Текст книги "Госпожа Хризантема"
Автор книги: Пьер Лоти
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 11 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
V
10 июля 1885
Вот уже три дня, как это свершившийся факт.
Внизу, в одном из новых, космополитических на вид, кварталов в уродливом претенциозном здании, представляющем собой нечто вроде конторы записей актов гражданского состояния, причудливыми буквами это было занесено в журнал и подписано обеими сторонами в присутствии целого собрания маленьких смешных существ, которые раньше были самураями[22]22
Самураи – военное сословие мелких дворян в феодальной Японии.
[Закрыть] в шелковых платьях – а ныне стали полицейскими и носят тесный пиджак и фуражку на русский манер.
Церемония бракосочетания происходила при страшной послеполуденной жаре. Хризантема с матерью прибыли со своей стороны, я – со своей. Казалось, мы пришли туда для заключения какого-то постыдного пакта, и обе женщины дрожали перед этими гадкими человечками, которые в их глазах представляют собой закон.
Мне было велено по-французски вписать в официальную галиматью фамилию, имя и занимаемое положение. А затем мне вручили необычайного вида лист рисовой бумаги, означавший данное мне гражданскими властями острова Кюсю разрешение проживать в доме, расположенном в предместье Дью-дзен-дзи, совместно с особой, именуемой Хризантема; разрешение находится под охраной полиции и действительно на весь период моего пребывания в Японии.
А вечером, как ни странно, там, у нас наверху, наша скромная свадьба выглядела очень мило: кортеж с фонарями, праздничный чай, немного музыки… Она и в самом деле была необходима.
А теперь мы почти как старые супруги; у нас уже потихоньку образуются привычки.
Хризантема ухаживает за цветами в наших бронзовых вазах, одевается весьма изысканно, носит носки с отдельно вывязанным большим пальцем и целый день играет на своеобразной гитаре с длинным грифом, издающей печальные звуки…
VI
У нас все как на японской картинке: одни только ширмочки, чудные табуреточки, на которых стоят вазы с букетами, а в глубине комнаты, в закутке, превращенном в алтарь, – большой позолоченный Будда, восседающий на цветке лотоса.
Дом в точности такой, каким я его себе представлял, когда строил планы относительно Японии еще до приезда сюда, стоя ночами на вахте: он примостился высоко в горах, в тихом предместье, среди зеленых садов; он весь состоит из бумажных панелей и при желании разбирается, как детская игрушка. Разные виды цикад день и ночь стрекочут на нашей старой звонкой крыше. Если выйти на веранду, открывается вид с головокружительной высоты птичьего полета на Нагасаки, его улочки, джонки и большие храмы; в определенные часы все это освещается у нас под ногами, словно феерическая декорация.
VII
Малышка Хризантема – такой силуэт нетрудно увидеть где угодно. Тот, кто хоть раз разглядывал рисунки на фарфоре или на шелке, которых полно нынче на наших базарах, знает наизусть эту прелестную замысловатую прическу, этот торс, всегда слегка склоненный вперед, словно готовый к новому грациозному поклону, этот пояс, завязанный сзади огромным бантом, эти широкие ниспадающие рукава, это платье, почти обтягивающее внизу и заканчивающееся косым шлейфом, напоминающим хвост ящерицы.
Но ее лицо – нет, такого лица не увидишь где угодно; это нечто совсем особенное.
Впрочем, тот тип женщин, которых японцы любят рисовать на своих вазах, представляет собой чуть ли не исключение в их стране. Разве что в благородном сословии можно встретить такое широкое бледное лицо, покрытое нежно-розовыми румянами, с глупой длинной шеей, как у аиста. Этот рафинированный тип (к которому, должен признать, принадлежала мадемуазель Жасмин) попадается редко, особенно в Нагасаки.
В буржуазной среде и в народе безобразие их гораздо веселее, а часто прямо-таки симпатично. Все те же чересчур маленькие, еле открывающиеся глазки, но лица круглее, темнее, живее; у женщин в чертах какая-то размытость, что-то от детства, сохраняющееся на всю жизнь.
А уж до чего смешливы, веселы все эти японские куколки! Веселье, правда, немного нарочитое, надуманное и звучащее порой фальшиво; но все-таки ему поддаешься.
Хризантема – случай особый, ибо она печальна. Что же такое происходит в этой головке? Пока я слишком плохо знаю ее язык, чтобы ответить на этот вопрос. Впрочем, можно ставить один против ста, что там вообще ничего не происходит. Да хоть бы и происходило, мне-то что?..
Я взял ее для развлечения и предпочел бы видеть у нее то же невзрачное, беззаботное личико, что и у других.
VIII
Когда темнеет, мы зажигаем два подвесных ритуальных светильника, и они горят до утра перед нашим золоченым идолом.
Спим мы на полу, на тоненьких хлопчатобумажных матрасиках, которые каждый вечер разворачиваются и кладутся поверх наших белых циновок. Подушкой Хризантеме служит подставочка красного дерева, плотно обхватывающая затылок, чтобы не нарушить никогда не разбирающуюся объемную прическу – наверное, я так никогда и не увижу эти прелестные черные волосы распущенными. Моя же подушка устроена на китайский манер – что-то вроде небольшого квадратного барабана, обтянутого змеиной кожей.
Мы спим под очень темным сине-зеленым газовым пологом цвета ночи, растянутым на оранжевых ленточках. (Мелочи эти освящены традицией, в каждой добропорядочной семье Нагасаки есть такой полог.) Он скрывает нас под собой, как палатка; комары и пяденицы вьются вокруг.
………………………………………………………..
На словах все это почти что мило; на бумаге – почти совсем хорошо. В действительности же – нет; чего-то здесь не хватает, и картина получается весьма плачевная.
В других странах мира, на восхитительном острове в Океании, в вымерших старых кварталах Стамбула мне казалось, что словам не под силу выразить все, что я хочу сказать, я бился с собственным бессилием передать средствами человеческого языка пронзительное очарование окружающего мира.
Здесь же, наоборот, слова, даже будучи совершенно точными, всегда оказываются слишком объемными, слишком эмоционально насыщенными; слова приукрашивают. Мне кажется, будто я сам для себя разыгрываю какую-то пошленькую, низкопробную комедию, и стоит мне только попытаться отнестись всерьез к моему браку, как, словно в насмешку, передо мной возникает физиономия господина Кенгуру, брачного агента, которому я обязан своим счастьем.
IX
12 июля
Ив приходит к нам, как только освобождается, – в пять часов вечера, после службы на борту.
Он единственный наш гость-европеец; если не считать нескольких обменов любезностями и чашечками чая с соседями или соседками, мы живем очень уединенно. Лишь по вечерам, взяв в руки фонари на палочках, мы узенькими отвесными улочками спускаемся в Нагасаки, чтобы немного развлечься в театрах, «чайных» или на базарах.
Жена моя забавляет Ива, как игрушка, и он продолжает утверждать, что она очаровательна.
Меня же она приводит в отчаяние, как цикады на крыше. И когда я один в доме и рядом эта крошка, перебирающая струны гитары с длинным грифом, а перед глазами – великолепный вид на пагоды и горы, мне становится грустно до слез…
X
13 июля
В ту ночь мы спокойно спали под типично японской крышей предместья Дью-дзен-дзи – под этой старенькой тонкой деревянной крышей, иссушенной столетним пребыванием под солнцем и вибрирующей от малейшего шума, словно кожа, натянутая на тамтам, – как вдруг в два часа ночи, посреди ночного безмолвия над нашими головами галопом пронеслась настоящая кавалькада.
– Нэдзуми! (Мыши!)[23]23
Японское слово «нэдзуми» (как, впрочем, и приводимое ниже турецкое «сычан») означает не только «мышь», но и «крыса»; впоследствии читатель убедится, что второе значение верное.
[Закрыть] – сказала Хризантема.
И внезапно это слово напомнило мне другое, из совсем непохожего языка, на котором говорят далеко отсюда: «Сычан!» – Это слово я слышал однажды в другом месте, его произнес возле меня голос молодой женщины при таких же обстоятельствах, в минуту ночного страха. «Сычан!..» Одна из первых наших ночей в Стамбуле, под таинственной крышей в квартале Эюп, когда все вокруг дышало опасностью, и мы вздрагивали при малейшем скрипе ступенек на черной лестнице, – тогда моя милая турчаночка тоже сказала мне на своем любимом языке: «Сычан!» (Мыши!)
Ох! При этом воспоминании я содрогнулся всем телом: как будто я внезапно проснулся от десятилетнего сна; едва ли не с ненавистью посмотрел я на куклу, лежащую рядом со мной, недоумевая, как я оказался на этом ложе, и встал, охваченный отвращением и угрызениями совести, чтобы вылезти из-под синей газовой сети…
Я пошел на веранду… и остановился, вглядываясь в глубь звездной ночи. Подо мной спал Нагасаки, спал, казалось, сладко и беззаботно под стрекотание тысяч насекомых в лунном свете, околдованный розовыми лучами. Потом, обернувшись, я увидел у себя за спиной золоченого идола, перед которым теплились наши лампадки; идол улыбался бесстрастной буддийской улыбкой, и присутствие его, казалось, наполняло воздух комнаты чем-то неведомым и непостижимым; никогда раньше мне не доводилось спать под взглядом этого бога…
Среди покоя и безмолвия глубокой ночи я пытался снова вызвать в памяти душераздирающие стамбульские ощущения. Но, увы! Они больше не возвращались, слишком далеким и странным было все вокруг… Синий газ позволял видеть японку, ее причудливо-грациозную позу, темное ночное одеяние, затылок, лежащий на деревянной подставочке, и блестящие волосы, разделенные на два больших яйцеобразных пучка. Широкие рукава оставляли обнаженными до плеч ее янтарные, нежные, красивые руки.
И дались мне эти пробежавшие по крыше мыши, думала про себя Хризантема. И, естественно, не понимала. Ласково, как кошечка, взглянула она на меня своими раскосыми глазами, спрашивая, почему я не иду спать, – я вернулся и лег рядом с нею.
XI
14 июля
Национальный праздник Франции. На рейде Нагасаки в нашу честь подняты флаги и устроен артиллерийский салют.
Увы! В этот день я все время думаю о 14 июля прошлого года, о том, как спокойно провел я его в тиши старенького отчего дома, заперевшись от непрошеных гостей, в то время как на улице ревела веселящаяся толпа; до самого вечера я сидел под сенью жимолости и винограда на скамейке, где когда-то давно, летними днями моего детства, я устраивался со своими тетрадками, притворяясь, что делаю уроки. О! Чем только не была занята моя голова в те времена, когда я делал уроки, – путешествиями, дальними странами, тропическими лесами, угаданными во сне… Тогда поблизости от садовой скамейки в некоторых отверстиях между камнями стены жили гнусные твари – черные пауки, – всегда начеку, всегда у своего окошечка, готовые в любой момент броситься на легкомысленных мошек или выползшую погулять сороконожку. Одно из моих развлечений состояло в том, чтобы взять травинку или хвостик от вишенки и слегка пощекотать пауков в дырке; обманутые, они сразу же выскакивали наружу, думая, что имеют дело с какой-нибудь добычей, – а я брезгливо отдергивал руку… Так вот, 14 июля прошлого года, когда я вспомнил это навеки ушедшее время диктантов и задачек и игру моего детства, я снова нашел тех же самых пауков (или во всяком случае их потомков), сидящих в тех же самых дырках. И стоило мне взглянуть на них, взглянуть на травинки, на лишайники, как на меня нахлынули воспоминания первых лет моей жизни, воспоминания, столько лет спавшие за старыми стенами, под сенью плюща… В то время как все, что есть мы, меняется и уходит в небытие, не может не поражать тайна постоянства, с которым природа каждый раз одинаково воспроизводит ничтожнейшие мелочи: одни и те же разновидности мха веками зеленеют под одними и теми же деревьями, и те же самые насекомые делают совершенно то же на тех же самых местах…
Признаю, что этот эпизод о детстве и пауках выглядит весьма странно в истории о Хризантеме. Но такие нелепые перебои вполне во вкусе этой страны; их практикуют повсюду: в разговоре, в музыке, даже в живописи; художник, например, закончив горный пейзаж со скалами, не колеблясь нарисует прямо посреди неба круг, или ромб, или еще какую-нибудь рамку и изобразит в ней что-нибудь совершенно неподходящее и неожиданное: бонзу, обмахивающегося веером, или даму с чашечкой чая. Нет ничего более японского, чем такие отступления без всякого повода.
Впрочем, я восстановил все это в памяти для того, чтобы подчеркнуть для самого себя разницу между прошлогодним 14 июля, таким спокойным, в привычной обстановке, знакомой с самого моего прихода в этот мир, – и нынешним, куда более суетливым, в обстановке чужой и странной.
Итак, сегодня под палящим послеполуденным солнцем три быстроногих дзина, выстроившись гуськом, во весь опор мчат Ива, Хризантему и меня в подпрыгивающих повозочках на другой конец Нагасаки и высаживают нас у подножия гигантской лестницы, прямо поднимающейся в гору.
Это лестница большого храма Осуэва; она из гранита, и такая широкая, словно предназначена для целого армейского корпуса; она величественна и проста, как постройки Вавилона[24]24
Вавилон – древний город в Двуречье, один из центров месопотамской цивилизации, столица Вавилонского, а потом Ново-Вавилонского царств.
[Закрыть] или Ниневии,[25]25
Ниневия – древний город в Двуречье, столица Ассирийского царства.
[Закрыть] и резко контрастирует с окружающей манерностью.
Мы взбираемся все выше и выше, – Хризантема безразлична, прикидывается утомленной под своим бумажным зонтиком с розовыми бабочками на черном фоне.
Продолжая подниматься, мы проходим под огромными храмовыми портиками, тоже гранитными, грубыми и примитивными по форме. По правде сказать, эти храмовые лестницы и портики – единственно более или менее грандиозное из всего, рожденного воображением этого парода; они вызывают удивление, даже не скажешь, что они японские.
Мы взбираемся еще выше. В это жаркое время дня на всей гигантской серой лестнице от первой и до последней ступени нет никого, кроме нас троих; и только розовые бабочки Хризантемы образуют более или менее веселое, более или менее яркое пятно среди массы гранита.
Мы проходим первый двор храма, где разместились две башенки из белого фарфора, бронзовые фонари и большой нефритовый конь. Потом, не задерживаясь в святилище, мы сворачиваем налево и попадаем в тенистый сад, образующий террасу на середине горы, в глубине которого расположена Донко-Тя – в переводе «Чайная жаб».
Туда-то нас и вела Хризантема. Мы садимся за столик под навесом из черной материи, украшенным большими белыми иероглифами (вид похоронный), – и две необычайно смешные мусме[26]26
Мусме (фонетически правильно: «мусïмэ» – с беглым вторым «у») – дочь, девушка.
[Закрыть] спешат нас обслужить.
Слово мусме означает девушку или очень молодую женщину. Это одно из самых славных слов в японском языке; в нем словно есть что-то от французского moue («му» – гримаса) – от той приветливой и чудной гримаски, что не сходит с их лиц, – а еще больше от frimousse («фримусс» – мордашка) – такой милой, несуразной мордашки, как у них. Я буду часто употреблять это слово, потому что не могу найти равного ему во французском языке.
Наверное, какой-нибудь японский Ватто[27]27
Ватто Жан-Антуан (1684–1721) – французский художник, писавший жанровые произведения – театральные и так называемые «галантные» сцены.
[Закрыть] спроектировал эту Донко-Тя, выдержанную в немного нарочитом, но очаровательном сельском стиле. Она расположена в тени, под кронами больших и очень густых деревьев; рядом, в миниатюрном озерце, живут несколько жаб, которым и обязана она своим привлекательным названием. Хорошо живется этим жабам – гуляют себе и поют на нежнейшем мху, посреди милейших искусственных островков, украшенных цветущими гардениями. Время от времени кто-нибудь из жаб делится с нами своими соображениями: «Ква-а-а» – и голос ее звучит низко, куда более глухо, чем у наших французских.
Под навесом этой чайной кажется, словно сидишь на балконе, выступающем из горы и очень высоко нависающем над сероватым городом и его утопающими в зелени предместьями. Вокруг, выше и ниже нас, изо всех сил цепляются за горный склон маленькие рощицы, свежие-свежие деревца с нежной, немного однообразной по форме листвой, характерной для умеренных широт. А под ногами у себя мы различаем глубокую бухту, которая издали и сбоку выглядит жутким темным провалом среди груды огромных зеленых гор; а еще там, в глубине, совсем низко, на воде, кажущейся черной и неподвижной, виднеются крошечные, словно расплющенные, корабли – военные, пассажирские, джонки, со всех сторон разукрашенные нынче флагами. На темно-зеленом фоне – преобладающем оттенке пейзажа – яркими пятнами выделяются тысячи кусочков материи, представляющие собой эмблемы наций – и все они подняты во славу далекой Франции.
Чаще всего в этом пестром рисунке встречается белый флажок с красным кружком посередине – он символизирует Империю восходящего солнца, где мы находимся.
Если не считать трех или четырех мусме, упражняющихся в стрельбе из лука, мы сегодня практически одни в этом саду, и гора вокруг нас безмолвствует.
Хризантема, докурив сигарету и допив свой чай, тоже изъявляет желание поупражняться в этом искусстве, которое до сих пор в чести у молодых дам. Тогда старенький господин – смотритель тира – выбирает для нее свои лучшие стрелы с красно-белым оперением, и вот она уже прицеливается, очень и очень серьезно. Мишенью служит круг, нарисованный посреди картины, где серой краской изображены ужасные химеры в облаках.
Хризантема действует ловко, ничего не скажешь, и мы любуемся ею, как она того и хотела.
Ив, обычно весьма искусный в спортивных играх, тоже хочет попробовать, и у него ничего не получается. Забавно наблюдать, как она, со множеством улыбочек и ужимок, направляет своими пальчиками большие матросские руки, как следует расставляет их на луке и на тетиве, учит его хорошим манерам… Никогда прежде Ив и моя куколка так хорошо не смотрелись вместе; настолько хорошо, что я бы заволновался, не будь я полностью уверен в моем удалом брате, и не будь мне все это, по правде говоря, совершенно безразлично.
Внезапно среди тишины и покоя сада и мягкого безмолвия гор нас заставляет вздрогнуть доносящийся снизу грохот; ужасный, мощный одиночный удар, бесконечно долго не смолкающий в вибрирующем металле… И снова то же самое, еще страшнее – бум! – принесенное дуновением поднимающегося бриза.
– Ниппон канэ! – объясняет нам Хризантема.
И снова возвращается к своим стрелам с ярким оперением. Ниппон канэ (японская бронза), звенящая японская бронза! Да это же чудовищный колокол одного буддийского храма, расположенного в предместии прямо под нами. Да, мощная она, эта «японская бронза»! Когда колокол уже отзвенел и его больше не слышно, кажется, будто какой-то трепет остается в нависающей листве, будто сам воздух сотрясается нескончаемой дрожью.
Вынужден признать, что Хризантема выглядит очень мило, когда пускает свои стрелы, прогнувшись назад, чтобы лучше натянуть лук; широкие рукава задрались до самых плеч, обнажив грациозные руки, гладкие, как янтарь, и слегка напоминающие его цветом. При взлете каждой стрелы слышится тот же звук, что при взмахе птичьего крыла; а потом короткий сухой удар – в цель, всегда – в цель…
С наступлением темноты мы с Ивом провожаем Хризантему в Дью-дзен-дзи и идем через европейскую концессию к себе на корабль, чтобы заступить на дежурство до завтрашнего дня. В этом разноязыком квартале, источающем запах абсента, все расцвечено флагами, и народ запускает петарды в честь Франции. Пробегают вереницы дзинов, которые со всей скоростью, на какую только способны их босые ноги, тащат наших вопящих и обмахивающихся веерами матросов с «Победоносной». Повсюду звучит наша бедная «Марсельеза»;[28]28
«Марсельеза» – французский государственный гимн.
[Закрыть] английские моряки поют ее гортанными голосами, медленно и похоронно, как свой «God save».[29]29
«God save…» («Боже, храни…») – первые слова британского государственного гимна; первая строка оканчивается (в зависимости от пола правящего монарха) упоминанием короля или королевы (например, в настоящее время, когда правит Елизавета II, – «Боже, храни королеву»).
[Закрыть] И во всех американских барах тоже, желая привлечь наших людей, ее наигрывают механические пианино с чудовищными вариациями и ритурнелями…
А-а! И еще одно странное воспоминание от этого вечера. На обратном пути мы случайно оказались на улице, где живет множество не совсем порядочных дам. Как сейчас вижу большого Ива, отбивающегося от целой оравы совсем маленьких мусме, двенадцати-, четырнадцатилетних гетер[30]30
Гетера (от др. греч. «этера» – подруга, любовница) – женщина легкого поведения; в древней Греции, однако, слово это имело несколько иной смысл: образованная, незамужняя женщина, ведущая свободный, независимый образ жизни.
[Закрыть] ростом ему по пояс, которые тянут его за рукава, пытаясь склонить к греху. Отцепившись от них, он произнес свое «Ну надо же!», в высшей степени пораженный и негодующий, что они такие молоденькие, крошечные, совсем дети, и уже такие наглые.
XII
18 июля
Теперь их уже четверо – четверо офицеров с нашего корабля, женившихся, как и я, и живущих в том же предместии, только чуть пониже. Как ни странно, эта авантюра привлекла многих. Все образовалось без каких-либо опасностей, трудностей, тайн, при посредничестве того же Кенгуру.
И мы, естественно, принимаем у себя всех этих дам.
Это, во-первых, госпожа Колокольчик, наша вечно смеющаяся соседка, жена малыша Шарля N***. Потом, госпожа Нарцисс, смеющаяся еще чаще, чем Колокольчик, и похожая на молодую птицу; из всей компании она самая хорошенькая, и замужем она за X***, блондином нордического типа, который просто обожает ее; они у нас – влюбленная и неразлучная парочка; наверное, единственные, кто будут плакать, когда придет час расставания. Еще есть Сику-сан с доктором Y***. И наконец, аспирант Z*** с маленькой, крошечной госпожой Туки-сан; ростом она не выше полуботинка; и лет ей не больше тринадцати, но уже женщина – важная, бойкая, настоящая кумушка. В детстве меня иногда водили в театр Ученых зверей; там была некая госпожа де Помпадур, самая что ни на есть заглавная роль, которую исполняла обезьянка с султаном на голове, – я ее как сейчас вижу. Так вот эта самая Туки-сан мне ее напоминает.
По вечерам, как правило, все это общество заходит за нами, чтобы отправиться на большую прогулку с фонарями, – теперь у нас получается целая процессия. Моя жена, будучи серьезнее, грустнее, может, даже рафинированнее других и принадлежа, как мне кажется, к лучшему сословию, пытается играть роль хозяйки дома, когда к нам приходят друзья. Смешно смотреть, как входят эти плохо подобранные пары, объединившиеся на один день; как дамы кланяются, будто на шарнирах, в три приема падая на четвереньки перед Хризантемой – настоящей королевой.
Когда вся компания в сборе, мы отправляемся в путь; мы выходим гуськом, под ручку с дамами, и всегда держим в руках белые или красные фонарики на бамбуковых палочках – похоже, все это выглядит довольно мило…
Нам надо спуститься по так называемой улице, больше напоминающей козью тропу, ведущей в старый японский Нагасаки, – к сожалению, с перспективой ночью карабкаться обратно наверх, карабкаться по всем этим ступеням, по скользким склонам, спотыкаться о камни, чтобы добраться наконец до дому, лечь и заснуть. Спускаемся мы в темноте, пробираясь под ветками деревьев между черными садами, между маленькими домиками, скудно освещающими дорогу; так что фонарики совсем не лишние, когда нет луны или она скрыта за облаками.
Наконец мы спускаемся вниз и сразу же, без всякого перехода, попадаем в самый центр Нагасаки, на длинную освещенную улицу, где полно народу, где во весь опор с криками проносятся дзины, где сверкают и дрожат на ветру тысячи бумажных фонариков. Спокойствие нашего тихого предместья сменяется шумом и движением.
Здесь ради соблюдения приличий нам следует разделиться с женами. Они все пятеро берутся за руки, как девочки на прогулке. А мы с безучастным видом идем за ними следом. Сзади, надо сказать, эти куколки очень милы, у них такие аккуратненькие прически и такие кокетливые черепаховые шпильки. Они волочат ноги, производя при этом противный звук своими высокими деревянными башмаками, и стараются идти носком внутрь – это считается модным и элегантным. Каждую минуту они заливаются смехом.
Да, со спины они очень милы; как и у всех японок, у них прелестные затылки. А главное, чудно видеть, как они выстраиваются в шеренгу. Между собой мы называем их «Наши ученые собачки», и они действительно ведут себя очень похоже.
Этот большой Нагасаки повсюду совершенно одинаков – везде горят масляные лампы, везде мигают разноцветные фонарики, везде несутся как угорелые дзины. Повсюду одни и те же узенькие улочки, вдоль которых стоят одни и те же низенькие домики из дерева и бумаги. Повсюду одни и те же лавочки, незастекленные, открытые всем ветрам; они одинаково просты и бесхитростны, что бы в них ни мастерилось, что бы ни продавалось, будь то тонкие золоченые лаковые изделия, дивной красоты вазы или же старые котелки, сушеная рыба и разные лохмотья. А все торговцы сидят на земле посреди своих изысканных или грубых побрякушек с обнаженными до пояса ногами, почти выставляя напоказ то, что у нас обычно прячут, но стыдливо прикрывая торс. А еще милейшего вида ремесленники с помощью простейших приемов, занимаются на глазах у публики самыми разнообразными уморительными ремеслами.
О! До чего же странные вещи выставлены на этих улицах, и до чего причудливы и неожиданны эти базары!
В городе никогда не встретишь лошадей или экипажи; люди ходят только пешком или ездят в смешных повозочках, которые тянут за собой люди-скороходы. Иногда попадаются европейцы с судов, стоящих на рейде; попадаются и японцы (к счастью, пока немногочисленные), пытающиеся носить сюртук; другие же довольствуются тем, что добавляют к национальной одежде котелок, из-под которого свисают длинные пряди прямых волос. Везде суета, дела, торговля, побрякушки – смех…
На базарах наши мусме каждый вечер делают много покупок; им всего хочется, как избалованным детям, – игрушек, шпилек, поясов, цветов. А потом, они очень мило дарят подарки друг другу, улыбаясь как маленькие девочки. Колокольчик, например, выбирает для Хризантемы хитроумный фонарик, где китайские тени, при помощи невидимого механизма, водят нескончаемый хоровод вокруг язычка пламени. Хризантема в ответ дарит Колокольчику волшебный веер, где картинку с бабочками, порхающими над цветами вишни, можно при желании поменять на изображение загробных чудовищ, преследующих друг друга среди черных туч. Туки дарит Сику картонную маску, представляющую собой напыщенную физиономию Дайкоку, бога богатства;[31]31
Дайкоку – божество поля и трапезы, которое во многих местностях острова Кюсю превратилось в бога богатства, поскольку для крестьянина богатство ассоциировалось прежде всего с хорошим урожаем риса.
[Закрыть] Сику отвечает хрустальной трубой, из которой можно извлекать совершенно необычайный звук – нечто вроде индюшиного клекота. Все это какое-то чересчур странное, зловеще несуразное; любая вещь изумляет и кажется непостижимым порождением ума, устроенного совсем не так, как у нас…
В модных чайных, где мы заканчиваем свой вечер, маленькие служаночки теперь кланяются, едва завидев нас, с видом почтительного узнавания; мы для них – одна из компаний, ведущих шикарный образ жизни в Нагасаки. Начинается бессвязная болтовня, часто без всякого смысла, бесконечное хитросплетение странных слов – и все это в освещенных фонарями садиках, возле водоемов с красными рыбками, где есть мостики, островки и развалины башенок. Нам подают чай, белые или розовые конфеты с перцем, ни на что не похожие по вкусу, странные напитки со льдом и со снегом, напоминающие запах духов или цветов.
Чтобы точно описать эти вечера, нужен более манерный язык, чем наш; а еще нужен специальный графический знак, который можно будет наугад поставить между словами, чтобы указать читателю момент, когда он должен разразиться смехом, – немного нарочитым, но свежим и славным…
А когда кончается вечер, надо возвращаться туда, наверх…
Ох уж эта улица, ох уж эта дорога! Ведь каждую ночь, под звездным небом и под грозовыми тучами приходится подниматься по ней, таща за руку свою засыпающую на ходу мусме, чтобы добраться наконец до повисшего на середине склона домика, до постели из циновок…