355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Павел Мельников-Печерский » На горах (Книга 2, часть 3) » Текст книги (страница 17)
На горах (Книга 2, часть 3)
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 05:42

Текст книги "На горах (Книга 2, часть 3)"


Автор книги: Павел Мельников-Печерский


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 22 страниц)

Как дочку родную, они ее любили, иной раз сами голодают, а хохлаточку накормят, сами холодают, а курочку в теплое местечко на нашестку сажают. Миловались они на нее, любовались, и была им та курочка в бедной доле единой утехой, была старику со старухой единой отрадой. А к ним уж лет с пятьдесят никто в дом не заглядывал, никто не переступал их порога. К богатому да к чивому на крыльцо не протолкаться, у нищего, убогого нечего взять. Возрадовались нежданному гостю старец Тимофей со старицей Ариной, ровно сокровище какое бог даровал им. На расставанье с нищим угостили они его чем только могли. Горючьми слезми обливаючись, с острым ножом пошел Тимофей к возлюбленной курочке...

Свету не взвидел, как из горлышка ее брызнула горячая, алая кровь. Стонала, рыдала старица Арина, ощипывая ненаглядную пеструшку... И когда нищий уходил от Тимофея, а старица Арина пошла до околицы котомку его донести, сказал он им; "Заплачу вам, добрые люди, за курочку вашу сыном. Ты, Аринушка, родишь сына Тимофеюшке". Старец со старицей хотели было сказать нищему, что несбыточно пророчество его, но убогий не стал говорить с ними... Пошел – и нет его.

– То был богатый богатина Данило Филиппыч, "господь Саваоф", – заговорили люди божьи, когда смолк ослабевший Устюгов. Волновалась его грудь, восторженным блеском горели глаза. Едва может он сдерживать подступавшие к сердцу рыданья.

Отдохнувши немного, так продолжал он сказанье:

– И родился у Арины сын обетованный. Надивиться не могли, как это родила столетняя старуха. И прежде никто к убогому старцу в домишко не заглядывал, а теперь все от него сторонятся, каждый норовит Тимофееву избенку подальше обойти. Судят да рядят в народе: "Слыхано ль, видано ль, чтоб столетняя старуха сына родила? Тут волхвованье, тут чародейство!" И собрались мужики спалить убогую избенку и в ней Тимофея с Ариной и с их отродьем, да ответа перед судом побоялись. Никто к Тимофею в кумовья не шел – кого ни попросит, всяк смеется над ним да ругается. И не во что было младенца положить: ни зыбки, ни люльки, ни колыбельки – хоть на пол под лавку клади. Поднял Тимофей на улице расколотое корыто; много лет из него соседи кормили свиней, а когда оно раскололось, выкинули долой со двора. И положил Тимофей в то корыто обетованного сына. Шесть недель искал кума, и никто над ним не сжалился, никто не пошел младенца крестить. Тогда повстречал Тимофей того нищего, что предсказал ему рождение сына. Сам он к нему в кумовья назвался и окрестил младенца. И был наречен он Иоанном.

Примолк дряхлый сказатель. Новые клики, новые вопли, новые визги раздались по сионской горнице. Немного отдохнув, продолжал Устюгов:

– Исполнилось Ивану Тимофеичу тридцать лет с годом; тогда "верховный гость" призвал его в свой божий дом в деревню Старову. И когда тот пришел, богатый богатина повелел своим ученикам, чтоб они во всем слушали его возлюбленного сына и всякую бы волю его исполняли. И пошел после того Иван Тимофеич странствовать, А ходил он в рабском образе, в раздранном рубище, без шапки, без обуви, ходил холоден, голоден, нищ, бесприютен, и не было ему места середь людей. Много страдал от людей неуверовавших, а потом жил в Москве на вольной воле, на полной свободе у Донского монастыря, возле улицы Шаболовки (Из архивных дел видно, что в 1710 году в Москве был дом крестьянина г. Нарышкина, деревни Максаковой, Иван Тимофеева Суслова, за Москвой– рекой, между Шаболовской и Донской улицами. У Ивана Тимофеева была лавка в масленом ряду, чтобы считаться ему торговым человеком, но сам он никогда в той лавке не бывал. ).

И не было тут ему ни озлоблений, ни утеснений, а учеников с каждым годом прибывало все больше да больше. Тогда перешел он в новый дом на Мещанской третьей улице. И в тот дом по зову Ивана Тимофеича приходил престарелый верховный гость, богатый богатина Данило Филиппыч. Не два солнышка в чистом небе сокатилися, а Данило Филиппыч с Иваном Тимофеичем соходилися, и друг другу они до земли поклонилися. Поклоняется Иван Тимофеич, а сам такие речи приговаривает: "Ты добро, сударь, в мою палатушку пожаловал! Не побрезгай, государь, убогой моей кельею. У меня про тебя все припасено, и сготовлено: столы-то расставлены, по столам-то разостланы скатерки камчатные, приготовлены тебе, гость дорогой, яства сахарные со питьями со медвяными.

Добро, государь, ко мне пожаловать, моего хлеба-соли откушати, а я рад тебя послушати. А не сахарные яства поставлю перед тобой, не медвяное питье я налью тебе – поставлю пред тобой учеников моих!" И по сем "верховный гость" со своим сыном возлюбленным не дни, не часы, а многие недели за одним столом беседу вели про спасение верных– праведных. . (Этот стол, взятый в сороковых годах нынешнего столетия у московских хлыстов, близ Сухаревой башни, находится в собрании раскольничьих вещей в Министерстве внутренних дел. На доске его написаны по-иконному портреты Данилы Филиппыча и Ивана Тимофеича.) И каждую ночь бывали у них радения. На святом на кругу радел богатый богатина Данило Филиппыч, "в слове ходил" Иван Тимофеич И по малом времени умер Данило Филиппыч, а лет через пятнадцать по кончине его Иван Тимофеич отошел от земной жизни, и схоронили его в Москве при церкви Николы в Грачах (Приходская церковь тогда на Земляном валу, теперь на Садовой. Третья Мещанская улица идет с Садовой в противную от той церкви сторону. Там до 1845 года был хлыстовский дом и в нем святой колодезь. Тот дом стоял на месте "божьего дома", устроенного Иваном Сусловым, ).

Последних слов Устюгова не было слышно. Дряхлый сказатель ослаб и впал в беспамятство. Тогда началось раденье – кто подпрыгивает, кто приплясывает, иные, ровно мертвые, лежат на полу без движения, глаза у них расширились, глядят бессмысленно, изо рту пена клубом. Падучая! (Между хлыстами много бывало больных падучею болезнью. Сам Иван Тимофеич Суслов, а также и преемник его Прокопий Лупкин подвержены были этой болезни. Из архивных дел видно, что нижегородский стрелец полка Батурина Прокопий Данилыч Лупкин 17-го августа 1710 года был в Москве на смотру у Кирилла Лаврентьевича Чичерина и по осмотре от службы отставлен "за падучею болезнью". ).

А песня, грустная, печальная песня громче и громче поется в сионской горнице. Ножной топот, исступленные визги и дикие, неистовые крики раздаются по ней. Поют божьи люди:

Пойду, пойду, сын гостиный,

Ко тихому Дону,

Вступлю на кораблик,

Стану работати.

Труда прикладати,

Пот свой изливати,

В трубушку играти,

Верных утешати,

Верных изобранных.

Всех братцев, сестрицев,

Духовных, любовных.

Пойду, сын гостиный,

В зеленый садочек.

В саду побываю,

Древо покачаю.

Одно в саду древо,

Оно было мило,

А нонеча древо

Вдруг печально стало.

Спрошу, сын гостиный,

Печального древа:

Отчего печально,

Отчего кручинно?

Ответит то древо

Гостиному сыну:

"Государь надёжа,

Батюшка родимый,

Оттого печально,

Оттого кручинно

Вершинку сломало

От тучи от грозной,

Погоды холодной".

Во том во садочке

Стояла светлица,

Во той во светлице

Сидела девица,

Плакала, рыдала,

Гостя ожидала,

Гостя дорогого,

Батюшку родного:

"Укрой ты нас, батюшка,

От тучи от грозной,

Погоды холодной!"

