, он проживал их, делал их реальностью. И рассказывал свою историю без всяких пикантных подробностей. Он не то чтобы избегал их, просто с самого начала они выпали из его поля зрения. Само собой разумелось, что речь о них даже не могла идти. «Пикантные подробности» рассказывать не полагается. Будем считать, что их вроде как бы и не было. Я так с самого начала не хотел ничего о них слышать. Только без этих глупостей похождения и авантюры Дон Жуана – а они, в конце концов, все-таки оказывались авантюрами – выходили в моих глазах за пределы одной его личности. Подробности, правда, при его обращении к воспоминаниям о прошлой неделе появлялись то и дело сами собой, но только другие и авантюрные на свой лад.

В течение этих семи дней, пока Дон Жуан сидел в моем саду и рассказывал – мне, но одновременно и самому себе, – он ни разу не спросил меня, кто я такой, откуда родом и чем занимаюсь. Мне это нравилось. Ибо моим единственным, регулярно навещавшим меня в прошлые месяцы посетителем был кюре из церкви Сен-Ламбер-дю-Буа, дававший мне понять, что он, собственно, один, кто еще не оставил меня, и вообще самый последний из всех на земле, чем делал мое положение еще более нестерпимым: часто только с приходом священника я осознавал свое одиночество, и чувство покинутости еще долго грызло мою душу после его ухода, да-да, именно грызло, грызло и грызло, и я смотрел на себя как на одного из тех смертельно больных людей в округе, которым мсье черная сутана, а именно это было главным делом его жизни, эпизодически наносил свои визиты, однажды у него даже непроизвольно так и вырвалось: «Ах, мои дорогие прихожане на смертном одре!»

Я готовил, а Дон Жуан рассказывал. Со временем мы стали есть вместе, сидя за столом в саду. А моя кухня словно ожила! Нет ничего дороже сердцу, во всяком случае моему, чем кухня, где кто-то с удовольствием возится с замысловатыми блюдами. Как в старые добрые времена, стоял я порой, частенько даже не замечая этого, на одной ноге или радостно прыгал вдруг козленком из одного угла в другой. И по старой привычке вытирал руки о полы рубахи, выпущенной поверх штанов, как делал это раньше, по поварской традиции вытирая руки о фартук. А мой недельный гость даже палец о палец не ударил. Он привык что его все всегда и везде обслуживают. Я не спрашивал, куда подевался его слуга. В нужный момент, думал я, он обязательно появится в рассказе, так оно, собственно, и случилось. Казалось, Дон Жуан и пальцем не шевельнул, но, входя в кухню, я ежедневно обнаруживал новые приправы, и не только приправы, но и все другое, что полагалось при готовке, – мешочек с перцем из Сычуани, черные, как уголь, весенние трюфели из Турции, круг овечьего сыра из Ла-Манчи, пригоршня – словно собранного собственноручно – дикого риса из Бразилии, вазочка нутового пюре из Дамаска. При этом он прибыл без багажа. За всю неделю мне ни разу не пришлось посетить оптовый рынок, который я давно уже возненавидел.

Это, однако, не означает, что все дни мы проводили в саду или в доме. Дон Жуан начинал рассказывать только вечером, после обеденной трапезы, которая и была единственной настоящей трапезой за день, и было еще светло, как обычно и бывает в мае, почти до самых вечерних новостей, которые мы смотрели по телевизору – так далеко на западе от всех главных событий находится Пор-Рояль. Днем мы бродили по окрестностям, по лесным долинам вдоль ручьев и плато с выросшими на нем новыми городами. Один раз мы пошли по полям, пересекли их и дошли до замка Рамбуйе, где на нас неожиданно выскочили из парка неизвестно откуда взявшиеся собаки, явно нацелившиеся сразу на Дон Жуана. На другой день мы отправились в противоположном направлении, на восток, к плато Сакле, где наткнулись на Атомный центр, окруженный полицейскими, пожарными и санитарными машинами, дружно издававшими резкие и громкие аварийные сигналы, неумолчно разносившиеся по всему плато. И при этом мы увидели, как у самых наших ног, невзирая на всеобщий хаос, в земляной ямке безмолвно спариваются две ящерки, а в воздухе над ними тем же занимаются две бабочки-однодневки, слившиеся в опьяняющем полете друг с другом. На третий день мы направили свои стопы на север, к легендарным ключам на реке Бьевр, но так и не нашли их, заблудившись в недавно созданном по случаю праздника в честь этого явления искусственном лабиринте (главный ключ, узнали мы потом от более удачливого, чем мы, искателя, даже превратили в бьющий фонтан). На четвертый день мы поехали на местном автобусе в Ла-Трапп в кино «Жан Ренуар» и посмотрели там фильм, в котором одна женщина заманила мужчину, чтобы заставить его умереть с ней вместе, – сначала отдаться ей до конца и без остатка, что делало фильм сцену за сценой все более завлекательным, а под конец совсем безысходным – другого выхода не было ни у мужчины, ни у женщины. На пятый день мы совершили самый короткий поход, поднявшись из расселины в долине Родон наверх к скоростной трассе со стороны, ведущей к военной базе Сен-Реми-ле-Шеврез, и смотрели на автобусной остановке, как мимо нас, не останавливаясь, проносились местные рейсовые автобусы. А в предпоследний день недели мы, наоборот, остались в моем прибежище, которое нам пришлось укрепить и даже забаррикадировать, потому что на нас надвигались захватчики, вернее, захватчицы – полчища особ женского пола, домогавшихся Дон Жуана. Последние два вечера рассказов прошли под знаком опасности, принимавшей с каждым часом все более щекотливый оборот.

Первый день прошедшей недели был рассказан Дон Жуаном примерно так, как описано ниже: он прибыл утром в Тифлис рейсом из Москвы, перелетев Кавказ. На вершинах гор лежал снег, спускаясь длинными языками в горные долины. Зато южные склоны, представлявшие собой просторную вытянутую долину размером с целую почти безлюдную страну, оставляли более живое впечатление от здешнего юга. Дон Жуан немного вздремнул в самолете. Проснувшись, он увидел, что все пассажиры вокруг него тоже спали, причем с широко открытыми ртами. Как это часто с ним бывало, ему снился его замок, кишевший в тот момент, когда он возвратился, непрошеными гостями, горланившими во всех залах и не обращавшими никакого внимания на хозяина. При этом у него давно уже не было ни замка, ни дома, никого и ничего, куда бы он мог возвратиться.

Дон Жуан осиротел, притом вовсе не в переносном смысле. Несколько лет назад он потерял самого близкого ему человека, и это был не отец и не мать, а, так мне, во всяком случае, показалось, его дитя, единственный ребенок Выходит, потеряв дитя, тоже можно осиротеть, да еще и как А может, умерла женщина, та, которую он единственно любил?

В Грузию он отправился, как и в любое другое место, без особой цели. Его гнала собственная безутешность и печаль, и ничего больше. Потребность нести свою земную скорбь по миру и перекладывать ее на весь остальной мир. Дон Жуан жил под знаком своей скорби и печали, черпал в ней силу. Печаль была выше его. Как бы вооруженный ею – и не то чтобы как бы, – бессмертным он себя все же не считал, однако неуязвимым. Печаль была чем-то, что делало его неудержимым, она развязывала ему руки, и как ответный шаг (или, скорее, шаг за шагом) совершенно транспарентным, способным пропускать через себя и свои чувства все, что происходило вокруг, оставаясь к тому же, в случае необходимости, невидимым. Печаль подпитывала его на путях странствий, была для него хлебом насущным в любом отношении и при любых обстоятельствах. Благодаря этому у него не было больших проблем в удовлетворении жизненных потребностей. Последние вообще даже как-то больше и не возникали. Приходилось даже постоянно отгонять от себя мысль, а не может ли таким же образом реализоваться в ней, печали, идеальная земная жизнь и для других людей тоже (смотри выше: «перекладывать свою печаль на весь остальной мир», то есть на плечи других). Печалиться, но уже не эпизодически, а фундаментально, в самой своей, так сказать, основе, стало для него занятием жизни.

Уже много лет Дон Жуан не завязывал ни с кем отношений. Самое большее, случались дорожные знакомства, которые он тут же забывал по окончании совместно проделанного отрезка пути. Среди прочих было, естественно, немало женщин, причем не самых некрасивых (хотя казалось, настоящие красавицы стали со временем путешествовать меньше, во всяком случае, прилюдно, и реже ходить по улицам, появляться на площадях или ездить в общественном транспорте, – словно все они сидели по особнякам, по тайным уголкам, а если уж отправлялись в путь, то глубокой ночью и неизведанными тропами). Однако эти женщины, если уж Дон Жуан вообще показывался им на глаза, излучая при этом свою мировую скорбь, которая и для них обладала неотразимой силой и притягивала их как магнит, каждый раз отворачивались от него, едва сделав первый маленький шажок или произнеся первое слово, и причиной тому, так или иначе, был он сам – они не получали от него ответа, он оставался глух и слеп к ним, во всяком случае, к их персоне как личности или просто как к женщине. Он действительно избегал разговоров, даже остерегался открывать рот для так называемой беседы, словно утратил бы свою особую силу, нарушив молчание, и совершил тем самым предательство относительно цели своего путешествия. А ведь насколько разительно иначе вел себя Дон Жуан полжизни до того, как осиротел.

Стоило ему приземлиться в Тифлисе, как сразу обозначилась цель его путешествия. И как всегда, это случилось само собой, и как обычно – одновременно с прибытием в любое, первоначально ничем не примечательное место. Вот и сейчас: ему тут же захотелось отправиться назад, в ту местность, над которой он только что пролетел, – предгорную равнину Кавказа, напомнившую ему Пидмонт, причем не медля и не откладывая, прямо с аэродрома. А в огромный Тифлис он вернется к вечеру или еще позже, его ведь ничто не связывало, он был хозяином своего времени. И город распахнется тогда перед ним, как до того другие города – так всегда происходило до сих пор, – и он знал, что только в этом случае увидит особенности и прелести Тифлиса, или Тбилиси, как говорили здесь: иноземность и неповторимость современных городов не бросается в глаза, ее приходится отыскивать, и именно это и составляло заманчивую часть похождений Дон Жуана. Идея – а то была идея – пришла ему в голову, как только он увидел грузинское письмо: маленькие буковки под большими латинскими в зале прилета (уже не сарая, как раньше, и без пассажиров с курами и кроликами в клетках); по своей плотности, ритмике и округлости эти письмена напоминали ему ярусы кавказских отрогов. Никуда больше, только туда, и в нем заново вспыхнула задремавшая было энергия печали и скорби, обновляя весь мир.

В самом деле, Дон Жуан привык за время, предшествовавшее его погружению в печаль, к тому, что все его обслуживали. Каждый новый знакомый уже очень скоро видел себя частью его разбросанных по всему миру слуг. Ни с того ни с сего вальяжный господин вдруг посылал его за книжкой, за лекарством для себя, за забытым на предыдущей остановке в пути предметом. Он даже не отдавал приказаний, ему достаточно было всего лишь сказать: «Я оставил в… мою шляпу». (Можно посмотреть на это и так: разве Дон Жуан просил сделать вывод из простой констатации им факта и выполнить его желание?) Правда, он и сам мог в мгновение ока оказать услугу своему визави, или знакомому, или даже вовсе незнакомому человеку. При этом как он умел услужить, вернее, как оказать услугу! Каждый раз это было молчаливое услужение, которого никто от него не ждал, незамедлительная помощь или поддержка, причем незаметная, без показных эффектов, а иногда оказанная как бы походя и анонимно, и тогда он сам, оказывая ее, тоже приобретал в своем облике что-то анонимное. А оказанная им мимолетная услуга или помощь воспринимались тем, кому она предназначалась, тоже каждый раз без всякого удивления, как должное. Или это случалось совсем незаметно и оставалось практически без всякой благодарности, тем более вознаграждения. И тем не менее он производил особое впечатление на тех, кому оказывал услугу: не просто молчаливый слуга, а нечто несравненно большее.

Для поездки к подножию Кавказа Дон Жуан впервые за много лет снова нанял слугу. Во всяком случае, он с самого начала обращался с водителем соответствующим образом, и тот не только принял это условие, но, похоже, даже ждал этого. Он стоял на краю летного поля рядом со своей старенькой русской легковушкой и давно уже держал для Дон Жуана, и только для него одного, дверцу машины открытой. Молча, без лишних слов, между ними тут же был заключен договор: обслуживание не ограничивается только дневными часами и продлится неопределенное время, бог его знает, как долго. Человек этот производил впечатление не только что нанятого слуги, а скорее старого верного партнера – снова тот же феномен своеобразной доверчивости, которая так часто мгновенно вспыхивала между Дон Жуаном и незнакомыми людьми, с женщинами, правда, иначе, чем с мужчинами. Провиантом и горючим партнер и попутчик, с которым Дон Жуан разговаривал, если вообще это делал, одними междометиями и жестами, понятными во всем мире, запасся на целую неделю. И одет новый слуга был гораздо благороднее, чем его господин, – темный двубортный костюм, белоснежный платочек в нагрудном кармашке, слева и справа от него по маленькому букетику майских ландышей. Вся колымага пропахла ими, а может, одеколоном с необычайно тонким ароматом, каким пользовался его новый слуга. Очевидно, он не случайно вырядился как на праздник.

Впервые после потери ребенка Дон Жуан почувствовал себя выведенным из состояния безутешного покоя и сопровождавших его бесконечных неурядиц периода одиночества и отрешенности от людей. Уже при пробуждении после короткого сна в самолете к нему возвратилось его беспокойство, это до тошноты знакомое ему чувство, которым он был сыт по горло. Выражалось оно в том, что с каждой минутой он все меньше властвовал над своим временем. Или: время переставало быть средой его обитания. Или: мгновения посекундно прыгали, как блохи, и бесследно исчезали. Вместо того чтобы каждый миг смотреть, слушать, дышать и так далее, он принялся считать. При этом он считал не только секунды, а все подряд – машинально или автоматически, что получалось само собой, опережая сознательно включаемый механизм счета, в который он целиком превратился, – он считал ряды кресел в самолете, дырочки для шнурков на своих ботинках, количество волосков в бровях соседа. Не то чтобы он беспрестанно скучал, нет, все обстояло гораздо серьезнее: Дон Жуан выпал из игры, такой ненавязчиво-дружеской, – из времени. Но, возможно, это и был наисерьезнейший вариант скуки. Подобная напасть со счетом наверняка должна была однажды прекратиться, но для этого ему пришлось бы сойтись с кем-то, соединить свою жизнь хотя бы на какой-то промежуток времени, другими словами, решительно порвать со своим одиночеством. Вот как, например, сейчас, взяв в попутчики водителя вместе с его тесной, загруженной до отказа машиной.

После все еще холодной предвесенней России с последними серо-грязными сугробами вперемешку с песком где-то на задворках больших дворов, мягкий воздух южного Кавказа казался теплым, прямо-таки олицетворял собой тепло. Светило солнце, оставаясь для них двоих все дальше сзади, а слегка поднимающаяся с приближением гор равнина разворачивала перед ними рельеф с такой незатейливой простотой, как это можно видеть обычно только на макетах, сделанных, к примеру, из папье-маше. Однако, в отличие от картонных, тем более полых форм, все кругом было компактным, тяжеловесным, неразрывно связанным друг с другом: глина с мергелем и со скальными породами, с корневищами и с лозой – серно-желтое с кирпично-красным, с соляно-серым, с угольно-черным. И песчаные почвы тоже были не мягкие и рыхлые, а словно схваченные цементным раствором, спекшимся на жаре; если кому захотелось бы взять в руку горсть земли, изранил бы себе пальцы в кровь, а под ногтями так и не оказалось бы ни крупинки ожидаемого песка. Точно так же нигде ни облачка пыли, хотя на большом отрезке пути практически никакой растительности (только голый крупнозернистый песок) и почти непрерывно и каждый раз с другого направления внезапно дует сильный ветер. Заманчиво объединяя все ощущения и ожидания, открылось вдруг подножие гор, поднимавшихся ярусами вверх и представших потом вблизи во всей своей недоступности и отталкивающей труднопроходимости. Они притягивали, как магнит, заманивали в глубь, но глубины-то и не было. Это напомнило Дон Жуану о его визите неделю назад в так называемые «дурные земли» – Бэдлендс – в американском штате Южная Дакота, с их системой широких и глубоких речных долин на обширном предгорном мергельном плато, где каждый ручей течет сам по себе и расчленяет на своем пути уходящую вдаль долину, а та, в виде исключения, никуда не ведет и заканчивается сетью ветвящихся крутых обрывов с глиняными растрескавшимися стенками, размытыми ливнями, и разделяющих эти обрывы узких гребней из мергельных пород, иссушенных и выветренных тысячелетиями. Но когда неделю спустя он рассказывал мне об этом, то уже воспринимал отроги Кавказа как картинку с обратной стороны: знаменитые и даже известные на весь мир «дурные земли» отошли на второй план и как бы померкли, став лишь предварительным этапом или первым наброском в описании этой безымянной и почти безлюдной местности, куда редко заглядывает человек, превратились в ее скверную копию. Места здесь открылись ему как несравнимо более мощные, чем казавшиеся первоначально такими образцово видовыми «дурные земли» предгорного плато Кордильер. Во всяком случае, эти земли были, так или иначе, тут, у него перед глазами, тогда как запечатленные на кинопленке Бэдлендс… А почему, собственно, Дон Жуан вообще в своем рассказе так долго и подробно задержался на описании этого ландшафта? Очевидно, все шесть ландшафтов в рассказах последующих дней были похожи на этот – на тот или иной манер. Каждый новый день Дон Жуан оказывался в новой, часто очень далекой стране, а ландшафт, на фоне которого разворачивались события, был или каждый раз представлялся ему, в общем, снова таким же. При изложении каждого последующего сюжета в рассказе он мог себе позволить благодаря этому опустить описание места действия (или отсутствия такового).

Южные склоны Кавказа не были в то утро безлюдными. Вспоминая задним числом события того дня, он сказал, что люди стояли даже по обочинам дороги. Так, как он обрисовал их мне в своем рассказе, все они были пешими, и единственное движущееся транспортное средство на всех этих дорогах был автомобиль, которым управлял его слуга. Восток? Но ничто не напоминало Ближний Восток: и по одежде, и по манерам, даже по сплетням и интригам этот Восток напоминал больше Запад, как Запад напоминает теперь тот, Ближний Восток, и все такое прочее. Единственная специфика выражалась, по-видимому, в том, что в течение всех семи дней в воздухе постоянно чувствовался майский ветерок и повсюду – снизу, сверху и насквозь – проникал тополиный пух.

Ни один из тех, кто шел по краю дороги, не был одиноким путником. Дон Жуану попадались навстречу только группы людей, всегда небольшие, но зато большим числом. Если бы он, садясь в машину, не прекратил без конца считать, то, самое позднее, сделал бы это, столкнувшись с этими шествиями – поистине подлинным переселением народов.

Шофер ехал на свадьбу, и Дон Жуан, само собой разумеется, был, не будучи приглашенным, гостем на этой свадьбе. За прошедшие годы он не раз принимал участие в застольях незнакомых – исключительно только – людей. Правда, все эти застолья, до сегодняшнего случая на Кавказе, были всегда поминками. Только во время похорон можно вот так, безо всякого, смешаться с процессией людей – при крещении младенца часть церкви или того помещения, где это происходит, отводится, как правило, определенной группе людей, знающих друг друга, или они заказывают для себя на этот день всю церковь целиком. Составить себе потом, по выходе из церкви, некоторое хотя бы отдаленное представление о мокрых волосиках или влажной лысенькой головенке новорожденного дело не такое простое, как и получить доступ в кружок молоденьких конфирмованных, стоящих на солнышке после церемонии, и подсмотреть, как они лижут мороженое.

На последнем отрезке пути, перед самой деревней, где должны были играть свадьбу, Дон Жуан вдруг превратился из седока в водителя; его слуга, объяснив господину дорогу, улегся на заднее сиденье между канистрой и корзинками и тут же заснул. Когда воспринимаешь те или иные приметы окружающей действительности большей частью глазами одиночки, без хорошей компании, тогда уж лучше оказаться в обществе спящего, к тому же посапывающего столь беззаботно и проникновенно, как этот новый знакомый с расцарапанным лицом. (Я заметил, как часто Дон Жуан вместо того, чтобы вести повествование от первого лица и говорить «я», прибегает в своем рассказе к безличной форме, будто обобщенное восприятие пережитого им лично говорит вместо него – видит бог, что и я, выпади на мою долю столько перемен в жизни и такое множество случаев, скорее, больше случаев, чем перемен, поступал бы точно так же.)


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю