355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Пьер Лоти » Роман одного спаги » Текст книги (страница 9)
Роман одного спаги
  • Текст добавлен: 15 сентября 2016, 02:51

Текст книги "Роман одного спаги"


Автор книги: Пьер Лоти



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 12 страниц)

XXXV

Фату со страхом дожидалась его возвращения.

Едва он вошел, сразу стало ясно: старые часы с боем не нашлись. Сейчас он ее убьет.

И ей это было понятно; ведь если бы у нее взяли один, пускай весь высохший, но самый заветный амулет, который мать дала ей, совсем еще маленькой, в Галаме, – о, она бы бросилась на вора и убила его, если бы смогла!

Фату прекрасно понимала, что поступила скверно, очень скверно, виной тому злые духи и ее собственный порок – неуемная страсть к украшениям.

Она видела, как тяжело страдал Жан, и сознавала, что вела себя гадко. И сейчас, перед смертью, ей хотелось только одного: успеть поцеловать его.

В последнее время Фату даже нравилось, когда Жан ее бил, потому что лишь в такие минуты он до нее дотрагивался и сама она могла к нему прикоснуться, прижавшись к его коленям и умоляя о пощаде. На этот раз, когда он схватит ее, чтобы убить, она приложит все силы, чтобы обнять его и попытаться добраться до губ: ведь ей уже нечего терять, она прижмется к нему и станет целовать, пока не умрет, а смерть ей безразлична.

Если бы несчастный Жан мог разобраться в том, что творилось в этом маленьком темном сердечке, он, на свою беду, наверняка опять бы простил ее; ведь его нетрудно было разжалобить.

Но Фату ничего не говорила, понимая, что такое нельзя выразить словами, к тому же сама мысль о последней схватке, когда она будет обнимать и целовать Жана, а потом умрет от его руки и все разом кончится, – такая мысль пришлась ей по душе, и она молча ждала, устремив на него взгляд своих больших эмалевых глаз, в которых застыло выражение страсти и ужаса.

Однако Жан вошел и ничего не сказал, даже не взглянул на нее, и тогда она перестала что-либо понимать.

А Жан, стыдясь своей грубости, отшвырнул хлыст, не желая больше бить маленькую девочку.

Но зато стал срывать развешанные на стенах амулеты и выкидывать их в окно.

Потом собрал набедренные повязки, бусы, бубу, калебасы и, по-прежнему не говоря ни слова, выбросил все это на песок.

Фату, догадавшись, что все кончено, стояла как громом пораженная.

Выбросив ее вещи на улицу, Жан указал ей на дверь, вымолвив сквозь стиснутые зубы глухим, не терпящим возражения голосом:

– Уходи!!!

И Фату, опустив голову, молча вышла.

Нет, ей и в голову не могло прийти ничего подобного: ее выгнали – что может быть ужаснее? Она чувствовала, что теряет рассудок, и шла, не решаясь поднять глаз, не найдя в себе сил ни кричать, ни слово сказать, ни пролить хоть одну слезинку.

XXXVI

После этого Жан спокойно начал собираться, аккуратно складывая вещи и старательно упаковывая их по солдатской привычке, приобретенной в полку, но все-таки торопился, опасаясь пожалеть о содеянном и проявить слабость.

Приведя в исполнение столь жестокое наказание, послужившее отмщением за надругательство над старыми часами, Жан немного утешился, радуясь тому, что у него хватило наконец мужества покончить с этой историей, что скоро он обнимет отца и обо всем расскажет ему, дабы получить прощение.

Когда со сборами было покончено, он спустился к Ку-ра-н'дьяй, женщине-гриоту. И заметил там Фату, неподвижно сидевшую в углу на корточках. Маленькие рабыни подобрали на улице ее вещи и сложили в калебасы, стоявшие рядом с ней.

Жан не удостоил ее даже взгляда. Подошел к Кура-н'дьяй и заплатил за жилье, предупредив, что больше не вернется; потом закинул за плечи легкий мешок и вышел.

Бедные старые часы. Отец говорил ему: «Жан, они немного староваты и все-таки очень хорошие, таких хороших теперь, пожалуй, и не делают. Вот разбогатеешь и купишь себе, если захочешь, модные часы, а эти вернешь мне; они со мной уже сорок лет, я приобрел их еще на военной службе, и, когда умру, если они тебе не понадобятся, не забудь положить их в мой гроб; они и там составят мне компанию…»

Кура-н'дьяй взяла деньги с обычным для нее безразличием старой, видавшей виды куртизанки, ни слова не промолвив по поводу внезапного отъезда спаги.

Очутившись на улице, Жан позвал своего пса лаобе, тот с явным неудовольствием уныло поплелся за ним, словно понимал, что произошло.

Не оглядываясь, Жан шел по улицам мертвого города по направлению к казарме.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

I

Прогнав Фату-гэй, Жан испытал огромное облегчение. А уложив аккуратно в солдатском шкафу весь свой нехитрый скарб, принесенный из дома Самба-Хамета, почувствовал себя свободным и счастливым. Он счел это отправной точкой на пути к отъезду, к тому благословенному окончательному увольнению, которого оставалось ждать всего несколько месяцев.

И все-таки ему было жаль Фату. Он хотел послать ей денег из жалованья, чтобы помочь обосноваться заново или уехать.

Но так как Жан предпочитал с ней больше не встречаться, то поручил это спаги Мюллеру.

Мюллер отправился в дом Самба-Хамета к женщине-гриоту. Однако Фату, как выяснилось, ушла.

– Она страшно горевала, – рассказывали маленькие рабыни на языке волоф. Окружив Мюллера, они говорили все разом.

– Вечером она не стала есть кускус, который мы для нее приготовили.

– Ночью, – добавила маленькая Сам-Леле, – я слышала, как она громко разговаривала во сне, даже лаобе лаяли, а это дурная примета. Только я не смогла разобрать ее слов.

Ясно было одно: Фату ушла незадолго до рассвета и унесла на голове свои калебасы.

Макака по имени Бафуфале-Диоп, надсмотрщица над рабынями женщины-гриота, особа крайне любопытная от природы, следила за Фату издалека и видела, как та, по-видимому, твердо зная, куда идет, свернула на деревянный мост, переброшенный через небольшой рукав реки, и направилась в сторону Н'дартута.

В квартале полагали, что Фату, должно быть, решила просить пристанища у одного старого и очень богатого марабута в Н'дартуте, который восторгался ею. Впрочем, она и впрямь отличалась отменной красотой, так что, хотя и была кяфир, могла не опасаться за свою участь.

Какое-то время Жан избегал ходить в квартал Кура-н'дьяй.

Но вскоре перестал об этом думать.

Ему казалось, он вновь обрел достоинство белого человека, запятнанное близостью с черной; хмель прошел, и прежняя горячка чувств, распаленных африканским зноем, внушала ему лишь глубокое отвращение.

Свое новое существование Жан строил на воздержании и честности.

Впредь он собирался жить в казарме, как любой хороший солдат. Собирался откладывать сбережения, чтобы привезти Жанне Мери кучу подарков из Сенегала: красивые циновки, которые со временем украсят их дом; вышитые набедренные повязки, богатые краски которых наверняка приведут в восхищение односельчан, а у них в хозяйстве послужат великолепными ковровыми скатертями; но самое-то главное, ему хотелось заказать для нее у лучших черных мастеров сережки и крестик из чистого галамского золота. Она станет надевать эти украшения по воскресеньям, отправляясь в церковь вместе с Пейралями, и, конечно, ни у одной другой женщины в деревне не будет таких красивых драгоценностей.

Этот несчастный верзила спаги, такой важный с виду, вынашивал кучу ребяческих планов, лелея наивные мечты о счастье, о семейной жизни и смиренном благочестии.

Жану шел в ту пору двадцать шестой год. Но выглядел он старше, как это часто случается с людьми, которых закалила суровая жизнь на море или в армии. Пять лет, проведенные в Сенегале, сильно изменили его, черты лица стали резче; он похудел и покрылся загаром, заметна стала военная выправка, и, как ни странно, проглядывало что-то арабское; плечи и грудь его раздались, хотя талия осталась тонкой и гибкой; он надевал феску и крутил свой длинный черный ус с особым солдатским ухарством, и это ему чрезвычайно шло. Сила и поразительная красота Жана вызывали невольное уважение у тех, кто его окружал. С ним обращались иначе, чем с другими.

