Текст книги "В лесах. Книга Вторая"
Автор книги: Павел Мельников-Печерский
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 32 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
– Не подати, не очередь, не худое что, другое может задержать тебя,сказал Трифон. – Аль забыл, кто делами-то в приказе ворочает?
– Как забыть? – усмехнувшись, ответил Алексей.
– То-то и есть, – молвил Трифон. – Изо всей волости нашу деревню пуще всех он не жалует. А из поромовских боле всего злобы у него на меня…
– Да что ж он сделает? – горячо заговорил Алексей. – Разве может он не дать пачпорта?.. Не об двух головах!.. И над ним тоже начальство есть!
– Эх, молодо-зеленое! – сказал сыну Трифон Лохматый. – Не разумеешь разве, что может он проволочить недели три, четыре?.. Вот про что говорю.
– Так я в город, – подхватил Алексей. – В казначействе выправлю.
– Так тебе и выдали!.. Держи карман!.. Казначей без удельного приказа не даст! – сказал Трифон Лохматый. – Нет, парень, без Карпушки тебе не обойтись… В его руках!..
Озадачили Алексея отцовы речи. Руки опустил и нос повесил.
– Как же быть-то? – спросил он отца упалым голосом.
– А вот как, – сказал Трифон. – Утре пораньше поезжай ты к Патапу Максимычу, покланяйся ему хорошенько, чтоб удельному голове словечко закинул, чтоб голова беспременно велел Карпушке бумагу для казначея тебе выдать. А в приказе пачпорта не бери… Карпушка такую статью, пожалуй, влепит, что в первом же городу в острог угодишь… На такие дела его взять!
К Патапу Максимычу!.. В Осиповку!.. Легко молвить, мудрено сделать… Заказан путь, не велено на глаза показываться. Сказать про то родителю нельзя, смолчать тоже нельзя… Что же делать?.. Опять, видно, грех на грех накладывать, опять обманные речи отцу говорить… Что же?.. Теперь уж не так боязно – попривык.
– Ладно, – пробормотал Алексей, – съезжу. А все-таки наперед к Морковкину попытаюсь, – прибавил он.
– Попытайся, пожалуй, – молвил Трифон. – Только помяни мое слово, без Патапа Максимыча тебе не обойтись.
– Увидим, – сказал Алексей, решаясь в случае неудачи ехать не в Осиповку, а прямо в голове. Благо по ветлужскому делу человек знакомый.
– Смотри только, Алексеюшка, с Карпушкой-то не больно зарывайся! – молвил Трифон. – У него ведь всяко лыко в строку. Чуть обмолвишься, разом к ответу… А ведь он рад-радехонек всех нас в ложке воды утопить… Памятлив, собака!
– Что Паранька-то? – после недолгого молчанья спросил Алексей.
– Гуляет, – насупив брови, сквозь зубы процедил Трифон, а сам, поднявшись с лавки и отодвинув оконницу, высунул на волю седую свою голову.
– Ни слуху, ни гулу, ни шороху, – молвил, отходя от окошка. – Кочетам полночь пора опевать, а их нет да нет… И пес их знает, куда до сих пор занесло непутных!..
– Гулянки, что ль, какие? – спросил Алексей.
– По грибы пошли, – молвил Трифон. – Как только отобедали, со всей деревни девки взбузыкались. А нашим как отстать?.. Умчались, подымя хвосты… А Карпушка беспременно уж там… Караулит, леший его задери…
– Не посмеет, – слегка тряхнув кудрями, молвил Алексей. – Не дадут ребята спуску, коли сунется на игрище.
– Да он игрища-то и в глаза не увидит, – сказал Трифон Михайлыч.Лес-от велик, места найдется… Да что лес!.. На что им лес!.. Паранька в Песочно повадилась бегать… Совсем девка с похвей сбилась… Ославилась хуже последней солдатки!.. На честной родительский дом позор накинула – ворота ведь дегтем мазали, Алексеюшка!.. После этого как Параньке замуж идти?..
Ни честью, ни уходом никто не возьмет. И Наталье-то по милости ее терпеть приходится… Уж чего не приняла от меня Паранька, уж как не учил ее!.. Печки одной на ней не бывало!.. А ей и горюшка нет, отлежится, отдышится, да опять за свои дела. Потеряла девка совесть, забыла, какой у человека и стыд бывает!.. Ох-охо-хохо!..
И жжет и рвет у Алексея сердце. Злоба его разбирает, не на Карпушку, на сестру. Не жаль ему сестры, самого себя жаль… «Бог даст в люди выду,думает он, – вздумаю жену из хорошего дома брать, а тут скажут – сестра у него гулящая!.. Срам, позор!.. Сбыть бы куда ее, запереть бы в четырех стенах!..»
– В кельи ее, батюшка! – молвил он. – Черна ряса все покрывает.
– И то думаю, – ответил Трифон Михайлыч. – Только ведь ноне и по келейницам эта слабость пошла. В такой бы скит ее, где бы накрепко хвост-от пришили… А где такого взять?
– В Шарпане, сказывают, строго келейниц-то держат, – заметил Алексей.
– В Шарпане точно будет построже. И черной работы больше, дурить-то некогда… Да примет ли еще мать Августа наше чадушко? Вот что…– сказал Трифон.
– Попытай…– молвил Алексей.
– И то надо будет, – отозвался Трифон. – То маленько обидно, что работницей в дому меньше станет: много еще Паранька родительского хлеба не отработала. Хоть бы годок, другой еще пожила. Мать-то хилеть зачала, недомогает… Твое дело отделенное, Савелью до хозяйки долга песня, а без бабы какое хозяйство в дому!.. На старости лет останешься, пожалуй, один, как перст – без уходу, без обиходу.
– Бог милостив, батюшка; Наталья останется, – утешал отца Алексей.
– И на нее плоха, парень, надежда, – вздохнул Трифон. – Глядя на сестру, туда же смотрит.
– В Шарпан Параньку, в Шарпан, батюшка…– настаивал Алексей.
– Эка память-то у меня стала! – хватился Трифон. – Про скиты заговорили, только тут вспомянул… Из Комарова была присылка к тебе… Купчиха там московская проживает…
Алой зарницей вспыхнуло лицо Алексея, огнем сверкнули черные очи… Духу перевести не может.
– В пятницу от Манефиных работник на субботний базар в Городец проезжал, с ним Масляникова купчиха, что в Комарове живет, – наказывала тебе побывать у нее – место-де какое-то вышло, – продолжал Трифон, не замечая смущения сына.
Вдруг послышались на улице веселый шум и звонкий смех… Затренькала балалайка, задребезжала гармоника, бойко затянул «запевало», вторя ему пристали «голоса»; один заливался, другой на концах выносил… Им подхватили «подголоски», и звучной, плавной волной полилась расстанная песня возвращавшейся с «грибовной гулянки» молодежи (Русская песня начинается запевалой, самым голосистым песенником изо всех. Он, как говорится, затягивает и ведет песню, то есть держит голос, лад и меру. Запевало – обыкновенный высокий тенор; к нему пристают два «голоса»; один тенор, другой «выносит», то есть заканчивает каждый стих песни в одиночку. Подголосками называются остальные песенники. Расстанная песня (по иным местам разводная) – та, что поют перед расходом по домам. Таких песен много, все веселые.):
Веселая голова,
Не ходи мимо сада,
Дороженьки не тори,
Худой славы не клади.
Пробудились на печах от уличной песни старые старухи, торопливо крестились спросонок и творили молитву. Ворчали отцы, кипятились матери. Одна за другой отодвигались в избах оконницы и высовывались из них заспанные головы хозяек в одних повойниках. Голосистые матери резкою бранью осыпали далеко за полночь загулявшихся дочерей. Парни хохотали и громче прежнего пели:
Мил дорожку проторил,
Худу славу наложил,
Отцу с матерью бесчестье,
Роду-племени покор.
Не сразу угомонилась и разбрелась по дворам молодежь.
Долго бренчала балалайка, долго на один нескончаемый лад наигрывала песню гармоника. По избам слышались брань матерей и визгливые крики девок, смиряемых родителями. Наконец, все стихло, и сонное царство настало в деревне Поромовой.
Паранька одна воротилась. Кошкой крадучись, неслышными стопами пробралась она по мосту (Мостом называют большие холодные сени между переднею и заднею избами, в иных местах – только пол в этих сенях.) к чулану, где у нее с сестрой постель стояла. Как на грех скрипнула половица. Трифон услыхал и крикнул дочь. Ни жива ни мертва переступила порог Паранька.
– Наталья где? – грозно спросил ее отец.
– Дома, надо быть…– дрожа со страха, ответила она.
– Кликни ее сюда, – молвил Трифон. Паранька ни с места.
– Да я не знаю… Она, видно, отстала… И, еще ничего не видя, заревела.
– Я те задам: «отстала»! – зарычал старик и, схватив с палицы плеть, стал учить дочку уму-разуму.
Выскочила Фекла Абрамовна… Плач, крики, вопли!.. Опершись о стол рукою, молча, недвижно стоял Алексей… Ничего он не видел, ничего не слышал – одно на уме: «Марья Гавриловна зовет».
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Поднявшись с постели только ко второму уповодку (В деревнях простой народ часов не знает, считает время по «уповодкам». Уповодок – собственно время работы за один прием: от еды до еды, от роздыха до роздыха. Зимой во дню три уповодка, летом четыре. Первый летний уповодок от всхода солнца и перекуски (ломоть хлеба), до завтрака (то есть с четырех или пяти часов до восьми часов утра); второй – от завтрака до обеда (с восьми часов утра до полудня); третий – от обеда до «пауженки» (еда между обедом и ужином), то есть от полудня до трех или четырех часов пополудни; четвертый от пауженки до солнечного заката и ужина, то есть до восьми или девяти часов. За Волгой и вообще в лесах на севере завтракают с восходом солнца, обедают в девять часов утра, в полдень полудничают, в три или четыре часа бывает паужина, на закате солнца ужин.), Карп Алексеич Морковкин, в бухарском стеганом и густо засаленном халате, доканчивал в своей горнице другой самовар, нимало не заботясь, что в приказе с раннего утра ждет его до десятка крестьян. Покончив с чаем, принялся писарь за штофик кизлярки да за печеные яйца с тертым калачом на отрубях, известным под названьем «муромского». И калач, и яйца, и кизлярка, разумеется, были не покупные: за стыд считал мирской захребетник покупать что-нибудь из съестного. По его рассужденью, как поп от алтаря, так писарь от приказа должен быть сыт.
Позавтракал Карп Алексеич и лениво поднялся с места, хотел идти принимать от мужиков припасы и краем уха слушать ихние просьбы… Вдруг с шумом и бряканьем бубенчиков подкатила к крыльцу тележка. Выглянул писарь в окно, увидел Алексея.
Стал середь горницы Карп Алексеич. Алешку Лохматого дьявол принес,подумал он. – Наташка не проболталась ли?.. Иль каким барином!.. На Чапуринских!.. Ну, да ведь я не больно испужался: чуть что – десятских, да в темную…
Храбрится, а у самого поджилки трясутся, мурашками спину так и осыпает, только что вспомнит про здоровенный кулак и непомерную силу Алексея.
«Повременю, скоро не выйду… Пущай пождет – прохладится… Пусть его помнит, что писарь – начальство».
И опять принялся за кизлярку да за муромской калач с печеными яйцами. Напусти, дескать, господи, смелости!
Добрые полчаса прошли… Наконец, мимо кланявшихся чуть не до земли мужиков прошел Карп Алексеич в присутствие и там развалился на креслах головы.
– Пускать мужиков поодиночке, – приказал он ставшему у двери десятскому. Десятский впустил Алексея.
– Черед соблюдать! – крикнул писарь. – Другие ждут спозаранок, этот последним явился.
– Да мне бы всего на пару слов, – зачал было Алексей.
– Черед наблюдать! – пуще прежнего крикнул десятскому Карп Алексеич. Алексей вышел.
Надивиться не могут мужики, отчего это писарь никого не обрывает, каждого нужду выслушивает терпеливо, ласково переспрашивает, толкует даже о делах посторонних.
А это все было делано ради того, чтоб Алексею подольше дожидаться. Знай, дескать, что я тебе начальство, чувствуй это.
Наконец, все мужики были отпущены, но писарь все-таки не вдруг допустил до себя Алексея. Больно уж хотелось ему поломаться. Взял какие-то бумаги, глядит в них, перелистывает, дело, дескать, делаю, мешать мне теперь никто не моги, а ты, друг любезный, постой, подожди, переминайся с ноги на ногу… И то у Морковкина на уме было: не вышло б передряги за то, что накануне сманил он к себе Наталью с грибовной гулянки… Сидит, ломает голову – какая б нужда Алешку в приказ привела.
Настал час воли писаря, допустили Алексея в присутствие. Перед тем как позвать его, Морковкин встал с кресел и, оборотясь спиной к дверям, стал читать предписания удельного начальства, в рамках за стеклом по стенам развешанные. Не оглядываясь на Алексея, писарь сердито спросил:
– Зачем?
– За пачпортом.
– За каким?
– За трехгодовым. Трехгодовой пачпорт мне нужен, потому что, отъезжая, значит, по пароходной части в разные города и селения Российской империи…– начал было Алексей, но писарь прервал его словом:
– Нельзя!
– А отчего бы это нельзя? – подбоченясь и выставя правую ногу вперед, задорно спросил Алексей. Не оглядываясь, писарь ответил:
– Бланок таких в приказе нет… Писать не на чем… Недель шесть подожди, – к ярманке вышлют.
– Могу из казначейства выправить… Бумагу бы только мне, – твердым голосом молвил Алексей.
– Нет тебе бумаги.
– А почему б это? – шагнув вперед, спросил Алексей.
– Рекрутский набор будет зимой, – прошипел, не оглядываясь, Морковкин.
– Что мне набор? – молвил Алексей. – За меня квитанция есть.
– А подати?
– Заплочены, а надо, так еще за три года вперед внесу.
– Ишь тысячник какой! – с злобной усмешкой сказал писарь. – За три года вперед!.. Да откуда у тебя такие деньги?
– Это уж мое дело… Мне бумагу в казначейство надо. Вот что…молвил Алексей.
– Сказано – нельзя, – возвысив голос, проговорил писарь. – Справки надо собрать, впрямь ли квитанция представлена, подати уплочены ли, под судом не состоишь ли, к следствию какому не прикосновен ли, взысканий на тебя не поступило ли, жалоб, долговых претензий… Этого сделать скоро нельзя.
– А много на то времени потребуется? – спросил Алексей.
– Месяца два, либо три, не то и больше, – ответил Карп Алексеич.
Стиснув зубы и хмуря брови, еще шагнул Алексей. Хотел завернуть крепкое словцо Морковкину, но сдержал порыв, опомнился и молвил:
– Счастливо оставаться. Быстрыми шагами пошел вон из приказа. Так и не видал лица стоявшего спиной к дверям Морковкина. А тот и по уходе Алексея долго еще разглядывал висевшее на стене предписание.
***
Прямо из приказа покатил Алексей в Клюкино, к удельному голове Скорнякову. Приехав в ту пору, как, восстав от послеобеденного сна, Михайло Васильич с хозяюшкой своей Ариной Васильевной и с детками засел за ведерный самовар чайком побаловаться, душеньку распарить.
Скорняков был не из последних тысячников по Заволжью. Хоть далеко было ему до Патапа Максимыча, однако ж достатки имел хорошие и жил в полном изобилье и довольстве.
Дом у него стоял большой, пятистенный, о двух ярусах, с боковушами и светлицами; убран не так богато, как Чапуринский, однако ж походил на городской купеческий дом средней руки. В передней горнице стояла русская печь, но была отделена филенчатой перегородкой, доходившей до потолка и обитой, как и стены, недорогими обоями. Лавок в тех горницах вдоль стен не было; стояли диван и кресла карельской березы, обитые черной волосянкой, плетеные стулья и два ломберные стола, крытые бумажными салфетками с вытканными изображениями города Ярославля. Возле огромной божницы красного дерева со стеклами, наполненной иконами в золоченых ризах, булавками приколоты были к обоям картины московской работы. Они изображали райских птиц Сирина, Алконаста и Гамаюна, беса, изувешанного тыквами, перед Макарием Египетским, Иоанна Новгородского, едущего на бесе верхом в Иерусалим к заутрене, и бесов, пляшущих с преподобным Исакием.
Ни одна картина духовного содержания для народа без дьявола у нас не обходится – хоть маленький бесенок, хоть в уголке где-нибудь, а непременно сидит на каждой картине. По другим стенам скорняковского дома красовались картины мирские – хозрев Мирза, взятие Анапы, похождения Малек Аделя. Над ними висели клетки с жирными перепелами. Охотник был до перепелов Михайло Васильич, любил пронзительные их крики и не обращал вниманья на ворчанье Арины Васильевны, уверявшей встречного и поперечного, что от этих окаянных пичуг ни днем, ни ночью покоя нет. Каждый год, только наступят Петровки, Михайло Васильич каждый день раза по три ходит на поля поглядеть, не носится ль над озимью тенетник, не толчется ли над нею мошка – хорош ли, значит, будет улов перепелиный. Хоть не больно пристало к важному, сановитому виду Михайлы Васильича, к заиндевевшим кудрям его и почетной должности, но целые ночи, бывало, пролеживал он в озимях, приманивая дудочкой любимых пташек под раскинутые сети. Нефедов день (Июня 20-го. Мефодия Патарского – праздник перепелятников.) для Скорнякова был самым большим праздником в году, чуть ли не больше самого светлого воскресенья. Какая ни случись в тот день погода, какие ни будь дела в приказе, непременно пролежит он в поле с солнечного заката до раннего утра, поднимая перепелов на дудочки.
Радушно встретил Михайло Васильич Алексея. Не видал он его с тех самых пор, как в его боковушке, в нижнем жилье дома Патапа Максимыча, судили-рядили они про золото на Ветлуге. Был Михайло Васильич в Осиповке на похоронах Насти, но тогда, кроме Колышкина и Марьи Гавриловны, ни с кем из гостей Алексей не видался. Знал Скорняков и про то, что опять куда-то уехал Алексей из Осиповки, что в дому у Патапа Максимыча больше жить он не будет и что все это вышло не от каких-либо худых дел его, а от того, что Патап Максимыч, будучи им очень доволен и радея о нем как о сыне, что-то такое больно хорошее на стороне для него замышляет… Не за много дён ездил Скорняков в Осиповку, и Патап Максимыч Христом богом просил его не оставить Алексея, если ему, как удельному крестьянину, до него какая ни на есть нужда доведется.
– Добро пожаловать!.. Милости просим!.. – радушно проговорил Михайло Васильич Алексею, когда тот, помолившись иконам, кланялся ему, Арине Васильевне и всему семейству. – Значит, добрый человек – прямо к чаю!..промолвил голова. – Зла, значит, не мыслит.
– Какие ж у меня могут быть злые мысли?.. Помилуйте, ваше степенствосказал Алексей.
– Да это я так. К слову молвится, – смеялся Михайло Васильич.Садись-ка, гостем будешь.
Рад Алексей и ласковой встрече и доброму привету. Присел к столу, принялся за чай с двуносыми сайками, печенными на соломе.
– Ну что?.. Дела как?.. Много ли золота накопал на Ветлуге? – добродушно смеясь, спросил у него Михайло Васильич.
– Самим, ваше степенство, известно, какое оно золото вышло,улыбнувшись, сказал Алексей.
– Знаю, парень, знаю… Патап Максимыч все до тонкости мне рассказывал, – молвил Михайло Васильич. – А ты умно тогда сделал, что оглобли-то поворотил. Не ровен час, голубчик, попал бы в скит, и тебе бы тогда, пожалуй, да и нам с тобой на калачи досталось… Ты смотри про это дело никому не сказывай… Покаместь суд не кончился, нишкни да помалчивай.
– Помилуйте, ваше степенство, возможно ль про такие дела без пути разговаривать? Слава богу – не махонькой, могу понимать, – ответил Алексей.
– То-то, поберегайся. Береженого и бог бережет, – заметил Скорняков.Эко, подумаешь, дело-то, – продолжал он. – Каким ведь преподобным тот проходимец прикинулся… Помнишь, про Иерусалим-от как рассказывал – хоть в книгу пиши… Как есть свят муж – только пеленой обтереть, да и в рай пустить!.. А на поверку вышло, что борода-то у него апостольская, да усок-от дьявольский… Много, сказывают, народу они запутали… У нас из волости двоих в острог запрятали, тот же Стуколов оговорил… Вот те и преподобные!.. Вот те и святые отцы, шут бы их побрал! Давно ль Патапа Максимыча видел?
– Давненько, ваше степенство. Чуть не с месяц времени будет, – ответил Алексей. – Отхожу ведь я от него.
– Сказывал он, сказывал, – молвил Михайло Васильич. – Возлюбил же он тебя, парень!.. Уж так возлюбил, что просто всем на удивленье… Ты теперь в Осиповку, что ли?.. Послезавтра и я туда же всем домом. Сорочины по Настасье Патаповне будут…
– Не угодить мне туда, – потупив глаза, отвечал Алексей. – Спешное дельце есть, ваше степенство. Я до вашей милости, – продолжал он, встав со стула и низко кланяясь.
– Что ж? Получай с богом, – перебил Михайло Васильич. – Рекрутской очереди ведь нет за тобой?
– Нет.
– Подати уплочены?
– Сполна уплочены, ваше степенство. А понадобится, готов хоть за год, хоть за два, хоть за три вперед внести, – сказал Алексей.
– Так явись в приказ, – молвил Михайло Васильич.
– Был я в приказе-то, ваше степенство, писарь не выдает.
– Отчего? – быстро вскинув глазами, спросил голова.
– Какие-то находит препятствия. Говорит: Взысканий на тебя нет ли, да не под судом ли, али не под следствием ли каким.
– Гм! – промычал Михайло Васильич. – А взыскания-то есть?
– Никаких нет, ваше степенство, да никогда и не бывало, – отвечал Алексей. – А насчет того, чтобы к суду, тоже ничего не знаю… Не проведал ли разве Карп Алексеич, что я тогда по вашему приказу на Ветлугу ездил?.. А как теперича тут дело завязалось, так не на этот ли он счет намекает…
– Гм! – опять промычал Михайло Васильич и притом почесал в затылке.
– Теперь, говорит, в приказе трехгодовых бланок нет…– продолжал с лукавой покорностью Алексей. – Об удостоверенье кучился Карпу Алексеичу, сам было думал в город съездить, чтоб пачпорт в казначействе выправить – и того не дает. Раньше, говорит, трех месяцев не получишь.
– Так что же?
– Да мне долго ждать никак невозможно, ваше степенство, на той неделе надо беспременно на пароходе в Рыбинск бежать… К сроку не поспею – места лишиться могу… Явите божескую милость, ваше степенство, прикажите выдать удостоверение, я бы тем же часом в город за пачпортом…– с низкими поклонами просил Алексей Михайлу Васильича.
Ловко попал он, кинув словцо, что не на поездку ли к отцу Михаилу намекал ему писарь… Призадумался Михаил Васильич… Забота о самом себе побуждала его скорей спровадить в дальние места Алексея, чтобы он где-нибудь поблизости не проболтался, не накликал бы беды на всех затевавших тогда копать золото на Ветлуге. Хоть большой беды, пожалуй, тут и не вышло бы, а все же бы под суд упрятали…
А суд людям не на радость дан… Будь чист, как стекло, будь светел, как солнце праведное, а ступил в суд ногой, полезай в мошну рукой: судейский карман, что утиный зоб – и корму не разбирает и сытости не знает… Да то еще не беда, что на деньгу пошла; вот беда, коль судья холодным ветерком на тебя дунет… Он ведь что плотник: что захочет, то и вырубит, а закон у него, что дышло – куда захочет, туда и поворотит!
Как ни быть, а Лохматого в дальни места надобно сбыть, – думал Михайло Васильич. – Какие б заминки писарь ни делал, пущу. Покаместь дело идет, лучше, как подальше будет от нас.
– Выдам бумагу, – сказал он Алексею. – По ней в городе пачпорт тотчас выправишь. Только, парень, надо обождать маленько.
– А много ли ждать-то, ваше степенство? – смиренно спросил Алексей.
– Да не ближе недели, – сказал голова.
– Нельзя ль поскорей, ваше степенство? Этак мне на пароход не попасть, места лишиться могу, – просил Алексей.
– Экой ты прыткой какой! – молвил Михайло Васильич. – Тебе бы вынь да положь, все бы на скорую ручку – комком да в кучку… Эдак, брат, не водится… Сам считай: послезавтра надо на сорочины, Патап Максимыч раньше трех дён не отпустит, вот тебе с нонешним да с завтрашним днем пять дён, а тут воскресенье – приказ, значит, на запоре, это шесть дён, в понедельник нефедов день, тут уж, брат, совсем невозможно.
– Отчего же так, ваше степенство, осмелюсь спросить? – робко спросил Алексей.
– А слышь, птички-то распевают!.. Слышь, как потюкивают! – сказал Михайло Васильич, любуясь на оглушавших Алексея перепелов.-Это, брат, не то, что у Патапа Максимыча заморские канарейки – от тех писк только один… Это птица расейская, значит, наша кровная…
Слышь, горло-то как дерет!.. Послушать любо-дорого сердцу!.. В понедельник ихний праздник – нефедов день!.. Всю ночь в озимях пролежу, днем завалюсь отдыхать… Нет, про понедельник нечего и поминать… Во вторник приходи… через неделю, значит.
– Завтра нельзя ли, ваше степенство? – с низким поклоном умолял Алексей.
– Завтра, брат, тоже никак невозможно, потому что завтра весь день стану отдыхать, – сказал Михайло Васильич. – Давеча перед обедом по полю я ходил – тенетнику над озимью видимо-невидимо, и мошка толчется, – улов будет богатый… Нет, завтра нельзя… Разве записку снесешь к Карпу Алексеичу, чтоб, значит, беспременно выдал тебе бумагу.
– Да разве может он без вашей подписи выдать? И казначей без вашей руки не поверит, – молвил Алексей.
– И то правда, – согласился голова, – без нашей, значит, подписи поверить казначею никак невозможно… Тенетнику-то давеча что летало!..задумался он. – Опять же мошка!.. Такого дня во все лето не бывало! Нет уж, как ни верти, придется до той недели обождать, – решительно сказал Алексею.И рад бы радехонек…
Со всяким бы моим удовольствием, да сам видишь, какое дело подошло…
– Нечего делать, – вздохнул Алексей. – Не судьба, видно, получить то место, надобно оставаться дома.
– Зачем, зачем? – тревожно перебил его Михайло Васильич. – Нет, Алексеюшко, ты поезжай, поезжай, друг любезный, беспременно поезжай… Что тебе дома-то киснуть?.. Чужая сторона и ума в голове и денег в кармане прибавит.
– Справедливы ваши речи, Михайло Васильич, – сказал Алексей. – Сам теперь знаю про то… Много ли, кажется, поездил – только в город, да еще тогда по вашему приказу к отцу Михаилу, а и тут можно сказать, что глаза раскрыл.
– То-то и есть, – молвил Михайло Васильич. – Нет, как можно тебе оставаться?.. Поезжай, беспременно поезжай.
– На пароход-от не угожу, ваше степенство… Через неделю ему отваливать, – сказал Алексей и, немного помолчав, стал перед святыми иконами уставные поклоны творить.
– Прощенья просим, ваше степенство. Счастливо оставаться, – вымолвил он и, низко поклонясь Михайле Васильичу, пошел вон из горницы.
Пока Алексей справлял семипоклонный начал, голова раздумывал: Оставаться ему не годится… Узнает Морковкин про Ветлугу, разом его приплетет… А этот на следствии покажет, что я посылал… Съездить, видно, завтра в приказ да выдать бумагу-то? А тенетник-от!.. А мошки-то!.. Приспичило же пострела в такое нужное время!..
– Погоди, погоди, – громко сказал голова Алексею, когда тот взялся за дверную скобу. – Так уж и быть, ради милого дружка и сережка из ушка! Ради Патапа Максимыча по-твоему сделаю, завтра поутру побывай в приказе – приеду, обделаю… А уж это я тебе слажу все едино, что ты у меня от сердца кусок отрываешь… Тенетнику-то что, мошки-то!.. Улов-то на заре какой будет!..
На другой день рано поутру Алексей был уж в приказе, Михайло Васильич раньше его приехал туда… Не утерпел голова, залег-таки в озими и, до солнечного всхода накрыв без одного сорок перепелов, повез их не домой, а в приказ. Надивиться не мог Карп Алексеич, увидав, что вслед за начальством десятские тащат в приказ пять больших корзин, укрытых сетями, с прыгавшими там перепелами. Еще больше удивился он, когда Михайло Васильич настойчиво приказал ему писать в казначейство бумагу о выдаче трехгодового паспорта Алексею. Долго спорил Морковкин, но голова крепко стал на своем. Когда же Карп Алексеич наотрез отказался писать ту бумагу, Михайло Васильич позвал приказного мальчика, велел ему написать удостоверенье, подписал и своими руками казенную печать приложил.
Когда Алексей явился в приказ, дело было уж сделано и бумага ему тотчас же выдана. Ступай, значит, на все четыре стороны.
– Ишь, раскозырялся!.. – злясь и лютуя, ворчал Морковкин, стоя на крыльце, когда удельный голова поехал в одну, а Лохматый в другую сторону.Ишь, раскозырялся, посконная борода!.. Постой-погоди ты у меня!.. Я те нос-от утру!.. Станешь у меня своевольничать, будешь делать не по-моему!.. Слетишь с места, мошенник ты эдакой, слетишь!..
И, воротясь в свою горницу, усердно принялся за кизлярку, раскидывая умом, как бы насолить голове.
И придумал послать в удельную контору донос на Михайла Васильича.