Когда все мало-помалу стихло, мерным голосом стал говорить кормщик. Все слушали его с напряженным вниманием. Говорил он, что рассказанное Григорьюшкой в наши дни повторяется. Говорил о бывшем землетрясенье на горе Араратской, как вершина ее сизыми тучами облекалась, как из туч лились ярые молнии потоками, как стонала земля и возгремели до той поры неслыханные никогда громы. Затряслась гора Араратская, растрескалась скалась на части, оторвались от нее скалы и вечные льдины...

И тогда вновь явился богатый богатина господь Саваоф. Имя его осталось неведомым, а велел он себя называть "старцем иерусалимским". Рассказал Николай Александрыч, что за Кавказом их единоверцы, тамошние божьи люди, признали старца того богом. Через шесть дней иерусалимского старца не стало. Но еще прежде, чем оставил он веденцов, назначил им по себе преемника, был бы у них и Христом, и царем, и пророком, и первосвященником. И с той поры пошли по хлыстовским кораблям и корабликам смутные толки и неясные сказанья про араратского царя, Максима Комара. Говорили, что он во многом изменяет верованья и обряды, творит чудеса, и что всякая воля его исполняется беспрекословно, без сомнений, без рассуждений, и что завел он в закавказских кораблях духовных жен.

– Вот он пишет к нам послание, – сказал Николай Александрыч.

И, вынув из стола письмо Егора Сергеича, прочитал:

– "Приведу вас от севера из хладных мразных стран в место вечного покоя, всякой радости и всякой сладости. С плачем изыдите из мест ваших, с весельем приидите сюда, в места благодатные. Через многие воды проведу я вас прямым путем, и вы не заблудитесь. Приидите же ко мне, избранные ото всех племен человеческих, – здесь, на горе Арарате, на райской реке на Евфрате обращу ваши нужды и печали на покой и отраду. Удержите же рыдания, удержите источники слезные – напою души жаждущие, напитаю души алчущие, на сердцах ваших напишу закон правды".

– Вот, – продолжал Николай Александрыч, – я все вам сказал. А из тамошних мест едет племянник наш Егорушка, скоро увидим его. Привезет он вести обо всем, что творится у наших братьев на подножьях горы Араратской. Вот я поведал собору о "веденцах". Сами судите, идти ли нам из здешних северных мест на юг араратский.

Сильно поразили Дуню сказанья Устюгова про Саваофа богатого богатину и про Ивана Тимофеича. Хоть и много говаривала она про новую принятую ею веру и с Марьей Ивановной и с Луповицкими, но никто из них, даже ее подруги, Варенька с Катенькой, о том ни слова не говаривали. Много бывало у них бесед, но все говорилось об умерщвлении плоти, о радениях, о хождении в слове, о таинственной смерти и воскресении; сказаний о новых христах разговоры их не касались.

Призадумалась Дуня, услыхав столь много нового и непонятного. "Стало быть, не вся их тайна открыта мне... Всего не хотели сказать... И другие, верно, есть тайности, а мне не открывают их... Да, я, видно, из малого ведения! Мне нужно молоко, как сейчас говорила Марья Ивановна... Так вот они какие!. А третьего дня уверяли, что ведением своим я достигла всего; Николай Александрыч сказал, что теперь велик мой дух на земле и что мне недостает только духовного супружества... Но что ж это за духовный супруг? Больше года слышу про него, а все еще не знаю, что это такое...

Скрывают от меня, все скрывают, а уверяют, что вся тайна мне поведана, что я знаю все, и земное и небесное... А я ровно ничего не знаю... Зачем же уверять?.. Для чего они таятся?.. Живя здесь для них, я отстала от многого... Вот послезавтра первый спас – успенский пост начнется, а я должна буду с ними скоромиться. Согрешила – середу, пятницу нарушила. Петров пост нарушила, успенского нарушить нельзя!.. Что буду делать?.."

Погруженная в раздумья, Дуня не чувствовала восторга, что каждый раз находил на нее на радениях. Сидит безмолвная, недвижимая, взоры у ней строгие, взгляд суровый. А меж тем громче и громче раздаются неистовые вопли, плач и рыданья. Ждут не дождутся на кругу пророчицы. Ждут не дождутся Дуни. Все жаждут слышать из уст ее пророчения... А она ровно мертвая. Склонила голову в изнеможенье, пребывая в строгом бесчувственном покое.

– Скажи, блаженная!.. Вещай слова пророчества!.. Пролей из чистых уст твоих сказанья несказанные!.. Так сам кормщик молил Дуню, крестясь на нее обеими руками и преклоняясь до земли.

Молчит Дуня. Ни слова в ответ.

Зачем скрывают? – сама думает. – Ведь я приведена. Зачем же смущают ни с чем не сообразными богохульными рассказами про какого-то верховного гостя, про каких-то Ивана Тимофеича да царя Максима?.. Зачем отторгли они меня ото всего, к чему я с малых лет привыкла? А была я тогда безмятежна, сомнений не знала и тревог душевных не знала".

– Вещай, чистая, святая душа!.. Скажи глаголы истины!.. Сподобилась ты дара пророческого, осветилась душа твоя светом неприступным. Ты избранница, ты уготованная агница!.. – Так ублажали Дуню хлысты, собранные в сионской горнице.

И с плачем, и с воплями, и с рыданьями припадали к ногам ее.

Недвижима Дуня. Не слышит слезных молений. Сидевшие возле нее Варенька с Катенькой, Марья Ивановна с Варварой Петровной то просят, то понуждают ее "в слове ходить". И тех не слышит Дуня, вспоминается ей дом родительский.

"У Макарья теперь тятенька, – одна за другой приходит мысли к ней. – В хлопотах да в заботах сидит в мурье каравана. Не так жил летошний год со мной... Кто его теперь порадует, кто утешит, кто успокоит?.. Когда– то увижусь с ним?.. Когда-то по-прежнему стану коротать с ним время, да еще с сердечной Дарьей Сергевной?.. Что я за агница обетованная? Кому я обетованная?.. Бежать, бежать!.. Или в самом деле нет отсюда возврата?"

И вдруг ни с того ни с сего вспомнилось ей катанье по низовью Оки... Мерещится красивый образ шутливого "капитана"... Стоит со стаканом волжского квасу, а искрометный взор его проникает в самую глубь души ее. Песня послышалась... Послышалась она не в сионской горнице, а в сокровенном тайнике Дунина сердца... Вслушивается – нет, это не та песня, что пелась во время катанья... Но вот опять все перед ней преклоняются, горько плачут, слезно просят, отверзла бы уста, наполнилась духом и прорекла "общую судьбу" кораблю. Выпевают ей молитвенными голосами, скорбными, печальными:

Ты блаженна, преблаженна.

Душа девица смиренна,

Изо всех людей избранна!

Ты раскрой свои уста,

Прореки нам чудеса!

Обличи нас обличеньем

И обрадуй разрешеньем

Ото всех наших грехов

Напущенных от врагов!

Не жалей своих трудов

Духом в небеса лети,

За нас, бедных, умоли.

Милости нам сотвори!

Смани сокола из рая,

Из небесного из края,

Духом правым возгласи,

Своим словом нас спаси!

Не слышит Дуня ни песни, ни восклицаний. Напрасно ждут от нее вдохновений. Видя, что сидит она безответная, бывшие в сионской горнице стали было меж собой переговаривать:

– Накатило!.. Духом завладала!.. В молчанье он открывается.

И, оставив в покое Дуню, стали радеть "Давидовым раденьем". Не вышла на "круг" Дуня, по-прежнему сидит недвижная.

Скачут, вертятся, кружатся. Градом льет со всех пот. Ходит по горнице и чуть не тушит свечей ветер от раздувающихся радельных рубах и от маханья пальмовыми ветвями. А Дуня все сидит, все молчит.

Вдруг пронзительным, резким голосом взвизгнула Варенька. Пена у нее на губах показалась. С криками "накатил, накатил!" в страшных судорогах грохнулась она на пол.

Очнулась, поднялась. Диким, исступленным блеском горят широко раскрытые ее глаза, кровавым заревом пышет лицо, обеими руками откидывает она падающие на лицо распущенные волосы. Опять все кружатся, опять поют, ударяя ладонями по коленам.

Дикими, громкими голосами они поют:

Затрубила труба, затрубила,

Затрубила труба не простая,

Не простая труба, золотая,

Золотая, архангельская!..

Загудели гусли-мысли,

Гусли-мысли не простые,

Не простые, звончатые,

На них струны не простые,

Не простые, жиловые *

Те архангельские струны – золотые,

На тех гуслях звончатых

Возыграли, воспевали

Царь Давид перед ковчегом,

Соломон царь на Сионе,

Гусли, гусли, самогуды!..

Сами на струнах играют,

* Жиловая струна – сделанная из сухожилья.

Сами песни воспевают,

Сами пляшут, сами скачут,

Думы за горы заносят,

Думы из-за гор выносят!..

Гусли, гусли звончатые,

Струны, струны, золотые,

Говорите, гусли-мысли.

Воспевайте, струны, песни,

Воспевайте царя неба,

Возносите Христа бога,

Возыграйте духу святу!..

Будь ты пастырь нам единый,

Прими нас в небесно царство

Еще не допели хлысты, как Варенька опять закричала нечеловеческим голосом. Всем телом затряслась она. Ухватясь за угол кормщикова стола, исступленно озиралась она по сторонам, ежеминутно вскрикивая и всхлипывая от душивших ее рыданий. Говор пошел по сионской горнице:

– Накатил, накатил! Станет в слове ходить! Пойдет!..

А Дуня все сидит, все молчит, едва придерживая склоненную до самого пола пальмовую ветку.

"Выпевает" Варенька:

– Ай дух! Ай дух!.. Ой эва, ой эва!.. ("Ой эва!" – древнее вакхическое восклицание, употребляется хлыстами во время их исступленного состоянии. См. донесение в святейший синод (1809 года) калужского священника Сергеева, бывшего некоторое время в хлыстовской секте. Употребляются также: "эй эван!", "эваной!", "эвоэ!" – тоже клики вакханок.). Накатил, накатил!.. Эка радость, эка милость, эка благодать, стала духом обладать..

И потом стала говорить, что вот идет посол от закавказских братьев. Наставит он на всяко благо. Забудем скорби и печали, скоро настанет блаженный день света и славы. С любовью и упованьем станем ждать посланника. Что ни повелит, все творите, что ни возвестит, всему верьте. Блюдитесь житейской суеты, ежечасно боритесь со злым, боритесь с лукавым князем мира сего, являйте друг ко другу любовь, и благодать пребудет с вами.

Сказала и без чувств упала наземь. Подняли ее, положили на диванчик возле Дуни. Тяжело дышала Варенька. Из высоко и трепетно поднимавшейся груди исходили болезненные, жалобные стоны. Всю ее сводило и корчило в судорогах. Марья Ивановна бережно прикрыла лицо ее покровцем. Но из других, бывших в сионской горнице, никто не встревожился ее припадком. Все были рады ему. С набожным восторгом говорили хлысты:

– Экая сила в ней вдруг проявилась!

– Велика благодать!

– Велик в ней дух!

А Дуня сидит да молчит. Кончилась другая проповедь кормщика, кончились и пляски и песни, все пошли за трапезу, а Дуня, надевши обычное платье, ушла в свою комнату и заперлась в ней.

Раздвоялись ее мысли. Скучающий отец и призвание от тьмы неведения к свету сокровенной тайны! Обычная жизнь купеческой девушки и вольная, свободная, восторженная искательница благодати. Там "изменщик" Петр Степаныч, – здесь -таинственный духовный супруг... Но что ж это за духовный супруг?.. Узнаю ль когда?.. Скоро ли?

Так раздумывала Дуня, и в этих думах прошло все утро, прошел и целый день у нее.

Под самый уж вечер подошла к Дуниной комнате Варенька и постучалась.

Когда Дуня отперла дверь, Варенька пристально посмотрела на подругу. Дуня немного смутилась.

– Отчего "не ходила в слове"? -с трогим голосом спросила Варенька.

– Не знаю, – чуть слышно ответила Дуня.

– Опять суета отуманила? О житейском раздумалась?.. – сказала Варенька.

– Нет, – прошептала Дуня.

– Духу лжи не работай, слов неправды не говори, строже прежнего заговорила Варенька. – Я заметила, что у тебя на соборе лицо было мрачное. Темное такое, недоброе. Видно, что враг в душе твоей сеял плевелы. Смущает он тебя чем-нибудь?

– Нет во мне смущенья, – твердо ответила Дуня.

– Отчего ж ты на соборе была такая думчивая? продолжала Варенька. – О чем раздумалась?.. Тревога житейская, аль опять сомненья?.. Уныние или мирские заботы?.. Перестань думать о них. Никакие заботы, никакие житейские попеченья не стоят чистых твоих дум... Передо мной не таись, скажи всю правду... Моими или устами других будешь обличена на соборе, тогда все откроется, все, что ни есть у тебя на душе.

Страшна, ужасна показалась Варенька Дуне. Прежде она такая была тихая, нежная, ласковая; теперь совсем иною явилась. Глаза горели исступленьем, взоры, казалось, проникали в самую глубь Дуниной души, и Дуня невольно содрогалась перед пытливыми взорами. Лицо Вареньки пламенело, бледные, сухие ее губы то и дело судорожно вздрагивали. Не было в ней теперь и обычной миловидности; что-то зверское заменило ее. Смутилась Дуня, трепет стал пробегать по ее телу. не в силах она была прямо смотреть на многолюбимую прежде подругу, слезы из глаз выступали. Закрывши платком лицо, робким голосом она промолвила:

– Признаюсь. Сомненье... Послезавтра успенский пост. Что ни помню себя, никогда в этот пост я не скоромилась, а здесь без того нельзя... Тяжело... Смущает меня...

– Только-то? – прежним голосом ласки промолвила с улыбкой Варенька. – Чем же тут смущаться?.. Не в один успенский пост, а всю жизнь надо поститься... Но что такое пост? Не в том он, чтобы молока да яиц не есть – это дело телесное, нечего о нем заботиться. Душой надо поститься, скорбеть, ежели совесть тебя в чем-нибудь зазирает. Сердце смиренное, дух сокрушенный – вот настоящий пост.

– А меня совесть в том упрекает, что постов не держу, не соблюдаю ни середы, ни пятницы, даже в Петров пост скоромилась. А тут успенский... сильно волнуясь, говорила Дуня.

– Кто же неволит тебя оставлять мирские посты? Они ведь телесные... сказала Варенька. – Постничай, сколько душе угодно, только не смущай себя. Было бы у тебя сердце чисто да вера истинная без сомнений. Помни, что ты уж в ограде спасения... Помни клятву, что не будет у тебя сомнений, что всю жизнь будешь удаляться от мира и всех его забот и попечений, ото всей злобы и суеты его... Ведь тебе открыта тайна божия?.. Ведь ты возлюбила праведную веру?..

– Вполне ли тайну-то открыли мне? – после долгого молчанья прошептала Дуня. – Все ли рассказали?.. Все ли я знаю?

– Тайна раскрыта, – сказала Варенька.

– Вся ли? – промолвила Дуня.

– Не понимаю, что говоришь, – сказала Варенька. Что ж тебе неизвестно?.. Однако здесь душно, пойдем лучше в сад.

И пошли они в сад и сели там друг против друга за столом, окруженным скамьями.

– Что ж от тебя скрыто? – спросила Варенька, когда уселись они. – Какая тайна тебе не открыта?

– А говорил ли мне кто про гору Городину? А говорил ли кто про Арарат? обиженно молвила Дуня. – Я приведена, от прежнего отреклась – от веры, от отца, от дома... И, ослепленная, я думала, что все знаю, все постигла, все поняла... А выходит, ничего не знаю. Что ж это?.. Завлекли?. Обмануть хотели?

– Стой, стой! Опомнись! Удержись от хулы... Ничего нет тяжелее этого греха, – вскрикнула Варенька, зажимая рукой уста Дуни. – Успокойся, слушай!

Ни слова не сказала Дуня. Оперлась локтями о стол и закрыла лицо ладонями. Стала говорить Варенька:

– Не всякому дается постигать умом великие тайны. Для того много надо наперед прочитать, много уразуметь, чтобы потом узнать вполне тайну. Простым неначитанным людям малого ведения она открывается будто под покровом – в сказаньях и притчах... Но и тут каждое сказанье имеет таинственный смысл. Ты много людей видала в сионской горнице, а у многих ли из них есть духовно отверстые уши, чтобы понять "сокровенную тайну"? Не божедомки (Божедом призреваемый в богадельне. ), конечно, не солдаты с крестьянками, не дьякон Мемнон, не юродивый, не Серафима Ильинишна со вздорными монахинями обладают высшим ведением.

Только и есть, что наша семья, Катенька с отцом да еще разве Строинский, Дмитрий Осипыч. И тебя такою же считаем. Твои уши вполне разверсты, ты можешь понимать таинственный смысл сказаний, и старых и новых... Потому тебе про богатого богатину, про Ивана Тимофеича и про других не говорили, а прямо открывали сокровенные тайны. К чему было говорить тебе про эти басни?.. Лишнего не нужно тебе. Тетенька Марья Ивановна, когда еще привезла тебя, сказала нам, что ты много читала, обо многом говорила с ней и что сокровенная тайна вполне почти известна тебе...

Так и вышло. Зачем же было рассказывать тебе сказки про сошествие на землю Саваофа, про небывалые смерти и телесные воскресения разных христов? Все это вздор, пустяки, никто из нас не верит им, а для людей малого ведения они необходимы... Вот почему не говорили тебе ни про гору Городину, ни про Ивана Тимофеича, ни про других, простыми людьми святыми и даже богами почитаемых...

Тяжел был Дуне этот разговор. "Все, видно, у них на обмане стоит, – думала она. – Если меня не обманывают, так этих простых людей обманывают... Зачем же? Для чего открывать одним больше, другим меньше? Где обман, там правды нет... Стало быть, и вера их не права. Страшно было даже слушать, что говорили они на великом соборе!.. У них какому-нибудь Ивану Суслову нипочем назвать себя сыном божиим – все ему верят... А потом еще будто тело создано лукавым... И я тому верила... Творец – один, а им мало одного, нечистого еще творцом признали... Грех! Грех и безумие. Отшатнулась от них душа моя. В какую, однако, пучину попала я! Господи, помоги, господи, избавь от сети ловчей!"

Как ни заговаривала Варенька, каких речей ни заводила, ответов Дуня не дает. Настала ночь, и разошлись по своим комнатам недовольные друг другом подруги.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

После "великого собора" сторонние люди дня три еще прогостили в Луповицах, а на четвертый стали расходиться и разъезжаться. Остались четыре крестьянки из дальних мест, каптенармус Устюгов с другом своим фельдфебелем Богатыревым да полоумная Серафима Ильинишна с неразлучными спутницами, матерью Сандулией да с матерью Иларией.

Приехавши в Луповицы, барышня с большого ума вздумала попасти лошадей на своей земле верст без малого за сто. В степях у нее была небольшая пожня, никто не нанимал ее, а каждый год бывала она либо скошена, либо потравлена. Опытные в наживе соседи находили, что краденое обходится всегда дешевле купленного, и оттого косили и травили липутинские покосы, не считая того грехом. Заехавши в Луповицы, юродивая барышня разочла, что ей будет выгодно стравить пожню своими конями, для того и послала туда тройку, а сама с монахинями засела в Луповицах, в ожидании когда воротятся покормившиеся лошадки.

Катенька Кислова с отцом в город уехали. Стосковалась по ней больная мать, просила хоть на короткое время побывать у нее. Не хотелось Катеньке ехать, но, делать нечего, – скрепя сердце рассталась с Варенькой и Дуней. Со слезами проводила ее Варенька, сдержанно простилась Дуня.

Когда собравшиеся в дорогу сидели за прощальной трапезой, привезли почту. Николай Александрыч новое письмо от Денисова получил. Писал тот, что его опять задержали дела и что приедет он в Луповицы не раньше, как через неделю после Успенья, зато прогостит недели три, а может, и месяц. Все были рады, а кормщик обещал, только что приедет он, повестить о том всех божьих людей. И за то были ему благодарны.

И Дуня получила письма. Бегло прочтя, торопливо спрятала их. На бледном, исхудалом лице ее тревога показалась, но никому не сказала она, о чем пишут к ней отец и Дарья Сергевна. Спросила было Марья Ивановна, нет ли новенького, но Дуня промолчала. А когда гости разъехались, заперлась она в своей комнате и несколько раз перечитывала письмо Марка Данилыча от Макарья, где он, одинокий, тосковал и скучал по ненаглядной своей дочке. Напрасно стучались к Дуне и Варенька и Марья Ивановна. Притворясь спящею, не отзывалась она.