Художник вполне мог бы взять его за образец благородного обаяния и безупречной мужественности.

II

Как-то раз в одном и том же конверте со штемпелем родной деревни Жан нашел два письма, одно – от любимой матери-старушки, другое – от Жанны.

ПИСЬМО ФРАНСУАЗЫ ПЕЙРАЛЬ СЫНУ

«Дорогой сынок,

со времени моего последнего письма кое-что произошло, есть новости, тебя они, конечно, удивят. Но главное – не расстраивайся, следуй нашему примеру, сынок, молись Господу Богу и не теряй надежды. Начну с того, что в наших краях появился новый судебный исполнитель, господин Проспер Сюиро, он хоть и молод, но с бедными людьми чересчур суров, и у нас его недолюбливают, да и душа у него двуличная; но человек этот с положением, ничего не скажешь. Так вот господин Сюиро просил у твоего дядюшки Мери руки Жанны, и тот готов принять его в зятья. Как-то вечером Мери заходил к нам и устроил скандал; оказывается, он справлялся о тебе у твоего начальства, хотя нам ничего не сказал, и получил плохие вести. Говорят, у тебя там африканская женщина и ты оставил ее у себя, несмотря на запрет начальства, будто из-за этого тебя не производят в унтер-офицеры, и вообще слава о тебе идет дурная; да он много чего наговорил, сынок, я никогда бы не поверила, но это было в официальной бумаге, которую он показывал нам, и на ней стояла полковая печать. Потом к нам прибежала Жанна, вся в слезах, и сказала, что никогда не выйдет за Сюиро и ничьей женой не будет, только твоей, мой дорогой Жан, а не то лучше уйдет в монастырь. Она написала тебе письмо, которое я посылаю, там сказано, что надо делать; Жанна теперь взрослая и большая умница; поступай, как она велит, и немедленно напиши своему дяде. Через десять месяцев ты вернешься к нам, дорогой сынок; при хорошем поведении да с горячей молитвой Господу Богу все еще, глядишь, и устроится до твоего увольнения; хотя мы, как ты, конечно, догадываешься, покоя себе не находим и боимся, что Мери запретит Жанне приходить к нам, это будет сущим наказанием.

Пейраль целует тебя, сынок, вместе со мной и тоже просит поскорее написать нам.

Горячо тебя любящая старая мать

Франсуаза Пейраль».

ЖАННА МЕРИ СВОЕМУ КУЗЕНУ ЖАНУ

«Дорогой Жан,

мне так тяжело, что хотелось бы поскорее умереть. Я страшно горюю: ведь ты не приехал и даже не обещаешь скоро вернуться. А мои родители вместе с крестным надумали выдать меня замуж за долговязого Сюиро, о котором я тебе уже писала; мне все уши прожужжали про его богатство, говорят, будто я должна гордиться таким сватовством. Я, конечно, сказала «нет» и выплакала все глаза.

Дорогой Жан, я очень несчастна, все против меня. Оливетта и Роза смеются над тем, что я все время хожу с красными глазами; думаю, они-то уж наверняка с радостью пошли бы за долговязого Сюиро, если бы он только захотел. А меня при одной мысли об этом в дрожь бросает; я ни в коем случае за него не выйду, а уж если доведут меня до крайности, все равно будет по-моему: уйду в монастырь Сен-Брюно.

Если бы почаще заглядывать к тебе домой, говорить с твоей матерью, которую я люблю и уважаю, как родная дочь, настроение сразу стало бы получше; но на меня и сейчас косо смотрят за то, что чересчур часто туда бегаю, и кто знает, может, скоро совсем запретят к вам ходить.

Дорогой Жан, ты должен выполнить все, что я тебе скажу. Здесь о тебе пошла дурная молва; я убеждена, что ее нарочно распускают, только бы повлиять на меня, и не верю ни единому слову из их россказней: быть того не может, никто здесь не знает тебя лучше, чем я. Хотя, признаться, хотелось бы узнать обо всем от тебя самого. Не забудь написать и о своих чувствах ко мне, это всегда приятно, даже если сама про все знаешь. И сразу же отправь письмо моему отцу, проси моей руки, а главное, обещай, что всегда будешь вести себя благоразумно и пристойно, и никто о тебе худого слова не скажет, когда ты станешь моим мужем, напиши поскорее, а уж потом я сама буду умолять его на коленях. Да смилуется над нами Господь, мой дорогой Жан! Твоя навеки верная невеста

Жанна Мери».

В деревне мало кто умеет выражать сердечные порывы; девушки, которые выросли в полях, испытывают порой очень глубокие чувства, но у них не хватает слов, чтобы выразить свои мысли, изысканный язык страсти им неведом; свои переживания они могут высказать лишь при помощи спокойных и наивных фраз.

Чтобы написать такое письмо, Жанна должна была многое передумать, и Жан, сам говоривший на простом деревенском языке, понял, сколько решимости и любви вложено в это письмо. Пылкая верность невесты заставляла его надеяться и верить; в ответном письме он, как умел, попытался выразить ей всю свою нежность и признательность, а дяде Мери адресовал предложение, составленное по всей форме и подкрепленное самыми искренними клятвами и обещаниями стать благоразумным и вести себя безупречно; после этого Жан, не слишком тревожась, стал дожидаться почты из Франции…

Господин Проспер Сюиро, человек недалекий и ограниченный, назначенный недавно судебным исполнителем, почему-то кичился ярым свободомыслием и нес безбожную чушь по поводу некогда святых вещей; к тому же у этого бумагомарателя было плохое зрение, и его маленькие красные глазки прятались за темными стеклами очков. Такой соперник наверняка вызвал бы лишь снисходительную жалость у Жана, питавшего инстинктивное отвращение к уродливым, плохо скроенным существам.

Соблазнившись приданым и внешностью Жанны, ничтожный судебный исполнитель по своей непроходимой тупости полагал, будто делает честь юной крестьянке, предлагая ей в мужья свою невзрачную персону; он даже вообразил, что после свадьбы Жанна, став дамой, будет носить шляпу, дабы подняться до того социального положения, которое он занимал.

III

Прошло полгода. И по правде говоря, письма из Франции не принесли бедному Жану ничего особенно плохого, но и ничего хорошего.

Дядя Мери оставался неколебим; но и Жанна – тоже, в конверты старой Франсуазы она неизменно вкладывала для своего жениха лист бумаги с несколькими строчками верности и любви.

Жан был полон надежд и нисколько не сомневался, что, когда вернется на родину, все легко уладится.

Более чем когда-либо он предавался сладким мечтам… После пяти лет изгнания возвращение в деревню рисовалось ему в самых радужных тонах: в своем просторном бурнусе спаги он садится в деревенский дилижанс, привычный путь, и перед ним вновь появляются знакомые силуэты родных гор, затем любимая колоколенка, отцовский дом на краю дороги, и вот наконец, обезумев от радости, он крепко обнимает дорогих стариков…

Потом они втроем идут к Мери… В деревне добрые люди выходят на порог, провожая его взглядом; они любуются чужеземным костюмом и величавой осанкой Жана… Он покажет дяде Мери унтер-офицерские нашивки, которые ему наконец-то пожаловали, и они произведут должное впечатление… Ведь в общем-то дядя Мери неплохой человек; правда, раньше он частенько отчитывал Жана, но зато и любил; Жан отлично все помнил и нисколько не сомневался в нем… (Когда ты далеко, на чужбине, то всегда представляешь в более отрадном свете тех, кого оставил дома; вспоминаешь их любящими и добрыми, забываешь о недостатках.) Так что дядя Мери наверняка не устоит, дрогнет, когда увидит перед собой своих детей, умоляющих сжалиться над ними; конечно, он будет растроган… и вложит дрожащую руку Жанны в руку Жана!.. И какое же это будет счастье, какая наступит прекрасная, сладостная жизнь – настоящий рай на земле!..

Вот только Жан не очень хорошо представлял себя одетым, как другие мужчины в деревне, а главное, со скромной деревенской шапкой на голове. Он не любил об этом думать, такая перемена не слишком ему нравилась, ведь в смешном наряде прежних лет он перестанет быть самим собой – гордым спаги. В красной форме он стал на африканской земле настоящим мужчиной; сам того не ведая, Жан всей душой полюбил свою арабскую феску, саблю, коня и эту огромную суровую страну с ее пустыней.

Жан понятия не имел, какие разочарования ожидают молодых мужчин – моряков, солдат, спаги – при возвращении в деревню, с которой они расстались, в сущности, еще детьми: издалека отчий край виделся им сквозь волшебную призму.

Увы! Какая неизбывная печаль подстерегает нередко дома вернувшихся изгнанников!

Бедные спаги, вроде Жана, свыкшиеся с африканской страной и воспламененные ею, плакали впоследствии, вспоминая порой унылые берега Сенегала. Долгие скачки верхом и более свободная жизнь, яркий свет и бескрайние горизонты – привыкнув к этому, а потом потеряв, начинаешь томиться скукой; в тиши домашнего очага тебя охватывает вдруг жажда жгучего солнца и нескончаемой жары, сожаление об утраченной пустыне, тоска по песку.

IV

Меж тем Бубакар-Сегу, великий черный король, опять что-то натворил в Диамбуре[68]68
  Диамбур (Н'диамбур) – прибрежный район Сенегала к югу от Сен-Луи.


[Закрыть]
и в Джиагабаре. Судя по всему, готовилась военная экспедиция: об этом поговаривали в офицерских кругах Сен-Луи. В конце концов это стало обсуждаться во всех подробностях солдатами, спаги, стрелками и рядовыми морской пехоты. Каждый надеялся в результате получить либо повышение в звании, либо награду.

Жан, срок службы которого близился к концу, дал себе зарок искупить прежние прегрешения; он мечтал прикрепить к петлице желтую ленточку военной медали за отвагу, хотел навсегда распроститься с черной страной, совершив напоследок какой-нибудь замечательный подвиг, дабы имя его не забылось в казарме спаги, в том краю, где он столько времени прожил и столько всего выстрадал.

Между казармами, командованием морского флота и местной администрацией ежедневно шел торопливый обмен корреспонденцией. В расположение спаги поступали толстые запечатанные пакеты; вскоре предстоял, видно, серьезный и долгий поход. Воины в красных куртках точили длинные боевые сабли и чистили амуницию, подбадривая себя стаканчиками абсента и веселыми прибаутками.

V

Дело было в первых числах октября. Выполняя приказ, Жан бегал с самого утра, доставляя в разные концы города служебные бумаги, в довершение ему надлежало отнести в губернаторский дворец большой официальный конверт.

И вот на длинной узкой улице, такой же пустынной и мертвой, как любая улица в Фивах или Мемфисе,[69]69
  Фивы, Мемфис – древнеегипетские города, столицы соответственно Верхнего и Нижнего Египта, в разное время становились местопребыванием высшей власти в стране – фараонов.


[Закрыть]
он увидел в солнечных лучах другого человека в красном, размахивавшего каким-то письмом. У Жана сразу же возникли тревожные подозрения, смутные предчувствия, и он прибавил шагу.

То был сержант Мюллер с почтой из Франции, прибывшей час назад с караваном из Дакара.

– Держи, Пейраль, это тебе! – сказал он, протягивая конверт со штемпелем далекой севеннской деревушки.

VI

Письмо, которое Жан ждал больше месяца, жгло ему руки, но он боялся его читать и решил сначала выполнить поручение, а уж потом распечатать конверт.

Ворота губернаторского дворца оказались открыты, и Жан вошел.

В саду – такое же безлюдье, как на улице. Огромная ручная львица с видом влюбленной кошки потягивалась на солнце. На земле возле жестких голубоватых алоэ спали страусы. Полдень, вокруг ни души, мертвая тишина на больших белых террасах, где застыла тень от желтых пальм.

Пытаясь кого-нибудь отыскать, Жан добрался наконец до какого-то кабинета, где увидел губернатора в окружении управляющих различных колониальных ведомств.

Там, как ни странно, кипела работа: в традиционный час послеобеденного отдыха здесь, судя по всему, обсуждались важные вещи.

Взамен принесенного конверта Жану вручили другой, адресованный командиру спаги.

Это был приказ о выступлении, который во второй половине дня официально будет передан всем войскам в городе Сен-Луи.

VII

Снова очутившись на пустынной улице, Жан не мог удержаться и открыл конверт.

На этот раз он нашел в нем лишь одно письмо, написанное дрожащим материнским почерком, с оставшимися кое-где следами слез.

Жадно пробежав глазами строчки, бедный спаги, едва не потеряв сознание, схватился руками за голову и прислонился к стене.

Вручая конверт, губернатор сказал, что бумага срочная. Опомнившись, Жан с благоговением поцеловал подпись старой Франсуазы и, точно пьяный, ринулся вперед.

Неужели такое возможно? Значит, кончено, кончено навсегда! У него, бедного изгнанника, отняли невесту, невесту, которую его старики родители пестовали с детских лет!

«О бракосочетании уже объявлено, до свадьбы меньше месяца. Я так и думала, сынок, еще с прошлого раза; Жанна перестала ходить к нам. Но я не решалась писать об этом, чтобы не мучить тебя понапрасну, все равно ничего не поделаешь.

Мы просто в отчаянии. А вчера, сынок, Пейралю пришла в голову мысль, которая не дает нам покоя: вдруг ты не захочешь теперь возвращаться домой и останешься в Африке?

Мы оба сильно постарели; мой славный Жан, дорогой сынок, на коленях умоляю тебя: несмотря ни на что, постарайся быть благоразумным и возвращайся поскорее, ждем тебя не дождемся. Без тебя нам с Пейралем лучше сразу умереть».

Беспорядочные, сбивчивые мысли теснились в голове Жана.

Он торопливо сосчитал дни. Нет, еще не все потеряно. Телеграф! Да полно, о чем речь! Между Францией и Сенегалом нет телеграфной связи. Да и что он мог добавить к уже сказанному? Если бы представилась возможность уехать, бросить все и уехать на каком-нибудь быстроходном корабле, тогда он успел бы добраться вовремя; бросившись с мольбами и слезами к ногам дяди, можно было бы, пожалуй, тронуть его сердце. Но из такой дали… Надеяться не на что! Все свершится, прежде чем до Севенн долетит его отчаянный крик.

Жану казалось, что голову сжимают железные тиски, а на грудь навалилась страшная тяжесть.

Он снова остановился, чтобы еще раз перечитать письмо, потом, вспомнив, что несет срочный приказ губернатора, сложил листок и двинулся дальше.

Вокруг царила знойная полдневная тишина. Старинные дома в мавританском стиле, с их молочной белизной, вытянулись в строгую линию под яркой голубизной небес. Иногда за кирпичными стенами можно было услышать жалобную, дремотную песню негритянки либо, проходя мимо, увидеть на пороге спящего на солнцепеке голышом, с выставленным вперед животом и коралловым ожерельем на шее, черного-пречерного негритенка, отметив мысленно это темное пятно посреди слепящего света. На ровных песчаных улицах гонялись друг за другом ящерицы, смешно покачивая головой и вычерчивая хвостом бесконечную, фантастическую путаницу зигзагов, не менее замысловатых, чем арабская вязь. Из Гет-н'дара доносился далекий, приглушенный горячими, тяжелыми слоями полуденного воздуха стук пестов для кускуса, не нарушавший, однако, тишину своей размеренной монотонностью…

Спокойствие изнемогающей природы лишь усиливало страдания Жана; оно угнетало его, словно физическая боль, давило, будто свинцовый саван.

Африка показалась ему вдруг огромной могилой.

Спаги пробуждался от тяжкого пятилетнего сна. В душе зрело возмущение против всего и вся!.. Зачем его оторвали от родной деревни, от матери и в лучшие годы заживо погребли на мертвой земле?.. По какому праву из него сделали совершенно особое существо, именуемое спаги, вояку, ставшего наполовину африканцем. Он несчастный отщепенец, всеми забытый, покинутый невестой!..

Сердце его полнилось безумной яростью, но плакать он не мог; хотелось наброситься на что-то или на кого-то и раздавить в своих могучих руках…

А вокруг – только тишина, жара и песок.

И ни одного друга поблизости, да просто товарища, кому можно было бы поведать свое горе… Боже, он и в самом деле всеми покинут!.. Один-одинешенек в целом мире!..


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю