Текст книги "Неразлучники"
Автор книги: Павел Засодимский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц)
Павел Владимирович Засодимский
Неразлучники
I
Приход «Николы в Боровом» – довольно большой приход. В нем насчитывается жителей более тысячи душ. Церковь, с белыми стенами и зеленою кровлею, стоит на месте высоком. Церковь – двухэтажная, как и большая часть деревенских церквей; внизу – зимняя, «теплая», пониже и потемнее, а вверху – летняя, или «холодная», церковь, высокая и светлая, с большими окнами.
Вокруг церкви расходится кладбище – по-деревенски «погост». На западной и на северной стороне погоста могил мало: зато много их ютится на восточной и полуденной его стороне, и все они, как видно, жмутся поближе к церкви. На иных могилах стоят покривившиеся кресты, посеревшие от времени; на других просто торчит кирпич или положены две палочки крест-накрест, перевязанные веревочкой или мочалой. Здесь нет дорогих мраморных памятников, разукрашенных бронзой, какие встречаются на городских кладбищах. Здесь, у Николы в Боровом, покоятся в тихих могилах не богачи и не вельможи, не «сильные мира сего», но простые люди, великие труженики и великие несчастливцы, неизвестные миру, в горе жившие и в горе скончавшие жизнь… Зато летом на этих могилах, как памятник, вечно весною возобновляемый природою, растет густая, сочная, зеленая трава и распускаются пестрые, красивые цветы. Тогда из травы там и сям, вместо надписи, на этом вечном памятнике синеют незабудки, как ясные глазки ребенка…
Серая деревянная ограда, полусгнившая и местами уже дырявая, окружает погост. Шарики, обитые жестью, кое-где еще сохранившиеся на ограде, издали при солнце блестят и горят, словно серебро. Вдоль ограды, там и сям растут развесистые березы, рябина, черемуха и плакучая ива. С одной стороны погоста – по ту сторону деревенской базарной площади – стоят дома церковников, сараи, амбарушки, за ними расходятся поля, луга, а далее темнеет лес.
Отступя несколько сажен от церкви к стороне поля, у самой ограды, высится колокольня. Для деревни эта колокольня считается очень хорошей. Она в 25 сажен вышины и ее блестящий шпиль в ясную погоду виднеется из-за синеющих лесов издалека – верст за 20. У нее до пяти обрезов (выступов). Слуха (отверстия, вроде громадных оконных сводов, где висят колокола) высокие и просторные счетом до шести. В этих слухах подвешено девять колоколов различной величины: четыре очень маленьких для мелкого перезванивания и Четыре средних. Один из последних был «Завсегдашний», как называл его сторож. От языка этого колокола проведена веревка вниз, в сторожку, для того чтобы в него можно было звонить, не поднимаясь каждый раз на колокольню. В этот колокол обыкновенно сторож бил часы. Веревки же от малых колоколов, для удобства, были соединены вместе, дабы звонивший мог разом, одною рукой, управлять ими. В одном из слухов висел колокол покрупнее. А на площадке, окруженной всеми этими колоколами, подвешенный к своду, находился главный большой колокол. Двое с трудом раскачивали его тяжелый язык, зато густые звуки этого колокола гудели далеко-далеко над всею окрестною стороною. На колоколе выбиты два образа и значится такого рода надпись: «Гласу будь сему послушен, если царства ищешь ты, никогда не будь ослушен – в храм иди от суеты». Затем ниже, по самому краю колокола, можно прочесть еще следующие строки: «Лил сей колокол цеховой мастер ярославский купецкой сын Николай Сапожков год 1832 июля 21 дня. Весу 354 пуда 28 фунтов».
Жители села Борового немало гордятся этим колоколом и вообще своею высокою колокольнею.
Кроме сторожа и сторожихи да двух убогих, под крышей и под сводами колокольни ютятся голуби и галки. Это население очень беспокойное и шумное, особенно галки со своими маленькими галчатами. По утрам и ввечеру поднимают они порой такой оглушительный гомон, «как будто перед светопреставлением», как говорит сторожиха. Голуби любят сидеть на краешке крыши или на перилах деревянных решеток, ограждающих слуховые окна. И подолгу, бывало, тихо, любовно воркуют они между собой, наклонив друг ко другу свои сизые головки…
II
Колокольня живет своею собственною жизнью и представляет особый маленький мир. У нее своя история, свое прошлое, свои воспоминания…
Впервые она построена в 1784 году, значит, сто лет тому назад. После того она несколько раз отстраивалась и подновлялась. Лет 60 тому назад, во время большого пожара в Боровом, одна сторона колокольни обгорела и сильно потемнела от дыма. Однажды, тоже давненько, в бурю сорвался один из ее колоколов, но, к счастью, никому не причинил вреда, только сам при падении дал трещину и врылся в землю чуть не на четверть аршина. В 1852 году, в девятую пятницу, во время страшной грозы, молния ударила в колокольный шпиль и покривила его, а вихрем в то же время изломало на колокольне крышу. Много бурь-непогод пронеслось над колокольней. Много поколений деревенских людей прошло мимо нее, и все они, наконец, успокоились, все они лежат вот тут – между церковью и колокольней – на этом пространстве, покрытом могильными буграми… А колокольня и теперь, как в старину, точно справляет свое дело.
В темные осенние ночи, как черное, заоболочавшее небо рдеет багровым заревом пожара, торопливые, тревожные, за душу хватающие звуки разносятся с высоты колокольни по спящей, безмолвной окрестности: словно с тяжким стоном, с отчаянием, с болью вырываются они из медной гортани колоколов, и гудят-нудят и будят спящих, возвещая им о напасти и призывая на помощь ближним. Зимой, в метель и вьюгу, путник, сбившийся с дороги и полузанесенный снегом, бывало, приходит уже в отчаяние, чувствуя на себе ледяное дыхание смерти, как вдруг сквозь свист и завывание ветра доносятся до него обрывки звуков колокола – и путник поднимает поникшую голову, прислушивается к спасительным звукам, идет на них, и с каждым шагом уходит все дальше и Дальше от холодной смерти, со всех сторон грозящей ему из-за снежного вихря, из-за непроглядной ночной мглы. Порой колокола печально перезванивают, нагоняя тоску и уныние… Это значит, что человек отходит в землю, и этими печальными, скорбными звуками мир живых говорит отходящему последнее «прости». А в праздничные дни, под ясными, сияющими небесами, светло и радостно звонят колокола, торжественно и мирно льются в чистом воздухе эти победные звуки, далеко разносясь по окрестностям и навевая на душу тружеников – хотя ненадолго – отраду и успокоение и как бы суля им исполнение их заветных надежд…
Белая краска местами обвалилась со стен, и на стенах видны красные ряды кирпичей, ступени на лестнице порасшатались и скрипят, некоторые колокола дали трещины, но колокольня все-таки стоит твердо и правит свое дело. Во всех крупных житейских событиях она играет роль, она принимает участие в жизни человека со дня его рождения и до гробной доски: медными гортанями своих колоколов она отзывается на все – на горе и радость…
Только о Пасхе и в царские дни прихожане могут ходить на колокольню и звонить, сколько их душе угодно; в остальное же время колокольня закрыта для них. Полусумрак, вечно царствующий на лестнице, придает колокольне в глазах посторонних людей какую-то особенную таинственность. Погост, окружающий колокольню, бросает на нее тень от своих могил и крестов.
Для жителей Борового смерть представляется тайной. Они страшатся смерти и боятся покойников. С погостом у них всегда соединяется представление о смерти и о мертвецах, поэтому погост и колокольня всегда для них являются страшным местом и окрашиваются в мрачный, зловещий цвет. Старухи по вечерам рассказывают ребятам про погост всякие ужасные бывальщины, и ребятам становится жутко; маленькие слушатели невольно вздрагивают и крепче прижимаются друг к другу…
III
Церковная сторожка представляет собой довольно большой, но полутемный и мрачный покой, с двумя окнами и с высоким сводчатым потолком. Одно окно выходит на улицу, другое в поле, а дверь – низенькая, широкая, с двумя каменными ступенями. Тонкою дощатою перегородкою сторожка разделяется на две части. В одной половине стояла большая закоптелая русская печь, а к ней приделаны полати, такие же закоптелые; здесь жил сторож с женой. В другой каморке, немного поменьше первой, жили убогие, «темные люди», – так наш народ называет слепых; из этой каморки дверь вела на лестницу. Лестница в несколько переходов доходила до верхней площадки колокольни; первые тридцать ступеней были кирпичные, а затем шли деревянные. Много поколений деревенских людей ходило по этой лестнице звонить на колокольню. Лестница была уже ветхая, перила ее местами обломались, половицы поскрипывали и трещали под ногой, а нижние кирпичные ступени уже пообсыпались. Лестница вилась неправильным, угловатым винтом.
Если посмотреть сверху вниз, то представляется полуосвещенное пустое пространство; лишь кое-где торчат небольшие выступы, видны деревянные балки, идущие в разных направлениях, какие-то деревянные подпорки и старые, гнилые доски, лепящиеся на них. До поры до времени там и сям, между балками и досками, как темные тени, проносятся галки и вылетают в одно из узких окон или исчезают, опускаясь вниз и словно утопая в полуосвещенном пространстве. Кирпичные стены местами остаются красными, местами заштукатурены или просто замазаны белою краскою. Вообще, внутренность колокольни носит какой-то странный характер: все тут как будто недостроено, недоделано и брошено как попало. У непривычного человека при взгляде вниз – с высоты последних верхних ступеней – кружится голова и невольно думается: «Что-то от меня останется, если полететь вниз турманом? И косточек, поди, не соберешь!» Старик-сторож, Иван, сказывал, что, когда он на первых порах смотрел вниз на темную пропасть, разверзавшуюся у него под ногами, то в коленях его чувствовалась слабость, ноги дрожали, голова шла в круги, а самого так и тянуло, неотразимо, неотступно тянуло вниз.
– Так вот, кажется, и опустился бы туда вниз головой! – говорил Иван, вспоминая старину. – Дух захватит, даже жутко станет! Иной раз придешь с колокольни-то, – весь дрожишь, ровно в лихоманке, а сердце-то бьется, точно выскочить хочет… Знать, уж такое искушение мне было! В ту пору священник, отец Константин, советовал мне каждый раз, как иду на колокольню, читать про себя: «Избави нас от лукавого»… Ну, а потом, по времени, привык… – заканчивал Иван свой рассказ.
Над сторожкой, в стороне от лестницы, лежат всякие старинные церковные вещи, вышедшие из употребления: доски старого иконостаса, полинявшие иконы, образа, привозимые с покойниками, изломанные кадила, разбитые лампадки, какие-то почернелые кресты и много всякой всячины.
IV
Сторож Иван – худенький, мозглявый старик – уже не один десяток лет служит при церкви. Он уже насмотрелся на всякие виды смерти, привык жить постоянно с мертвецами, между могил. Он, как мудрец, видел в смерти неизбежный исход для всего живущего. Он совершенно спокойно рыл могилы для старого и малого и так же спокойно своими старческими, дрожащими руками засыпал покойников землею. Иногда при своей печальной работе он даже добродушно подшучивал.
– Пожалуй, что и довольно? Будет ему по росту-то… – говаривал он порой, опираясь на заступ и заглядывая в глубь вырытой могилы, как бы измеряя ее глазом. – Этакую ямку-то хорошую вырыл! Хоть лечь впору…
В другой раз похваливал он самого себя, самодовольно поглаживая свою седую бороду и как бы любуясь на дело рук своих.
Конечно, похороны давали ему небольшой доход, но нельзя сказать, чтобы он радовался чужому горю, чтобы он радовался лишним похоронам. Правда, он был бедняк… Он получал от церкви маленькое жалованье, да два раза в год – зимой и летом, – ходил по приходу собирать хлеб, масло, яйца, лен. Вот чем жил сторож Иван. Поэтому ясно, что гроши, перепадающие ему за похороны, были далеко не лишние. Но если бы он знал, что, поступившись своими грошами, мог возвратить человека к жизни, то, разумеется, с радостью отдал бы их назад. А теперь он брал эти деньги совершенно спокойно, как должное, как взял бы за всякую другую работу. Надо же кому-нибудь хоронить покойников, не он, так другой станет хоронить их.
– Человек с тем и родится: чтобы умереть! – рассуждал он. И для меня когда-нибудь придет такой день, когда я поутру не проснусь, а вечером не лягу спать. И меня в землю зароют, как я теперь зарываю других, и меня оставят одного в могиле, и пойдут обедать, а потом всяк примется за свое дело. Ничего не изменится от того, что я умру. И облачко точно так же пойдет по небу и береза зазеленеет весной, и другие люди будут жить на земле… О чем плакать и печалиться?
«Чему быть – того не миновать!» – было его постоянным припевом.
Вася, слепой мальчик, поселившись в церковной сторожке, то и дело слышал толки про смерть, про могилы да про покойников. Вася не видел мертвецов, не мог ясно представить их себе – и поэтому понятие смерти не внушало ему страха. Но все-таки по этому поводу у него со сторожем не однажды происходили разговоры.
– Дяденька, что деется с человеком, когда он помирает? – спрашивал Вася старика.
– Что деется? – отвечал тот. – А вот что: человек дышать перестает, похолодеет весь, ни рукой, ни ногой не пошевельнет… вот это и значит – помер.
– А что такое «смерть»? – продолжал Вася.
– Да что ж такое… смерть? – бормотал старик. – Придет конец краю – вот тебе и смерть…
Так Вася и не мог добиться ясного ответа на свой вопрос…
V
Вася двух лет остался круглым сиротой, без отца, без матери. У него был единственный родственник – дядя; четыре года он жил у дяди, пока тот не умер. Сторож и сторожиха – старики бездетные – сжалились над убогим мальчонком и взяли его к себе в приемыши, вместо сына… Около того же времени ослеп и Павел Рябок, всю жизнь свою проживший с женой в батраках по чужим людям. Были у него в Боровом двоюродные братья, но они переписались в мещане и уехали на житье в город. Разбогатевшие родственники не захотели и знать бедного Рябка.
– Приютили одного слепого, возьмите уж и меня, добрые люди! – сказал он сторожихе, как-то прибредя в церковь.
Ульяна была женщина добрая, близко принимавшая к сердцу людское горе.
– Ну, что ж… Иди, Бог с тобою! Как-нибудь прокормим… – отвечала ему сторожиха.
– Знамо дело, мир не даст умереть убогому, темному человеку… – мудро заметил Иван.
Вот вместе и поселились наши слепые – старый да малый – в церковной сторожке, под колокольней.
Когда Павел Рябок был еще зрячим и ходил по праздникам в церковь, то нередко встречал на погосте маленького слепого. Грустное и кроткое личико с закрытыми глазами тогда еще внушило Рябку большую жалость к себе и крепко запало ему в память. Несколько раз принашивал он Васе гостинцы: то калач, то печеных яиц, то пряников-сусляников. Тогда у него и в мыслях не было, что судьба когда-нибудь сведет его самого на жительство с этим маленьким слепым. Едва прошел год, – и вот Рябок поселился вместе с Васей в церковной сторожке.
Звали их «братанами», хотя они не были родственниками, но были людьми совершенно посторонними друг другу. Горе-несчастье свело их вместе, сблизило, породнило и – воистину – сделало братьями.
В то время, к которому относится наш рассказ, слепые уже в течение двадцати лет жили вместе. Старику было лет 70, Васе едва лишь минуло 25.
Рябок ослеп на пятидесятом году. В деревне говорили тогда, что «в глаза ему ударила темная вода». Он ослеп не вдруг, но мало-помалу терял зрение, мало-помалу видимый мир исчезал у него из глаз; с каждым днем свет все более и более пропадал у него из глаз, все пред ним более и более затуманивалось, – и, наконец, солнце с его веселым, радостным светом и блеском совсем и навсегда закатилось для несчастного. Вечные серые сумерки – печальные, беспросветные – наступили для него. Когда он, бывало, днем сидел в избе, то отверстия окон представлялись ему лишь серыми пятнами на черном фоне. Люди, днем подходившие к нему, являлись ему темными фигурами, какого-то неопределенного, фантастического вида. С наступлением вечера для него начиналась уже глухая, темная ночь, и огонь свечи или лучины не только не разгонял окутавшего его мрака, но еще пуще сгущал его.
Вася был слепой от рождения. Он не имел понятия о свете белого дня, никогда ничего не видал и жил посреди невидимых ему людей, в невидимом мире, словно в какой-то неведомой стране. Черно было вокруг него, все было черно – с того самого момента, как он стал чувствовать и понимать себя, и до последней минуты жизни. Старик, бывало, хоть во сне иногда видал своих родных, свою покойную жену и своих старых знакомых, видал голубые небеса, залитые жгучим, золотистым светом летнего солнца, видал тихо текущие, журчащие по камням прозрачные воды своей родной реки, видал деревья – зеленые, пахучие деревья: развесистые и такие тенистые в часы знойного полудня, видал траву и цветы… А Васе ничего такого и во сне не грезилось, потому что он ничего этого не видал, не знал, не имел понятия. Старик мог вспоминать свое прошлое и говорить с людьми обо всем; Васе не о чем было вспоминать, и оставалось только раздумывать про себя, расспрашивать о чем-то да теряться в догадках. Один жил в мире, хотя теперь невидимом для него, но уже знакомом, – и поэтому жил, так сказать, смело и чувствовал себя спокойным. Другой же был робок и неуверен, ибо все ему – на каждом шагу – казалось странно и непонятно.
У обоих слепцов слух и осязание были тонко развиты, но у мальчика они были развиты лучше. Самый легкий, чуть слышный, скрадывающийся шорох не ускользал от его внимания, самый обыкновенный шум и стук пугали его, заставляли вздрагивать. Легкое веяние воздуха он чувствовал на своем лице так же хорошо, так же явственно, как мы чувствуем дуновение ветра…
VI
Слепые были всегда вместе, всегда неразлучны, – их иногда за то и звали «неразлучниками».
Во всякую пору дня, во всякое время года – впрочем, чаще летом, – можно было встретить их идущими по дороге в какую-нибудь соседнюю деревню. Бывало, тихо бредут они, одною рукой опираясь на палку и шаря палкой по земле, а другою держа друг дружку за руку.
Странную картину тогда представляли они собой… Один – с широко раскрытыми, мутными, ничего не видящими глазами, с желтым морщинистым лицом, с бледными, тонкими губами, глубоко впавшими в беззубый рот, с серебристыми прядями на висках и на затылке и с длинною седою бородою – выглядел настоящим деревенским патриархом. Он был довольно высокого роста, но горбился, был довольно толст, грузен и ступал тяжело. Другой – юноша, с вечно закрытыми глазами, среднего роста, худощавый, но стройный, с легкою поступью. Лицо у него было очень приятное, нежное, с легким розовым румянцем, выступавшим на щеках от усталости или от волнения, прекрасный большой лоб, прямой тонкий нос, маленькие губы, правильные тонкие брови, словно обведенные кистью, небольшие усы и чудесные белокурые волосы, волнистые и мягкие, как шелк.
– Красная девушка! – говорили про него на деревне.
Когда он улыбался, на щеках его показывались ямки. Положительно невозможно передать того милого выражения, какое обыкновенно появлялось на его губах, когда он бывал спокоен и сидел молча. Такая сердечная доброта и кротость, такое невозмутимое спокойствие сказывались на ту пору в этом молодом лице, с вечно сомкнутыми глазами, что просто от него не хотелось глаз отвести, и все смотрел и смотрел бы на него… Недаром же художник, однажды работавший при церкви, списал с этого слепого юноши лик ангела, являющегося в темницу для освобождения апостола Петра. На образе ангел был облечен в белые блистающие одежды, и глаза у него были открытые, голубые, почти синие… но, несмотря ни на что, – ни на открытые глаза небесного цвета, ни на блестящие развевающиеся одежды, какие никогда и никто в Боровом ни сам не носил, ни на других не видал, – все-таки прихожане разом узнали в этом ангеле, являющемся в темницу, знакомое им лицо «слепого из церковной сторожки».
В лице старика иногда еще выражалось недовольство, сказывалось страдание, видно было, что человек никак не мог примириться со своим положением и тосковал о потере зрения. На лице же юноши лишь изредка можно было заметить тихую грусть; чаще же в лице его выражалась покорность судьбе. Старик любил поговорить и иногда молча шевелил губами, как бы с кем-то рассуждая; юноша говорил редко, и губы его по большей части оставались сомкнуты. Оттого ли, что он молчал, оттого ли, что глаза у него были закрыты, – Вася всегда казался погруженным в глубокую думу.
Одевались они, ели и пили, как Бог приведет. Зимой Павел Рябок ходил в овчинном тулупе, а Вася – в таком же полушубке, на ногах они носили белые валенки до колен. Шапки у них были зимой и летом одни и те же, у старика была рваная баранья шапка, какую обыкновенно носят мужики, у Васи была круглая драповая шапочка на вате. Эту шапочку подарил ему один проезжий.
Вот именно в таком виде я встретил однажды слепых на дороге. Это было в самом начале зимы, когда только что выпал первый снег и земля кругом забелелась. На лугах кое-где из-под снега еще торчали сухие высокие стебли трав, и на голых ветвях деревьев снег еще не лежал кучей, но висел легкими, красивыми узорами, которые со стороны казались как бы выстриженными из белой бумаги. И на этом блестящем, белом фоне снежной поляны слепые издали выделялись, как два темных движущихся пятна. Когда я подходил к ним, старик беззвучно шамкал губами, а юноша, высоко подняв голову, в задумчивости как будто смотрел своими закрытыми глазами на серые снеговые облака, низко ходившие над землей. Слепые крепко держались за руки, и костыли их мерно поднимались и опускались – прежде, чем сами они успевали сделать шаг вперед.
– Мир дорожкой, братцы! Куда бредете? – спросил я их. Слепые разом остановились, как вкопанные.
– В Фоминское! – сказал старик, кивнув головой вперед на дорогу. – К лавочнику за табаком надо.
– Доброе дело, старина! – отозвался я.
– Вишь, снежку напало за ночь-то… славно теперь ходить-то стало! – продолжал старик. – Я уже вчера с вечера по воздуху чуял, что быть снегу…
– А ты, Вася, узнал меня? – спросил я юношу.
Он поворотился ко мне и с минуту как бы раздумывал над услышанным им голосом, потом вдруг кроткая, добродушная улыбка пробежала по губам его и озарила все его лицо, разрумянившееся от холода.
– Узнал! – обрадовавшись, проговорил он. – А ты к нам в Боровое?
– Да, в Боровое иду.
– Ну, с Богом! – прошамкал старик.
Мы расстались. Но я еще не однажды оглядывался назад… Слепые шли, держась за руки и ни на шаг не сбиваясь с пути. Так они всегда ходили вместе.
Летом братаны обыкновенно ходили босиком, в одних рубахах и портках. Старика часто видали даже без шапки. Рубаха на нем всегда была синяя, пестрядинная, подпоясанная низко по животу. Вася носил белые длинные холщовые рубахи, а в большие праздники старик наряжал его в розовую ситцевую рубашку и подпоясывал его своим красивым пестрым поясом. Он с жаром уверял Васю, что эта рубашка и пояс очень хороши. Вася улыбался и ласково гладил старика по плечу. Для него все рубахи, все пояса на свете были равно хороши. Он, бедняжка, не знал, что такое значит розовый или красный цвет…
Здесь кстати заметить, что кому Вася хотел выразить свое особенное расположение и ласку, того он обыкновенно гладил по плечу или по голове. Так не однажды он гладил и меня по плечу и называл «радостным». Он называл так всякого человека, почему-либо особенно любезного ему… Впрочем, казалось, он был таким незлобивым существом, что равно любил всех людей и всякую тварь, – любил все живущее на земле.