А сама, лежа на постели, думает: "Тятенька зовет... Сейчас же зовет. Пишет; "Ежель нескоро привезет тебя Марья Ивановна, сам приеду за тобой..." Господи!.. Если в самом деле приедет! Насквозь увидит все, никакая малость не ухоронится от него... И Дарья Сергевна торопит. А как уедешь? Одной нельзя, а Марья Ивановна совсем, кажется, забыла про Фатьянку... А оставаться нельзя. Обман, неправда!.. Как же быть? Научи, господи..вразуми!.."

Солнце было на закате, над потухающим светилом разостлались длинные полосы золотистых облаков. Тускнут лучи, и прохлада разливается в воздухе. После жаркого, душного дня отрадна и сладка вечерняя прохлада! Поглощенная думами Дуня всего и всех избегает.

Ни на что бы ей не глядеть, никого бы не видать, никого бы не слушать... После разговора с Варенькой сомненья в правоте новой веры растут с каждой минутой... "Как же это, – все думает она, – одно – для знающих Бема и Сен-Мартена, другое – для не читавших их?.. А тем и другим от семьи отлученье. А сами семьей живут..."

Отцовское письмо такое было ласковое, такое тоскливое... И жаль стало Дуне старика, положившего в нее душу свою. Одинокий, в тоске, в печалях, в заботах, быть может, больной!.. И никто ему не молвит приветного слова! Один, как перст, один-одинешенек...

А в комнате жара, духота – нет сил оставаться в ней. В сад идти – с кем-нибудь встретишься. А это Дуне теперь хуже всего на свете. Хочется быть одной, совсем одной... О! если бы можно было очутиться где-нибудь на безлюдье, в степях, что расстилаются гладью перед Луповицами, либо заблудиться в темных заволжских лесах, либо птичкой нестись в быстрой лодке по широкому раздолью Волги. И опять катанье в косных стало ей вспоминаться... Слышится ласковый голос, раздается за душу хватающая сладкая песня... Как тогда было беззаботно, как весело, счастливо!.. На волю, на волю!

И пришло Дуне на память, что по обеим сторонам дома насажены густо заросшие палисадники и что там никого ни в какое время не бывает. Едва слышными шагами пошла она туда. Через силу отворила железную калитку на ржавых петлях и медленно пошла по дорожке когда-то усыпанной битым кирпичом, а теперь густо поросшей травою. Вдоль стен разрослись сирень, дикий жасмин, ломонос, трубоцвет, дикий виноград, плющ и вьюнок. Совсем почти закрывали они стены нижнего жилья. Высокой чугунной огорожи, отделявшей палисадник от сада, не видно было из-за кустарников – высокая бузина, густо разросшийся боярышник, дерен, шиповник сплошь застилали ее. С первого взгляда заметно было, что этот когда-то на славу устроенный палисадник был запущен с какой-то целью... Кой-где сохранялись гранитные и мраморные подножья. Когда-то стояли тут изваянья, быть может, дело замечательных мастеров... Заметны были полуразрушенные, обсохшие водоемы... И все было заброшено, как лишняя роскошь.

В укромном местечке села Дуня на железную скамью. Ниоткуда ее не видно. Опять раздумалась о том, что узнала от Вареньки.

И опять ей чудится, что где-то далеко, не то в необозримой степи, не то на золотистых облаках, голоса раздаются. Это не удивило ее – часто ей слышатся неведомые голоса, часто даже видятся незримые телесными глазами бестелесные образы. Не чужды они ей свыклась с ними, не пугают ее ни гласы, ни образы. И вот слышатся отдельные слова... Будто песня. Не один голос поет, а много, много голосов. Грустно поют, в чудной песне слышны мольба и печаль. И чувствует Дуня, что звуки льются не с горных высот, не из степного раздолья, а зарождаются в ее сердце и потом отзываются и в степи, и в облаках, и в листве кустов... Каким-то болезненным и вместе отрадным потоком они не слух ее поражают, а самую душу в глубоких ее тайниках... Не голос ли это просветленной души? Напев знаком... И радостны и отрадны стали вдруг звуки... Век бы слушать их, не наслушаться... Но что поют?.. Зачем поют?

Прислушивается Дуня. Голоса громче и громче... Песня знакомая:

Я принес тебе подарок,

Подарочек дорогой,

С руки перстень золотой,

На белую грудь цепочку,


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю