Текст книги "Гриша"
Автор книги: Павел Мельников-Печерский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)
– Юродствует, матушка, юродствует! – шепчут ей. – Это он плод чрева твоего благословляет.
Спровадили кой-как блаженного юроду в Гришину келью. Не обошлось без греха: дорогой на усаде двух работников искровянил… Добравшись до места, не разоблачась, повалился на пуховик и тотчас захрапел во всю ивановскую.
Не раз случалось Грише видать бесчиние старцев; но такого и он еще не видывал. Когда, бывало, они ночью, в келейной тиши, тихомолком бесчинствуют, всю беду на дьявола он сваливал. «Известно, – думает, – окаянный силен; горами качает. Представить человеку сонное мечтание либо неподобное видение – ему нипочем». Но сколь ни вспоминал юный келейник изо всего прочтенного им – в «Патериках», в «Прологах», в «Книге о Старчестве» и в разных «Цветниках» и «Сборниках», – нигде нет того, чтобы бес, вселясь в инока, при двадцати человеках такие дела творил… «Разве что в самом деле юродствует?» – Об юродах же Гриша читал и слыхал немало, самому ж видать их еще не случалось… «Юрод – отец Варлаам, – думает он, – иначе как же можно, чтоб иноку при мирском народе, в камилавке, в кафтыре, грибезовским горлом скаредные песни петь, плясать бесовски и непотребства чинить».
Но когда ночью услыхал Гриша беседу проспавшегося Варлаама со старинным приятелем его Мардарием, когда узнал он, что Варлаам за пьянство из десяти скитов был выгнан, а за непотребство два раза в остроге да в рабочем доме сидел, а один раз своя же братья, раскольники, ему за бесчинство на девичьих посиделках бороду спалили, – смекнул тогда юный подвижник, что Варлаамово юродство на иную стать уложено.
«Что ж это за старцы, что за столпы правой веры? – размышляет Гриша. – Где ж те искусные старцы, что меня бы, грешного, правилам пустынной жизни научили? Где ж те люди, что правую бы веру уму моему раскрыли?.. Неужли кроме меня нет на свете человека, чтоб истинным подвигом подвизался и сый борим дьяволом устоял бы в прелыценьях, не поругался бы святому своему обещанью?»
Шире и шире разрастались горделивые думы в распаленной голове Гриши. Высокоумие вконец его обуяло. Еще поглядел он на несколько старцев, еще послушал их разговор – и сказал богу на молитве:
«Господи: есть ли человек праведен паче мене?»
С ранней молодости наслушался Гриша о нынешних последних временах, о том, что народился антихрист и пустил по земле нечестие: стали люди брады брити, латинску одежду носити, чай, треклятую траву, пити, табачное зелие курити, пачпорты с бесовской печатью при себе держати.
Куда деваться от него? Смотрит в книги, видит, что от злобы антихриста истинные Христовы рабы имут бежати в горы и вертепы, имут хорониться в пропасти земные; а кто не побежит из смущенного мира, тот будет уловлен в бесовские сети и погибнет погибелью вечной… Ключом кипит горячая кровь – только то и держит на уме Гриша, как бы найти ему искусного старца, жителя пустыни, чтоб бежать с ним в дебри лесные. И распалялось злобой Гришино сердце на всех, кого считал он антихриста слугами. Лелеял он в душе своей правило раскольничьих ревнителей: «с табашником, со щепотником и бритоусом и со всяким скобленым рылом – не молись, не дружись, не бранись». И дошел до убежденья, что «никонианина пришибить – семь пятниц молока не хлебать». И не дрогнула б рука у него, если б зло сотворить кому из церковников… Евпраксия Михайловна и тени не имела такой нетерпимости, не раз журила она Гришу за вырывавшиеся у него подчас злобные словеса, но журьба доброй хозяйки его не трогала. Мрачно молчит, слушая речи ее, и душой болеет: «вот, дескать, и добра и милостива, а вдалась же в суету греховную: совсем обмиршилась».
Глядя на бесчинство старцев, на безобразие перехожих богомольцев, не думает больше Гриша, что бесы его смущают, гордыня вконец обуяла его. Без грусти, без сердечной истомы смотрит он в щелочку из своей каморки, как честные отцы со штофом беседуют, иной раз и курочкой не брезгуют. Бесчинство старцев, их разговоры о вещах непотребных радуют его. Насмотревшись на них, спешит он босыми ногами на кремни да битые стекла, налагает вериги, кладет земные поклоны сотню за сотней. Уста шепчут кичливую молитву о прощении бесчинных старцев, а в душе тайный голос твердит: «Господи! да есть ли же где-нибудь человек праведен паче мене?»
Перестал Гриша на речку ходить, перестал от зари до зари воспевать прекрасную мать-пустыню, забыл про сладкие слезы, что во время былое по целым часам текли из глаз его, устремленных на черневшую вдали полосу леса.
Зато сильнее прежнего мучило Гришу другое. Многого он начитался, многого он наслушался от привитавших в его келье. Не раз слыхал, как поповщинские раскольники спорили меж себя насчет нового австрийского священства; много раз слыхал, как поморцы хулят поповщину за попов, федосеевцы поморцев за браки, филипповцы федосеевцев за то, что не по уставу кладут поклоны, а бегуны сопелковские всех проклинают, кто в своем доме живет. И все-то друг друга обзывают еретиками, все-то чужому толку наносят укоры, все хвалят одну свою веру…
И день и ночь размышляет Гриша: «Где ж правая вера, где истинное учение Христово?» И молится Гриша со многим воздыханьем и со многими словами, да пошлет к нему господь человека, что указал бы ему правую веру.
Раз, поздним вечером, ранней весною, звякнуло железное кольцо калитки у дома Евпраксии Михайловны. Тихим, слабым, чуть слышным голосом кто-то сотворил Иисусову молитву. Привратник отдал обычный «аминь» и отпер калитку. Вошел древний старец высокого роста. Преклонные лета, долгие подвиги сгорбили стан его; пожелтевшие волоса неровными всклоченными прядями висели из-под шапочки. На старце дырявая лопатинка, на ногах протоптанные корцовые лапти; за плечами невеликий пещур.
– Что тебе, дедушка? – спросил привратник.
– Ох, родименькой! – зашамкал беззубый старик, задыхаясь и тяжело опускаясь на прикалитную скамью, – указали мне боголюбцы путь в дом сей ко благочестивой вдовице, к Евпраксии Михайловне.
Привратник, не впервые принимавший странников, впустил его.
– Один, что ли, старче, аль еще кто есть с тобой? – спросил он его.
– Один, родимый ты мой, один.
– Пойдем, старче.
И повел его в дом. Евпраксия Михайловна вечернее правило тогда с канонницами справляла. Велела старца ввести.
– Мир дому сему, – сказал он, уставно, истово помолясь перед облитыми лампадным светом, сребропозлащенными иконами, и до самой земли поклонился хозяйке.
– Садись, старче божий, садись, обогрейся! Вишь у тебя лопатйночка-то какая ветхая[2]2
Лопать, лопатинка – рубище (в восточных и приволжских губерниях, верхняя одежда) в Сибири и на Севере.
[Закрыть]. А на дворе-то морозно, время-то погодливое… Сядь-ка вот здесь, старче… Да велите-ка, матери, Гришеньку кликнуть, «господь, мол, гостя даровал». Сними пещур-то, старче; ишь как умаялся. Принесите горячего кушанья, матери. Да топлена ль у Гриши кёлейка-то? Пустошничать что-то зачал, Христос с ним. Да и старцы давно не привитали – третья никак неделя. Не диво – непогодь такая, распутица. Сними-ка ты, старче божий, пешур-от.
И, не дожидаясь ответа, сама стала снимать со старца ношу его, но, коснувшись плеч, отшатнулась и прошептала молитву. Она тронула плохо прикрытые рубищем, вросшие в тело старца железные вериги.
Старец снял пещур. Евпраксия Михайловна бережно, творя молитву, поставила его под образа.
Вошел Гриша. Полузамерзший старец маленько поотдохнул в жарко натопленной моленной.
– Господа ради, сокрый меня грешного на малое время в стенах твоих, боголюбивая матушка, – тихо проговорил он.
– Рада всей душой, старче. А можно ль святое имя твое узнать?
– Грешный инок Досифей…
– Ах, батюшка, отче Досифее! Что ж ты не поведал ангельского своего чина?
И, творя «метания» – как она, так и бывшие с нею в моленной, – уставно покланялись старцу по дважды, приговаривая: «Прости, честный отче, благослови, честный отче».
– Бог простит, бог благословит, – отвечал Досифей. И сам сотворил всем «метания».
– Откуда грядешь, куда путь держишь? – заговорила Евпраксия Михайловна после уставного обряда.
– Града настоящего не имею, грядущего взыскую, – отвечал старец, – путь же душевный подобает нам, земным, к солнцу правды держати, аще тако отец небесный устроит. Телесный же путь кто исповесть?
«Бегун сопелковский», – думает Гриша, давно наметавшийся середь перехожих богомольцев.
– Праведны речи твои, отче Досифее, праведны твои речи, – полушепотом, набожно говорила Евпраксия Михайловна.
Несколько минут молчанья. Старец сидит, тяжело опустившись; движеньем губ творит он молитву, а слов не слышно. Радостным ликом, светлыми очами смотрит вдовица на прохожего трудника и тоже тайно молитву творит. Безмолвно сидят келейницы, истово перебирая лестовки. Мерно чикает маятник стенных часов, что висели у входа в моленную.
– В пустыне жил я, матушка, – тихой речью заговорил обогревшийся старец. – В пустыне я жил – недалеко отсюда – в Поломских лесах. Немалое время провождал, грешный, в пустыне… Келейку своими руками построил, печку сложил ради зимнего мраза; помышлял тут и жизнь свою грешную кончить… А вот – две недели тому – на самое сборное воскресенье попущение божие было. Отлучился аз, грешный, раде телесныя нужды, дровишек набрать из буреломника. Подхожу к келейке – только дымок от головешек мало-мало курится… Сгорела!.. Немалое время жил я в той келейке, матушка, сорок лет, и не было ко мне ни езду ни ходу; сорок лет людей не видал… Сгорела!.. Привык я к келейке, матушка, чаял в ней помереть, домовину выдолбил – думал в ней лечь, в келейке стояла у меня… Сгорела!.. Годы мои старые, а плоть немощна. Не снести без келейки зимняго мразу – треба нову поставить… И вот, слыша от боголюбцев про твои пел и к и я добродетели, добрел я до тебя, Евпраксия Михайловна, – дай пережить у тебя до лета; не оставь меня, грешнаго, ради Христа. А летом, богу изволюшу, побрел бы я опять в свою пустыньку, опять бы кельеночку поставил, домовинушку бы сделал… Не оставь Христа ради!
И дряхлый Досифей пал к ногам Евпраксии Михайловны. А она его поднимает, сама земное поклонение творит, а слезами так и обливается.
– Слышала, говорит, старче, слышала про ваше несчастье. Пала и к нам весть, что исправник в Поломски леса выезжал – старцев ловить, келейки жечь. Экий злорадный какой, прости господи!
– Не кори его, Евпраксия Михайловна, – сказал на то Досифей. – Не моги корить. Аль не знаешь завета: «твори волю пославшего»?.. Послушание паче поста и молитвы… Тут не злорадство его, а божия воля… Без воли-то господней влас со главы человека не падает. И то надо памятовать, что житие дано нам тесное, путь узкий, тернием, волчцами покрытый. Терпеть надо, матушка, терпеть, Евпраксия Михайловна: в терпении надо стяжать душу свою… Слава Христу, царю небесному, что посетил и меня своим посещением… Вот что!
– Праведны, старче, речи твои, – сказала Евпраксия Михайловна, – правда во устах твоих! Но за что ж они на нас так лютуют? Ведь и они во Христа бога веруют. За что же?
– На то господне смотрение. Стало быть, надо так. Не испытуй сотворшаго!.. – строго промолвил старец.
Досифея напоили, накормили; Гриша в келью его проводил.
– Бог спасет, родименькой, бог спасет, – говорил старец на усердные послуги Гриши, когда тот, затеплив лампадку перед иконами, к месту прибрал старцев пещур, закрыл ставни, а потом с обычными «метаниями» простился и благословился по чину.
– Бог простит, бог благословит, – ответил Досифей. – Ох, ты, мой любезненькой!.. Спасибо тебе… Поди-ка ты, малец, подь-ка, раб божий, спокойся.
Ушел Гриша в каморку за печку-голанку. И тотчас к щелке.
И видит: оставшись в манатейке и в келейной камилавке, хотя и был истомлен трудным путем, непогодой, на великое ночное правило старец остановился, читает положенные по уставу молитвы. Час идет, другой, третий… Гришу сон клонит, а старец стоит на молитве!.. Заснул келейник, проснулся, к щелке тотчас – старец все еще на правиле стоит.
Дожил Досифей у Евпраксии Михайловны до той поры, как реки спали и можно стало лесом ходить. Никуда не выходил он. Кроме Евпраксии Михайловны да ее сыновей, никого к себе не пускал. Не только в Колгуеве, на самом усаде Гусятниковых мало кто знал о прохожем старце… Гриша был при нем безотлучно.
Не видал еще он таких старцев… Смирил в себе гордыню, увидев, что Досифей не в пример строже его правила исполняет, почти не сходит с молитвы, ест по сухарику на день, а когда подкрепляет сном древнее тело свое – господь один знает.
Собрался Досифей в путь-дорогу. Евпраксия Михайловна денег давала – не взял; новую свиту, сапоги – ничего не берет; взял только ладану горсточку да пяток восковых свеч. Ночью, перед отходом старца, сел Гриша у ног его и просил поучить его словом. В шесть недель, проведенных Досифеем в келье, не удалось Грише изобрать часочка для беседы. То на правиле старец стоит, то «умную молитву» творит, то в безмолвии обретается.
– Скажи, отче, поведай рабу своему, в коей пустыне спасал ты душу свою, где подвигом добрым подвизался? Меня тоже в пустыню влечет, на безмолвное, трудное житие… Поведай же, отче, поведай, где такая пустыня?
– Нет моей красной пустыни!.. Нет ее больше!.. – с грустью отсоветовал старец. – Сгорела моя келейка, домовинушка в ней сгорела… Пришел, ан только одне головешки…
– Слышал, отче, слышал… Ироды!.. Пилаты!..
– Где Ироды, где Пилаты? – встав с лавки и во весь рост выпрямляясь, строго Гришу спросил Досифей.
– А твои лиходеи?.. Никониане!.. Укажи мне их, отче, укажи твоих злодеев… Я бы зубами из них черева повытаскал.
– Во Христа ты веруешь? – спросил старец Гришу, строго глядя на него.
– Верую, отче святой, – по-старинному верую.
И перекрестился истово двуперстным знамением.
– А слыхал ли ты, друже, как Христос на Лобном месте, на кресте за жидов молился?
– Читал, отче… Господь грамоте сподобил меня, сам про это читал.
– А читал ли, что перед тем от них он терпел?.. И заушения, и заплевание, и по ланитам биения… А не было за ним греха ни единаго… И все-таки за мучителей молился… А нам-то что повелел он творити? Самую-то первую заповедь какую он дал?.. Помнишь ли?.. Любить врагов повелел… Читал ли о том?
– Читывал, отче.
– А читал ли, что всякая кровь взыщется?
– Читывал… Да их ведь не грех. Они ведь еретики.
– Они люди, Гришенька. Всяк человек кровью Христовой искуплен. Кто проливает кровь человека – Христову кровь проливает. Таковый с богоубийцами жидами равную часть приемлет.
Быстро подскочил Гриша ко старцу… Смирения как не бывало. Глаза горят, кулаки стиснуты.
– Да ты какого согласу сам-от будешь? – спросил он Досифея нахальным тоном.
– Христианин.
– Хвостом-то не виляй, не отлынивай! Не напоганил ли ты у меня своим еретицким духом келейку?.. Не по Никоновой ли тропе идешь?
– Держуся книг филаретовских и иосифовских…
– А говоришь, что никонианин такой же человек, как и мы, старым крещеньем крещенные? По-твоему, пожалуй, и в пище и в питии общение с ними можно иметь?
– Можно, Гришенька… Мало того что можно, – должно.
– Да ты в своем ли уме?
– Должно. Знай, что споры о вере – грехи перед господом. Все мы братья, все единаго Христа исповедуем. Не помнишь разве, что господь, по земле ходивши, и с мытарями ел и с язычниками – никто не гнушался? Как же мы-то дерзнем?.. Святее, что ли, мы его?..
– Да ведь они щепотники, в три перста молятся.
– А сколькими перстами повелел господь самаряныне молиться?.. Читал ли ты, что богу надобно кланяться духом и истиной?.. А два ли, три ли перста сложишь… это уж самое последнее дело…
– Уйди от меня!.. Уйди, окаянный!.. – отскакивая от старца, закричал Гриша. – Исчезни!..
«Это бес лукавый; черный эфиоп в образе старца пришел меня смущати», – думает Гриша и, почасту ограждая себя крестным знаменьем, громко читает молитву на отогнание злых духов.
– Запрещаю тебе, вселукавый душе, дьяволе… Не блазни мя мерзкими и лукавыми мечтаниями, отступи от мене и отыди от мене, проклятая сила неприязни, в место пусто, в место бесплодно, в место безводно, ид еже огнь и жупел и червь неусыпающий…
А старец в ноги Грише… Слезами обливаясь, молит не убивать души своей человеконенавидением… Долго молил, наконец встал, положил на путь грядущий семипоклонный начал.
– Сам господь да просветит ум твой и да очистит сердце твое любовию, – сказал Досифей заклинавшему бесов келейнику и тихо вышел из кельи.
Гриша сам не в себе. Верит несомненно, что целые шесть недель провел он с бесом… Не одной молитвой старался он очистить себя от невольного осквернения: возложил вериги, чтоб не скидать их до смерти, голым телом ложился на кремни и битые стекла, целый день крохи в рот не бирал, обрекая себя на строгий, безъядный пост на столько же дней, на столько ночей, сколько пробыл он с Досифеем.
Но целый день и весь вечер чудятся ему разные мечтанья: стуки в столе, бесовские звуки в стенах, то-поты ножные, скакания, свист и толк, страшные кличи и нелепые грезы, гудения свирели, волынки и бубнов. И чем больше склонялся день к вечеру, чем гуще и темней становилися сумерки, тем громче и громче слышались Грише бесовские звуки. Вот и молодой месяц блеснул в небе золотым краем, звездочки вспыхнули на востоке, а заря вечерняя бледнеет. Стих людской гомон, настала теплая, благовонная майская ночь, а Гриша все борется с бесами, все читает молитвы…
И слышит: издали, с речки, из-за зеленых ракит несутся звуки волынки, гудка, новорощенной свирели и громкой песни семиковской:
Покумимся, кума, покумимся.
Мы семицкою березкой покумимся.
Ой Дид-Ладо! честному Семику,
Ой Дид-Ладо! березке моей.
Еще кумушке, да голубушке: —
Покумимся!
Покумимся!
Не сваряся, не браняся!
Ой Дид-Ладо! березка моя!
– Иждену ж я тебе, душе прокляте… Иду брань сотворить со дьяволом! – воскликнул Гриша и выбежал быстро из кельи, устремился на всполье.
И видит: многое множество красных девиц поет и пляшет у надречных ракит. Все в белом, у всех на головах венки, у всех в руках березовые ветки. Одаль молодые парни сидят – кто с сурной, кто с волынкой, кто с новорощенной свирелью. В полночный девичий семиковский хоровод им мешаться не след… И слышит Гриша ясные, веселые голоса живого семиковского хоровода:
В Арзамасе, в Арзамасе, – на украсе
Соходилися молодушки в един круг,
Оне думали крепку думу заедино:
Уж мы сложимтесь, молодки, по алтыну,
Мы пойдемте к арзамасскому воеводе.
– Ох, ты, батюшка наш, арзамасский воевода!
Ты прими, сударь, пожалуйста, не ломайся,
Дай нам волю, дай нам волю над мужьями!
Бодро, твердым шагом, с поднятым вверх двуперстным крестом бежит Гриша на борьбу с бесовскою силой. Громко, истово читает заклятья:
– Запрещаю вам, стихийныя силы и всякия порождения дьявола!.. Заклинаю вас страшным и престрашным, неприступным…
А семиковский хоровод все громче да громче:
Как возговорит арзамасский воевода:
«Вот вам воля, вот вам воля над мужьями,
Вот вам воля, вот вам воля на неделю»…
Что за воля, что за воля на неделю?
Все едино, все едино, что неволя.
– Исчезни и отыди в злосмрадный огнь геенский, княже бесовский, со аггелы своими!.. Отыди в место пусто, в место безводно, в место бесплодно, – заклинает Гриша.
А у ракит игра своим чередом. Другую песню запевают:
Дай нам шильцо да мыльцо,
Белое белильцо Да зеркальцо.
Копейку да денежку —
За красную девушку!
Ой Дид-Ладо!
Семика честнаго яичницу!
– Запрещаю тебе, вселукавый душе, проклятый Сатано!.. – говорит Гриша, приближаясь к бесовскому полку.
Но девицы, завидя его, разом встрепенулись. С гиком, с гамом завели старую песню:
Монашек, монашек,
Купи нам калачик!
Мы тебя, монашек, поцелуем,
Под ракитовым кусточком побалуем.
И вереницей кинулись на Гришу. И ну его целовать, миловать, к сердцу прижимать… А он, все-таки видя не дев земных, но бесов преисподних, знай читает свое, посылая их «в место пусто, место безводно, место бесплодно»…
И неведомо, как то случилось, – но некий от черных эфиоп, во образе полной жизни и огня, высокогрудой Дуняши, смутил строгого постника, строгого молчальника, строгого веригоносителя, что недавно с полным сознаньем говорил на молитве: «Господи, есть ли человек праведен паче меня»…
И сотвори ему бес пакость велию…
Встало солнце. Целый день Гриша отплевывался, вспоминая, что сталось с ним. Хочет молитву читать, но бес, во образе Дуни, так и лезет ему в душевные очи. Все-то мерещится Грише – ракитовый кустик над сонной речкой, белоснежная грудь, чуть прикрытая миткалевой сорочкой.
Линп, на третий день пришел в себя Гриша. И, вспомня про ночь, про ракиты, про речной бережок – залился он горючими слезами: «Погубил я житие свое подвижное!.. К чему был этот пост, к чему были эти вериги, эти кремни и стекла?.. Не спасли от искушенья, не избавили от паденья… Загубил я свою праведную душу на веки веков…»
На другой день после того, как бес, во образе Дуни, сотворил Грише пакость велию, попросился к Евпраксии Михайловне на ночлег инок, каких в келье у нее еще не бывало. Сухой, невысокого роста, с живыми, черными, как уголь, горящими глазами, был он одет в суконное полукафтанье, плотно застегнутое на медные, шарообразные, невеликие пуговки. Реденькая бородка была тщательно расчесана; недлинные, но гладко примазанные волосы спускались с головы кудрявыми, черными как смоль прядями. Поступь тихая, степенная, осторожная – ни дать ни взять кошачья. Инок был такой чистенький, такой гладенький, речь была такая томная, сладостная, вкрадчивая. Был не стар, звал себя Ардалионом.
Дня три он прожил у Евпраксии Михайловны, и не было еще никого, кто бы так по сердцу пришелся Грише, как этот постник и молчальник. Хотя, по его словам, и держал он странствие только по таким людям, что сами древних обычаев держатся, а все-таки ел и пил из своей посудины; воды, бывало, не зачерпнет из общей кадки, сам сходит на речку, сам почерпнет водицы в берестяный свой туесок. И к вареву, что принесет, бывало, ему Гриша с поварни Евпраксии Михайловны, пальцем не коснется, оком даже не взглянет, пока не очистит молитвой, не положит сотни земных поклонов: столь доброопасную строгость в общении с малознаемыми людьми имел… Сперва все допытывался он у Гриши об Евпраксии Михайловне, да не про то, как душу спасает, какого держится толку, из каких старцев у нее отец духовный, а в каком капитале, каковы у нее дела по торговле, воротились ли из Москвы сыновья, за наличные ли деньги товар они продали… И все будто стороной, мимоходом. Говорит ему Гриша, что знает, про что услыхал ненароком; а отец Ардалион тяжко вздыхает: «Ох, суета, суета! – говорит. – Как-то за эту суету на страшном Христовом судище ответ давать? Всяким людям, чадо, уготована часть в царствии небесном; внидут в селения праведныя и тати, и разбойники, и блудники, и сластолюбцы, аще добрым покаянием, постом и молитвою очистят грехи свои; не внидут же токмо еретик и богатый… Нет им части в славе божией!..»
Ночью с правила не сходит Ардалион – лестовок по сту стоит.
По душе пришелся Грише такой строгий, суровый, а проклятия на впадших в суету так и льются потоком из уст его. На третью ночь, когда уж все стихло, и Ардалион, поставив в особом углу медные образа свои, – чужим иконам он не поклонялся, – хотел становиться на правило, – робко, всем телом дрожа, подошел к нему Гриша. Кладет перед ним уставные «метания», к ногам припадает.
– Жажда душа моя, – говорит, – учительного словеси твоего, отче святый, стремится к тебе дух мой… Не отвергни меня, грешнаго!
– Чего ты хочешь, чадо, от меня неискуснаго? – тихо спрашивает Ардалион, сидя на скамье.
– Дай мне часть в молитвах твоих праведных, дозволь с тобою на правило стать… А потом учи меня… До смерти готов служить тебе, до смерти готов от тебя поучаться.
– Добр извол твой, чадо!.. Добр твой извол… Но на общение в молитве с тобой дерзать не могу.
– Отче святый, – я правой веры, я старой веры – никоея ереси нет во мне… Великий я грешник перед господом; но ни еретиком… ни идоложерцом не был.
И градом катились слезы по щекам восторженного Гриши.
– В нынешния, последния времена, – тихой, вкрадчивой речью заговорил Ардалион, – мир преисполнен ересей… Благодать взята на небо, и стадо избранных верных Христовых рабов малеет день ото дня. Да, чадо, вселенная стала пуста, нет в ней больше истиннаго благочестия, темный облик злолютых ересей всю землю мраком покры. Пустил враг-дьявол по людям многопрелестную власть свою. Все осквернено: и грады, и села, и домы, и стогны – смрад сатаны дышит повсюду. Как волки в овчиих кожах, являются слуги его, глаголя: «я правой веры, я старой веры». Все старообрядцами нарицаются – и те, что зовутся поповщиной, а вера их пестра, и те, что поморцами прозваны, федосеевцами, филипповцами – но все они единаго порожденья, геенской ехидны. Крещение их – несть крещение, но паче осквернение… Всяк, имеяй часть с ними – еретик и от бога отвержен… Какую б строгую жизнь ни повел он в трудах, в посте, в молитве, в милостыни, в нищелюбии и страннолюбии – всуе трудится. На челе и на десней руце его – антихриста печать… Уготован он дьяволу и аггелом его, того ради, что он – еретик.
– Где ж правая вера, отче святый? Скажи… Выведи меня на истинный путь.
– Вера истинная – в пещерах, в вертепах, в пропастях земных. Теперь все в мире растлено прелестью антихриста, – и земля, нечестием людей на тридцать сажен оскверненная, вопиет к богу, просит попалить ее огнем и очистить от скверны человеческой. Кто спасения ищет, все должен оставить – и отца, и мать, и родных, и друзей, ото всего отрещись и бегать в пустыню. Не следует жить под одною кровлей – твоя ли она, чужая ль, все равно – беги и странствуй по земле, дондеже воззовет тя господь. Свой кров иметь – грех незамолимый, никакими молитвами его не избудешь, никакими поклонами его не загладишь, никаким делом душевнаго спасения от него себя не очистишь. Буди, яко птица небесная, – тогда вся вселенная будет твоя!.. Беги и брань твори со антихристом!..
– А где он, отче? И как с ним брань творити?..
– Брань со антихристом – противление заповедям его. Прехвальнее того подвига и спасительнее для души нет ничего.
– Я готов, отче, – порывисто вскрикнул Гриша, вскочив на ноги.
До того он сидел при ногах Ардалиона.
И мигом сиявшее душевным восторгом лицо его омрачилось. Снова припал он к стопам Ардалиона и, обливаясь слезами, заглушая слова рыданьями, молвил:
– Недостоин я, отче святый, недостоин такой благодати. От юности моей бороли мя страсти, не устоял, окаянный… Не устоял супротив сетей дьявольских: осквернил тело и душу. Пал я, отче святый… Погубил целомудрие!..
– Что такое? Поведай мне, чадо, без всякой утайки, – как отцу духовному, поведай.
И сказал ему Гриша повесть дней своих от того дня, как взят был в келейку Евпраксии Михайловны, сказал, как думал он подвигом молитвы и измождением плоти спасти душу, и как с ним боролся дьявол… Все, все поведал ему до самой той ночи, как на празднике Семика он, в уме иль вне ума, соблазнен был некиим от эфиоп…
– Встань, чадо, – кротко, с любовью отвечал Ардалион на его слезы и рыданья. – Сие есть плотское токмо прегрешение, сие есть не грех, но токмо падение. И велико твое падение, но всяк грех, – опричь еретичества, – таково оплаканный, не токмо прощается, но покаянием паче возвышает душу павшаго. Есть грехи телесные горше того, те слезами не очищаются… Таков брак… Сие есть смертный грех, потому что в браке человек каждый день падает и не кается, и даже грех свой вменяет в правду. То грех незамолимый – прямо ведет он во тьму кромешную!.. А кто падет, как ты пал, и покается – чист от греха. Хочешь ли очиститься от всякия скверны?
– О! хочу, отче святый! Но как?.. Научи, наставь!..
– Должно креститься в правую веру и имя другое принять… Паспорты и всякия бумаги откинуть, ибо на них антихриста печать. И ни к какому обществу не приписываться: – то вступление в сонмище антихриста и сидение на седалищах губителей. И ежели вопросят тебя: кто ты и коего града? – ответствуй: «града настоящего не имею, а грядущаго взыскую». И твори брань со антихристом… Повлекут тебя на судилище – молчи… Претерпи раны и поношения, претерпи темничное заточение, самую смерть, но ни единаго слова ответствовать не моги и тем сотвори крепкую брань со антихристом. Помни то, что первые мученики с людьми препирались – и сколь светлые венцы получили; ты же со антихристом, сиречь с самим дьяволом, воротиться имешь, и аще постраждешь доблественно, паче всех мученик венец получишь, начальнейшим над ними будешь, понеже не с простым человеком, но с самим дьяволом побиешися… Хощеши ли креститися в правую веру?
– Хочу, отче святый, хочу…
– А знаешь ли, чадо, каким узким, каким трудным путем, волчцами и тернием покрытым, входят избранники в сию область спасения?.. Ведаешь ли, каким подвигом ищущие правой веры достигают светлаго собора верных, их же имена писаны в книге животной?.. О, сколь труден подвиг! Сколь неудобоносимо то иго!
– Поведай мне о том подвиге, отче!.. Я готов…
– Ни пост, ни вериги, ни иные твои подвиги, ими же добре подвизался еси, не спасут тебя, чадо, не введут во область спасения, куда, яко елень на потоки водные, столь жадно стремится душа твоя!.. Всуе трудился, ни во что применились молитвы твои, денно-нощныя стоянья на правиле, пост, воздержание, от людей ненавидение… Всуе трудился еси!.. А сколь светлы селения земных аггелов, праведников во плоти, сколь неизреченныя радости в их избранном соборе!.. И я знаю путь к тому собору и могу показать оный путь!..
– Скажи мне, отче!.. Скажи путь, в онь же пойду!.. – всем телом дрожа и лобзая ноги Ардалиона, с исступлением говорил Гриша. – Отдам тело на раздробление: узнать бы лишь тот путь и хоть на час един войти в райския светлицы земных ангелов!.. Что нужно мне, отче, чтобы достигнуть светлаго собора избранных?..
– Смирение и послушание… Слышишь ли? – послушание!
– Готов, отче, тебе и всем в правой вере сущим оказать всякое послушание…
– Не простое то послушание, но совершенное отсечение своей воли, совершенная смерть всякаго помысла, всякаго пожелания… Ты должен будешь делать только то, что велят, своей же воли отнюдь не иметь… Можешь ли принять на себя столь тяжкое иго?
– Могу, отче!
– Иго неудобоносимо, друг… Тяжеле того подвига нет на земле и никогда не бывало… Воистину ли можешь снести его?.. Ведь ты должен будешь творить всякую волю наставника, отнюдь не рассуждая, но паче веруя, что всякое его веленье – есть дар совершен, свыше сходяй… Чтоб ни повелел он тебе – все твори… И хотя б твоему непросвещенному уму и показалось его веление соблазном, хотя б дух гордыни, гнездящийся в сердце, и сказал тебе, что повеленное – греховно и богопротивно, – не внемли глаголу лестну – твори повеление… Твори без думы, без рассуждения, но только помни, что буее божие – премудрость есть человеком.