Текст книги "Пиренейская рапсодия"
Автор книги: Пьер Гамарра
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 9 страниц)
Словно большое крыло пронеслось над озером и лесом. Это был даже не ветер, а неуловимое движение замершего воздуха; вздрогнули листья и травы, очнулись и затрепетали невидимые цветы, розы в далеких садах, созвездия жасмина, венчики жимолости, зеленые ели и липы.
Модест почувствовал, что он здесь наедине с этой женщиной, что среди горных просторов нет никого, кроме него и этого черноглазого, черноволосого цветка, чей облик так близко напоминал пастуху его прежнюю любовь, только был еще краше и нежнее. И не быть никогда ни войне, ни беде Там, где в лунных лучах стоит эта девушка, царят светлая ночь, пение лесного голубя и напоенный теплом июнь.
Вдруг ему показалось, что она вот-вот бросится в воду. Модест вскочил. Девушка протянула вперед руки, как будто собираясь нырнуть или ласково коснуться кого-то. Модест окликнул ее. Он сам не узнал своего голоса. Она вздрогнула и отпрянула назад. Густая тень опять поглотила ее, но опасный шаг был позади.
Широкими шагами Модест Бестеги двинулся к ней. Он не переставая говорил. Он хотел удержать ее, развеять наваждение звуками своего голоса. Он сам не узнавал его. В его голосе звенел призыв влюбленной птицы, шорох густых ветвей и шелест легких листьев, в нем была дразнящая сладость цветущей липы, шелковистая нежность березовой коры, смолистая томность ели.
А птица все пела. “Мои уста коснутся твоей груди, словно чудесных лепестков магнолии”.
Увидев рослую фигуру горца, девушка успокоилась. Она узнала его. Он шел к ней, высокий и прямой, как дерево, сошедшее с места. Он говорил о прохладной ночи и о том, что скоро поднимется ветер. Но ветер не поднялся. Иное дыхание нарушило тишину; оно донеслось из недр пространств и времен. В небе сиял усеянный звездами Млечный Путь. Модест шел к женщине. В неподвижной тишине озера и лесов, в самом сердце благоуханной ночи оставались только они – мужчина и женщина.
VI
Чуть стемнеет, я часто слышу гитару Пабло. Его самого не видно в темной комнате, закатные лучи ласкают только его руки – руки и струны гитары. Сухие матовые руки на золотистых вибрирующих струнах. Испанец задумчиво напевает на кухне Модеста. Трудно уловить грань между мечтой и действительностью в его речах и песнях. Он знает бессчетное множество народных мелодий, и не всегда поймешь, поет ли он знакомые песни или импровизирует. По временам слова теряются в неопределенном “тра-ла-ла”, пока Пабло сочиняет продолжение. Иногда в его пении можно разобрать лишь неясные фразы или просто отдельные слова, обычные в народных песнях: noche, lirios, amor, corason[10]10
Ночь, ирисы, любовь, сердце (испан.).
[Закрыть]. Кажется, будто он нанизывает подряд все эти amor, corason, rosas, noche[11]11
Любовь, сердце, розы, ночь (испан.).
[Закрыть], а затем заменит или переставит словечко и снова звучит: sangre, noche, rosas, amor[12]12
Кровь, ночь, розы, любовь (испан.).
[Закрыть]. И слушатель и певец волен примыслить к этим словам что угодно: ветреную женщину, насмешки или ревность любовника, клятвы, удар кинжалом… Аккорды гитары негромко вторят словам и мыслям.
Начали появляться беженцы из Испании. Они приходили в Люшон, но не через Кампас, а другими путями. Граница близ Кампаса была неприступной. Добравшись до Люшона, они растекались по долине, по ближайшим селам. Никому не приходило в голову карабкаться в Кампас. К этому времени население Кампаса заметно уменьшилось. Молодежь не оставалась там. Люди семейные перебирались вниз в поисках более плодородной земли. Мужчины находили работу на заводах внизу в долине, а женщины – в гостиницах. Много домов стояло заколоченными, и нотариусы без особой надежды вывешивали объявления об их продаже.
Колючий кустарник завладел селением, лес теснил луга. Старые тропы косарей и пастухов заглохли. Леса, которые раньше старательно очищались и в которых собирали листья на подстилки скоту, заросли терновником. Сорняки невозбранно заполнили поля. Старики вспоминали, что прежде из долины можно было видеть дома Кампаса – на склоне горы они выделялись среди зеленых квадратов лугов и полей. Теперь же буйный кустарник стер очертания человеческого жилья. В селении осталось всего лишь несколько семей, а в школе не набиралось и полдюжины детей. Учителя отказывались здесь работать.
Дом Бестеги, однако, стоял нерушимо. Несколько лет назад Модест заново оштукатурил стены. На следующий год он возил тачки со щебнем и мешки с известкой. Односельчане снова решили, что он собирается привести снизу хозяйку. В том же году он вдруг стал прикупать землю. Люди, уходившие в долину, уступали ему за бесценок свои участки полей, лугов и леса.
Отец Бестеги пришел в это селение босой, с пустыми карманами, в единственной рубахе. В ту пору вся земля была занята. И. вот теперь его сын мог приобрести, сколько хотел, хоть целый склон горы. Вероятно, вначале он упивался этой возможностью: “Куплю-ка я лужайку около дома да еще фруктовый сад у брата Помареда, который ушел на завод в Сен-Годенс, а заодно верхние луга поближе к хребтам – там овцам будет привольно”. Благоразумные старики, утратившие иллюзии, твердили: “Бестеги, друг, не можешь ведь ты разорваться. Чтобы обрабатывать землю, нужны руки, машины в наших местах не годятся, а чтобы заняться лесом, нужны хорошие дороги”. Модест только посмеивался. Он считал, что управится и найдет женщину, которая разделит с ним его труды.
Однако, вдоволь насладившись сознанием, что он землевладелец, и обойдя из конца в конец свое имение, Модест приуныл. На него свалилась пропасть забот. Картофель был плохо окучен, пшеницу глушили сорняки, капуста и репа не уродились. Он решил нанять работника для ухода за скотом, но никто не соглашался перебраться в Кампас. Только лодыри и проходимцы шли к нему, да и те уходили через две недели. В долине работа была легче, и за нее лучше платили.
И тогда Бестеги смирился. Он продал большую часть своих коров и позволил кустарнику разрастаться вволю. Снова, как прежде, он начал бродить по горам. Из всех своих угодий он обрабатывал огород, гречишное поле и небольшие участки овса, капусты и репы. С наступлением теплых дней он собирал овец со своего селения и даже из долины и уходил на высокие пастбища близ вершин. Время от времени он запирал дверь своего дома и пропадал по нескольку дней. Его встречали в харчевнях Люшона. Но иногда он исчезал невесть куда – видно, искал уединения. Он был уже не молод, волосы его серебрились сединой, но ноги были по-прежнему сильными и выносливыми. Замечая его крепкую фигуру высоко на уступах горы или на опушке леса, крестьяне говорили, опираясь на рукоятку лопаты: “Смотри-ка, вон Модест охотится!” А если вы спросили бы их: “На кого же он охотится?” – вы бы услышали: “Охотится – и все. На куницу, на горностая, на лису. Или на медведя. А может, охотится за временем!” Старики добавили бы с усмешкой: “А время – дичь неверная. Бежишь за ним и никогда не схватишь”.
Я говорил о приходе испанских беженцев… Их встречали в Люшоне и в селах в долине. Модест не мог представить себе, что они одолеют путь через хребет по неприступной крутизне, скалам и снегам. Только медведи и другие хищники бродили там. И хотя селение Кампас находилось совсем близко от Испании, оно было отрезано от нее больше, чем любая деревня в долине. Кое-где в Пиренеях местные жители слышали грохот залпов и ружейные выстрелы. Вместе с ветром до них долетал страшный рокот войны. Но в Кампасе нерушимо царила тишина, и – трудно поверить – война в Испании долго представлялась жителям Кампаса непонятной и далекой.
Крестьяне говорили, что испанцы – народ горячий, но отходчивый и что через несколько недель бои прекратятся так же быстро, как начались. Генералы стоят за короля, а простой люд не понимает, что к чему. Никому не верилось, что там идет настоящая война с армиями, окопами и боями, по всем правилам. Должно быть, просто отдельные кучки бунтовщиков поднимали мятеж то тут, то там. Потом, когда пришли достоверные сведения, их те же не приняли близко к сердцу: ведь все это происходило где-то в Испания, по другую сторону гор. Время шло, кое-кто стал толковать, что ладо бы послать туда пушки и самолеты. Модест возражал: “Какого черта лезть не в свое дело? Если наши пошлют туда оружие, война будет тянуться еще дольше”.
И все же однажды ранним утром в конце марта Модест Бестеги увидел испанцев из своего окна. Кучка оборванных людей появилась в рассветном тумане словно прямо из горы. Сначала он не поверил своим глазам.
Люди брели по тропе, которая вела с вершин. По промокшим эспадрильям и платью было видно, что они шли по снегу и по воде. Должно быть, они ночевали в расщелинах скал, сбившись в кучу, точно овцы, а наутро снова пускались в путь. Они перевалили через хребет в самом высоком месте и теперь спускались в долину.
Глядя на обросших мужчин и женщин с давно не чесанными волосами, па их лохмотья, землистые лица с лихорадочным блеском в глазах, можно было подумать, будто это не живые люди, не мужчины и не женщины, а клочья тумана, порождение низко нависших облаков. Цвет их лиц и одежды сливался с цветом стволов и придорожной пыли. Как им удалось пересечь эти горы? Даже в разгар лета, когда снега отступают, хребет оставался непреодолимым.
Модест пил кофе. Стоя перед узким окном кухни, он по обыкновению высовывался из него и пристально вглядывался в окрестности. Держа обеими руками чашку, он видел перед собой покрытую грязью тропу, бродячих котов и собак и поджидал, пока проснется селение.
И вдруг среди безделья и тишины, точно из-под земли, явились эти мужчины и женщины и направились к его дому.
Заметив строения, беженцы на миг остановились. Бестеги увидел, как они замерли в нерешительности, качнулись кто вперед, кто назад, точно тряпичные куклы. Затем двинулись дальше тем же усталым, свинцовым шагом. Руки их опирались на палки, палки натыкались на камни дороги. Селение, внезапно выросшее перед ними из тумана за поворотом тропы, показалось им сном. Они уже не надеялись добраться до человеческого жилья, не ожидали найти его так скоро. Первый дом на их пути, дом Модеста, встал перед ними, как призрачное видение, а не как обычное жилище с очагом, где пылал огонь, с печью для хлеба, с котелком супа, с запахом сажи и еды.
Модест вышел на порог, закрыл за собой дверь и стал смотреть на пришедших. Он не боялся их, но за пояс он заткнул медно-перламутровую наваху.
– Эй, вы, откуда вы идете этой дорогой? – спросил он.
Один из них выступил вперед и на ломаном языке сказал, что они беженцы и пришли из Испании.
– Из Испании через хребет?
Модест повторил свой вопрос несколько раз, помогая себе руками.
– Через хребет? Через эту гору? Вон той дорогой?
Человек кивнул головой и подтвердил:
– Si, si, senor, si… Рог la montana… Tuy alta… Si… Tuy dificil…[13]13
Да, да, сеньор… Через горы… Очень высоко… Да… Очень трудно… (испан.)
[Закрыть]
Он объяснил жестами, что они замерзли и изголодались и что дети очень устали. Это, впрочем, Модест понял и сам, но он был так изумлен, что не сразу открыл перед ними дверь Он разглядывал пришельцев, мужчин и женщин – среди них были старики лет шестидесяти и старше и трое ребят лет двенадцати – и бормотал себе в усы:
– Вы пришли с той стороны! Вы сумели перевалить через эту гору! Вот уж этого я не мог себе представить, черт возьми! Не может быть! Беженцы еще не пробирались по этим местам!
Один из испанцев смотрел странным взглядом, лицо его было исполосовано розовыми шрамами, на которых не росла борода. Он нес через плечо какой-то длинный пузатый предмет, завернутый в грязную тряпку. Модест сообразил, что это гитара.
Первый испанец продолжал говорить на своем невозможном языке, и Модест понял из его слов, что им пришлось бежать в горы и тут уж было не до проводника и не до поисков хорошей дороги.
Я слышу гитару Пабло, хотя никогда не видел его самого. Ее струны трепещут в полумраке на опушке леса, под снегами Венаска, алыми в лучах заката. Гитара дрожит, как сердце, готовое раскрыться. Ее звуки разлетаются брызгами, точно алые зерна спелого граната. Кроны деревьев на склоне колышутся волнами, но не ветер волнует их, а мелодия, могущество звуков и слов. Склонив голову, Пабло чуть слышно напевает:
Голос его прерывается от кашля, пение умолкает, но рука продолжает пощипывать струны, и гитара глухо гудит. Модест одобрительно кивает. Ему непонятны слова, которые напевает или бормочет испанец, но ему кажется, будто перед ним встает незнакомая ему страна. В памяти оживают рисунки, виденные в книгах, и рассказы путников. Он старается представить себе апельсиновую рощу, арбузное поле, виноградники Хереса и Малаги, чьи названия опьяняют и жгут, как вино.
На кухне Модеста Бестеги испанцы теснились у очага, где пылала огромная вязанка хвороста. Они молча высушили свои лохмотья, не спуская глаз с чудесного пламени. В это время Модест рылся в кладовке и в кадке для солений. Он выставил на стол все свои припасы: большую ковригу местного хлеба, початый окорок, кусок сала, несколько луковиц, чернослив, сморщенные яблоки и бутылку виноградной водки. Он отдал им все, что мог, из одежды: поношенные рубахи, ждавшие починки, старые брюки, одеяла. Одна из женщин помогла ему сварить кофе. Молока не хватило на всех, и ему причлось запять у соседей.
Вскоре жители Кампаса и сам мэр собрались к Модесту взглянуть на испанцев, одолевших горный хребет. Они уже не раз встречали беженцев на улицах Люшона или на полях в долине, где испанцы помогали приютившим их семьям, но тут было совсем другое дело. Эти испанцы совершили немыслимый переход, и крестьяне вглядывались в их суровые, худые лица, словно видели беженцев впервые.
Они не ели уже двое суток. Трудно было даже себе представить, как эти люди карабкались по неизведанным кручам, проваливаясь в сугробы, цепляясь за выступы скал, лишь бы добраться до Франции. Некоторые были родом из долины Арана, другие из Мадрида и Барселоны, один из Севильи. Жители Кампаса мысленно рисовали себе картину Испании.
Когда испанцы поели и отогрелись, семьи Кампаса распределили их между собой. Мэр заявил, что следует предупредить жандармерию. Тогда беженцы стали переговариваться друг с другом: как видно, слово “жандармы” испугало их и они готовы были снова уйти в горы. И в самом деле, в тех местах, куда стекалось особенно много беженцев, как, например, в Аржелесе, в Восточных Пиренеях, для них были устроены лагеря. Там они жили в переполненных бараках за колючей проволокой, под охраной жандармов и полицейских.
Испанец, знавший несколько слов по-французски, сказал, что за еду и жилье они будут работать, а если в Кампасе не найдется для них дела, они готовы уйти в другие деревни.
Большая часть была сразу направлена в Люшон. Несколько человек остались в Кампасе до сенокоса, а потом ушли в долину в поисках родных и друзей. В конце концов от всей этой группы испанцев в Кампасе остался только один, по имени Пабло Рамирес. Он с первого дня поселился у Бестеги. Это был тот самый человек с гитарой и со шрамами на лице. Модест приютил и кормил его. Шрамы появились у Пабло Рамиреса от осколков гранаты: граната разорвалась прямо перед ним и лишила его зрения. “Ах, Модесто, – говорил испанец, – разные бывают гранаты!”
VII
Итак, Пабло Рамирес обосновался в Кампасе у Бестеги. Постепенно люди привыкли видеть его на кухне или на пороге дома Модеста то за мелкими домашними делами, то с гитарой в руках. Он лущил бобы, чистил картофель или морковь и даже вязал не хуже женщины. В Испании в госпитале сиделка научила его вязать, чтобы занять руки. Слепой ловко перебирал спицы и к зиме связал для Бестеги фуфайку из грубой пиренейской шерсти.
В хорошую погоду Модест ходил с ним в горы. Испанец всегда брал с собой гитару. “Это моя память и мои глаза”, – говаривал он.
Звуки его гитары раздавались на опушке леса, среди пастбищ или на скалистом выступе напротив снегов Венаска. Ее аккорды перекликались с бубенцами овечьего стада, с журчанием быстрых потоков. Крестьяне не удивлялись больше, заслышав среди горного безлюдья приглушенные или бурные звуки его песен.
Иногда Бестеги уводил слепого в далекие прогулки по дороге к вершинам. Обогнув озеро, Модест усаживал Пабло поудобнее лицом к югу.
– Где мои края? – спрашивал испанец.
– Вот, прямо перед тобой. Отсюда вы пришли к нам.
– Значит, солнышко, которое меня пригревает, светит из Испании?
– Да, оттуда.
– Bueno, bueno![15]15
Хорошо, хорошо! (испан.)
[Закрыть] – восклицал Пабло.
И под пальцами слепого звучала песня во славу родной страны, невидимой вдвойне, ибо Пабло не мог видеть даже стены гор, за которой она скрывалась.
Пабло Рамирес вздыхал.
– Модесто, amigo mio[16]16
Друг мой (испан.).
[Закрыть], не могу же я оставаться у тебя всю жизнь.
– А куда тебе идти? Если ты не вернешься в Испанию, то нигде тебе не будет лучше, чем у меня. Куда ты хочешь идти?
– Не знаю. Я не могу отработать даже то, что съедаю!
– Я еще, слава богу, могу прокормить и тебя и себя, – отвечал Модест, пожимая плечами. – Пока у нас хватает и картошки и каштанов… Зерна для птицы и травы для кроликов тоже достаточно. А уж дров столько, что и на продажу хватит!
По вечерам они иногда заходили к соседям. Пабло рассказывал о своей жизни, об Испании Он был каменщиком и жил в деревне под Валенсией. До войны у него была жена и двое детей, и он сам построил себе дом 18 июля 1936 года радио Сеуты, захваченное мятежниками, бросило в эфир слова, послужившие знаком к началу восстания “Над всей Испанией безоблачное небо”. Пабло мечтательно повторял эту фразу, словно вглядываясь мысленным взором в небесную лазурь, опрокинутую над полуостровом. Над всей Испанией… Гарнизоны Севера и Наварры, древней Кастилии, Барселоны и Севильи восстали против Республики. В мадридских казармах вспыхнули бои Пабло записался в пехотный полк в Валенсии…
Я никогда не слышал голоса Пабло. Я улавливал его в рассказах Модеста, да и не только в них. Бродя по горным тропам меж озер, вдоль большого озера Кампас, под серыми колоннами буков, по мягким травам склонов, я иногда внезапно оборачивался, словно на чей-то зов. Позади или совсем рядом со мной с тихим стоном дрожали струны гитары. Я устремлялся на этот звук и находил лишь солнечный блик или островок мха. То ли дыхание ветра шевельнуло низкие ветви елей, то ли донесся дальний рокот водопада, но я отчетливо слышал переливы гитары. Травы и воды гор впитали ее песий и, подобно тростнику царя Мидаса, повторяли их одиноким путникам. Краткий вздох, вырвавшийся из груди Рамиреса, оживал и реял вокруг меня.
Как-то раз я ощутил его присутствие так явственно, что поднес руки ко рту и крикнул. “Пабло! Пабло!” Мне казалось, что вот-вот фигура слепого испанца поднимется среди зарослей и шагнет ко мне, что моего слуха коснется его голос, голос сердца и родного края, его простодушная неправильная речь, вызывающая в памяти запах ванили и пыльных дорог, жасмина и нагретой на солнце соломы, кровяной колбасы и прохладного арбуза…
– Ах, друг, то, что случилось в Испании, случится и у вас, если вы не спохватитесь вовремя. У нас беда, но она может и к вам прийти. Конечно, дружище, Испания – не Франция. Но ведь каждому мила своя земля. Франция хороша и богата. Испания тоже хороша, но у нас больше камней, чем пшеницы, больше коз, чем коров. Засуха убивает нас, а лучшие земли отведены под корриду и под выпас для быков. И у нас есть свои богатства. Говорят, в наших недрах много металлов. Я когда-то ходил недолго в школу, и учитель заставлял нас учить наизусть слова одного испанского короля. Этот король говорил, что Испания – божий рай. Пять мощных рек орошают ее – Эбро, Дузро, Тахо, Гвадиана и Гвадалквивир. Они обнимают высокие горы и обширные земли; долины и равнины широки и просторны, а добрая почва и обилие вод рождают на них несчетные плоды И повсюду для жаждущих есть плоды земли и чистые родники… Вот что сказал Альфонс Мудрый. Он-то думал о дарах природы. Что же мне сказать? Что грянула война и что совсем не такой страды мы ждали. И впереди предстоит совсем иная страда.
Так говорил Пабло, сидя у очага с Модестом и другими горцами. Так он рассказывал о своей жизни, пока солнечные лучи скользили по лугам и лесам. В тот день, когда мне почудился трепет струн и я поднес ладони ко рту, окликая испанца, из кустов вышел Модест. Мне казалось, он остался дома, но он нагнал меня и, услышав зов, вышел из колючих зарослей с грустной усмешкой. Вопреки моим ожиданиям он не удивился и не сказал: “Вот как, вы зовете Пабло… Вы зовете его, как будто он может вернуться!” Модест промолчал и повел меня к своему стаду. Потом я узнал, что в том самом месте, где я звал испанца, на одной из последних лесных полян, уже недалеко от озер и скал, Модест в последний раз видел своего товарища.
* * *
Я сижу в своей тесной комнатке, над классной. Конец весны. По долине Люшона гуляет пиренейский ветер. Он сотрясает деревья вокруг школы, проникает до самых низин, вихрем проносится по шиферным кровлям и взмывает к горе Кампас. Я распахиваю окно. Влажный гул ветра охватывает меня. Листы бумаги летят со стела, голубоватое пламя карбидной лампы резко вздрагивает. Сегодня авария – выключили свет. Ветер изгоняет запах газа и наполняет комнату ароматом нарциссов и влажных фиалок. Склоны пестрят фиалками. Как-то раз я набрел на целые россыпи нежных цветов, укрывшихся под выступом скалы. Подходя к ним, я твердил себе: “Не может быть… столько фиалок сразу! Это, наверно, колокольчики или еще какие-нибудь цветы”. Но то были именно фиалки, широкий, пышный, благоуханный ковер…
Я высунулся в окно. Я слышу, как внизу во дворе звонкая струйка воды падает из крана в деревянную колоду, выдолбленную из целого ствола Ветер подхватывает и раскидывает брызги, врывается в гущу яблонь, раскачивает ветки, унизанные хрупкими снежинками. Ветер уносит нежные венчики вверх по горе, словно рассыпает цветы на пути молодоженов.
Деревня спит, я один не ложусь. Чуть позже я выйду из дому. Я услышу глухое дыхание в хлевах. Из узких улочек повеет мягким теплом. Я пойду медленным шагом. Не только из осторожности, но и Для того, чтобы полнее ощутить на плечах и на лице ласковое дыхание деревенских жилищ, уютный запах молока и сена. На кухнях дремлет между собакой и кошкой, точно провозвестник мира, плотно укрытый огонь. Женщины укутали жар золой. Трехногие табуретки окружают очаг. Темная кадка с солониной стоит в холодке у дверей. Буфеты очень старые, с поставцами, где теснятся тарелки, коробки, бутылки, кукурузные початки и зимние яблоки, желтые и морщинистые. Головешки изредка потрескивают, собака ворчит во сне, стенные часы хрипло звонят по временам, а их медный маятник подхватывает на лету пурпурные отсветы замирающего пламени. На коричневом столе тысячи зарубок и пятен. Ножи, нарезавшие сало и хлеб, испещрили его бесчисленными бороздами. Края стола покрыты щербинами и трещинами Женщины месят на нем тесто для пирогов и фарш для свинги колбасы. Мужчины раскладывают бумаги с печатью нотариуса. По вечерам после работы они садятся к этому столу, опираются о него огрубевшими руками и мечтают над стаканом вина у затухающей печки. Дети готовят за ним уроки.
О старые жилища, покрытые шрамами, полные теней! Все они на одно лицо в этих горах, но, по правде говоря, дома трудового люда, хранители огня, воды и хлеба, во всем мире похожи друг на друга.
В эту ветреную, тревожную ночь дома как будто увещевают меня: “Стой! Куда ты? Вот надежные стены, горячие угли под золой, хлеб, вода в кувшине. Ложись спать. Утро вечера мудренее. Кто теряет дом, теряет все”.
Прежде чем выйти на улицу, я заглядываю в классную комнату. Ее единственное окно смотрит на долину. Посреди комнаты возвышается грубая чугунная печка. Труба пересекает потолок по диагонали. Старая, выцветшая карта Франции висит на стене. За каждым из длинных, много послуживших столов садятся четыре ученика. В глубине класса между книжным шкафом и стеной аккуратно сложены последние дрова. На них лежит тряпка для пыли и жестянка для воды,
В школе Кампаса такая же классная комната, тот же запах мела, чернил и дыма, но все куда более запущено и убого.
Я собираю разбросанные бумажки и бросаю их в холодную печь. Затем я открываю дверь, и снова меня обдает влажный ветер. Я иду на условное место.
* * *
Вокруг меня весенняя ночь, а где-то бушует война. Ничто не говорит здесь о войне, а между тем она бродит совсем рядом. Селение спит, и кажется, что так же спят все деревни и села. По безмолвным улицам проносятся порывы ветра, влажные, напоенные смолой и фиалками. Я выхожу из своей комнаты глубокой ночью и спускаюсь с горы обходным путем. Иду напрямик через поля и сады, стараясь не наткнутьси на дозор пограничников или жандармов.
Ищу взглядом гору Кампас и вижу на фоне неба ее массивную круглую вершину. Что-то делает сегодня ночью Модест? Спит или мечтает? А может быть, пошел по дороге к хребтам по следам Рамиреса? С тех пор как испанец ушел от него, Модест состарился на десять лет. Он сам это признает.
Быть может, он поднялся во мраке, опоясался, как его отец, черным ремнем, взял свой извечный медно-перламутровый нож и открыл дверь навстречу смутной, трепещущей ночи. И вот он идет своим крупным мерным шагом в медвежий край. А может быть, он спит и беспокойно ворочается на своем тюфяке из маисовых листьев и что-то бормочет. Ему грезится Альгамбра, о которой рассказывал испанец, облицованный’ мрамором двор, где древние мавры украсили водоемы лепными изображениями львов. Струи фонтанов рассыпаются жемчугом и звенят, как струны гитары. Эта Испания, близкая и далекая, впервые открылась ему из рассказов Пабло, то полных чудес, то полных ужаса и горя. И я внимаю голосу Рамиреса.
– Модесто, amigo mio, я был ранен в Теруэле 1 января 1937 года. Шли мы с Тринадцатой бригадой. Эта бригада была сформирована в Валенсии наспех. Все нам приходилось делать наспех, на ходу. У нас были старые пушки и старые винтовки самых разных марок. Боеприпасов не хватало, а те, что были, часто не подходили к калибрам оружия. Тринадцатая бригада носила имя польского генерала Домбровского В нее входили поляки, немцы, французы, бельгийцы… Ну а теперь вот что я тебе расскажу. Мы получили приказ прорвать фронт между Уэской и Теруэлем Уэска, видишь ли, находится по ту сторону Пиренеев, не доходя до Эбро и Сарагосы. Представь себе треугольник – Лерида, Сарагоса, Уэска. На севере – Уэска, к морю – Лерида, к югу – Сарагоса. Если пересечь Эбро, то к югу от Сарагосы будет Теруэль. Те стояли в Теруэле, всякого довольствия и хорошего снаряжения у них было вдоволь, да еще из Сарагосы им шло подкрепление. 27-го мы атаковали, а 28-го первые дома Теруэля оказались в наших руках. Но ненадолго! Те отбивались как бешеные. Мы атаковали снова, но в конце концов Теруэль остался у них вместе с моими глазами Вот там-то я успел насмотреться на войну… Представь, подходят наши части к Теруэлю. Идем по предместью. Все кругом брошено, вымерло. Ни тебе человека, ни собаки, ни курицы. Двери в домах где открыты, где заперты, стекла перебиты. Холодно. Некоторые дома разрушены снарядами. Один из них догорал, и около него было жарко. Верхушки деревьев снесены… Те отошли малость назад. И вдруг, едва лишь мы вступили на площадь, засвистели пули. Они летели из дома напротив – старинный дворянский дом с балконами из резного дерева и шитом над двустворчатой дверью. Вот с этого момента я помню все, точно это было вчера. Пули так и свистели. Рядом со мной сержант поднял руку – верно, хотел отдать приказ. И тут же упал навзничь как подкошенный. Пуля попала ему в лоб, да так точно, что он и крикнуть не успел. Вот хорошая смерть… Огонь все усиливался, и нам пришлось отступить. На площади перед домом был фонтан, но вода не текла из него – должно быть, трубы были попорчены во время предыдущих боев. В середине старого каменного бассейна стояла фигура святой девы, источенная временем и пулями. На руках у нее не хватало нескольких пальцев, но голова была почти не тронута. Лейтенант Клаустро, пожилой уже, опытный и хладнокровный, нагнулся к ручному пулемету. Мы лежали в пыли под прикрытием полуразрушенной стены. Он дал приказ пулеметчику перебраться на огневую позицию за фонтаном. Он велел ему пересечь площадь и залечь за бассейном под защитой святой девы. Я решил, что Клаустро шутит насчет святой девы. Но этот кастилец был сух и невозмутим, как всегда, и я не понял выражения его лица. Противник стрелял с балкона, забаррикадированного мебелью и матрацами. Из слухового окна под самой кровлей тоже вели огонь. Пулеметчику и второму номеру надо было пробежать полсотни метров до фонтана. Вот оба бросились. Я так и вижу их эспадрильи и облака пыли за ними. За них я не боялся, я верил лейтенанту Клаустро. Он всегда рассчитывал точно и берег людей. Пулеметчик добежал и растянулся под прикрытием бассейна. Второй номер упал. Мы слышали, как он стонем, скрючившись и обхватив руками живот, куда угодил свинец. Клаустро бросился к нему и втащил его обратно, но слишком поздно. Он передал нам раненого, молча взглянул на нас и побежал к пулеметчику, который уже стрелял. От фасада старого дома отлетали щепки и камни. Несколько очередей попало в щит над дверью. Наши пули мягко застревали в матрацах и подушках, закрывавших балконы и окна. Через изрешеченную ткань разлетался пух, и ветер нес его к нам, точно хлопья снега. Было сухо и морозно, и солдаты дышали в кулак, ожидая атаки Клаустро благополучно пересек площадь и лег рядом е пулеметчиком. И в этот момент подушки на балконе раздвинулись, образовалась щель и оттуда полетело что-то похожее на банку с вареньем. Лейтенант обернулся к нам и крикнул:
– Ложись!
Банка с вареньем оказалась бомбой. Она разорвалась около фонтана. Голова святой девы покатилась, и солдат рядом со мной зло и жестко рассмеялся. “Они снесли голову своей святой деве!” Это был пастух из Арагона, невысокий, коренастый, загорелый дочерна…
* * *
Мелкий дождь щекочет мне лицо. Почти неприметный в воздухе, он с успокоительным шорохом монотонно барабанит по молодым листочкам орешника. Его брызги обдают холодом, но он хорошая завеса – в мглистой пелене сливаются все контуры. У меня за спиной возвышается гора и деревня Артиге, где я живу. В таинственном ночном мраке стелется благоухание елей и цветов. Мои мысли возвращаются к войне. Идет война. Она существует, бродит около меня и, может быть, поджидает меня на перекрестке у вокзала. Она вцепится мне в плечи и швырнет меня оземь. Ее чугунный узор навис над невидимым горизонтом.
Крутой спуск кончается, я выхожу на ровную дорогу в Люшон. Я прохожу мимо вокзала, где мигают зеленые и фиолетовые фонари, и углубляюсь в лабиринт улочек, ведущих к кафе Армандо. Я иду крадучись. В узких желобках журчит светлая горная вода. Я подойду к дому Армандо не по улице Ортанс, как обычно, а задними дворами.