Текст книги "Впервые замужем"
Автор книги: Павел Нилин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 4 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]
Нилин Павел
Впервые замужем
Павел Нилин
Впервые замужем
Не понимаю мужчин-алкоголиков. Что это значит "не могу отстать от водки?". Вот, скажем, я. Уж как я безумно любила, например, кино, даже выразить невозможно. Бывало, хлебом меня не корми, только показывай мне кинокартины. Некоторые я по два, по три, по четыре раза смотрела. Но как родилась Тамара, тут сразу все оборвалось. А почему? А потому, что, когда воспитываешь ребенка, тем более – без мужа, надо думать в первую очередь о ребенке. И о том, что ему требуется и печенье, и молочко, и конфетки, и туфельки. И, стало быть, нечего тратить деньги на пустяки. Лучше их придержать на всякий случай. Ребенок – это уж, как я понимаю, превыше всего.
Хотя многие, конечно, считали, что Тамара – ошибка моей молодости. Я родила ее, когда мне не сравнялось и восемнадцати. И о замужестве, понятно, никакого разговора уже не было. И не могло быть, потому что Виктор, как говорится, пожелал остаться неизвестным. И уехал сейчас же на стройку – на Ангару, что ли, не сообщив даже адреса.
А я осталась одна с Тамарой в общежитии. То есть не совсем одна; но почти что одна с двумя подругами, тоже такими же, как я тогда, бетонщицами – Галей Тустаковой и Тиной Шалашаевой, а также с Зоей Егоровой, но ее я не хочу припутывать.
Было это больше двадцати лет назад, но я до сих пор помню все до мельчайших подробностей, как эти мои подруги привезли меня из родильного дома в общежитие. И даже купили по этому случаю цветы и бутылку красного вина, чтобы самим же ее тут выпить за здоровье моей дочки. И, понятно, за мое здоровье.
Все было в какой-то, я помню, суете. И больше всех суетилась, как всегда, Галя Тустакова.
– У нас, – говорила, – внизу, в красном уголке, идет сейчас очень важное собрание насчет морального облика. Ты, ясно-понятно, не пойдешь. А мне велел Осетров выступить. Позволь, я надену на минутку твои чулки, поскольку, понимаешь, у меня чулок поехал, спустила петля. И кофточку твою с кружевным воротничком, разреши, надену...
– Пожалуйста, – сказала я. И тут увидела вошедшего к нам коменданта Личагина.
– Ну, поздравляю тебя, Антонида, – сказал Личагин. И без приглашения налил себе стакан вина из этой бутылки. Выпил, вытер губы о скатерть с бахромой, вздохнул. – Но ты, – сказал, – пойми-усвой и мое положение, Антонида. Ребенок, тем более девочка, это, конечно, очень хорошо. Но находиться здесь, в общежитии, по правилам внутреннего распорядка, ей ведь все-таки совсем не положено. Она получается для нашего дела как постороннее лицо. После двадцати трех часов, ты сама понимаешь, у нас тут все должно быть намертво-мертво. А ребенок в общежитии в любой момент может и зареветь, и что угодно сделать. Значит, отсюда какой будет вывод? Отсюда такой будет вывод, что я должен буду тебя выселить. И как можно скорее, потому что с меня тоже строго спрашивают – санитарная комиссия и другие...
После этих слов я сидела с моей девочкой очень растерянная, хотя я, конечно, и раньше понимала, что из общежития мне придется уйти. Но не сию же минуту.
Я была уже готова заплакать, когда с собрания первой вернулась Тина Шалашаева и сообщила еще одну новость. Оказывается, в прениях по докладу о моральном облике выступила раньше всех наша лучшая подруга Галя Тустакова в моих чулках и кофточке и в виде примера морального разложения привела не кого-нибудь, а меня, которая, мол, представьте, родила без мужа и даже из роддома, мол, некому было ее, то есть меня, забрать.
– А что особенного-то? – даже обиделась на меня Галя Тустакова, когда я ей сказала, кто она такая. – Осетров еще месяца два назад попросил меня подготовиться к прениям по моральному облику и привести примеры. У меня, говорила Галя, – вообще-то сперва была наметка коснуться в первую очередь только Катьки Марьясиной, поскольку у нее ребенок тоже ни от кого. Но опять же, поскольку она на днях вышла все-таки замуж, я ее касаться не стала и вычеркнула из своей речи. У меня же, – говорит, – вся речь заранее была отпечатана на машинке в стройконторе. Правда, Осетров мне много из речи сократил. А то, сказал, похоже будет не на речь, а на доклад. Но все примеры Осетров оставил. И насчет Золотовой Нельки и насчет Зинки Пурышевой. И, конечно, насчет тебя. И ты не сердись. Это же все для пользы дела. Для нашей, для твоей же пользы.
– То есть как же это понять, – вмешалась тут в наш разговор Тина Шалашаева. – Ты, Галина, всенародно вон как ее осрамила, Тоню, и, выходит, все для ее же пользы?
– А что особенного? – закричала Галя. – Вот именно я должна была выступить...
– Чудно и непонятно, – вздохнула Тина.
– Это тебе непонятно, ты, наверно, от рождения тупая. – Галя кивнула на меня. – А вот Антонина все поймет, когда я ей отдельную комнатку выбью.
– Как же ты ее выбьешь?
– А вот так, – опять кивнула Галя на меня. – Кто она есть? Кем она сейчас является? Она сейчас является как мать-одиночка.
– А ты? – спросила сердито Тина. – Ты кем сейчас являешься после твоего выступления?
– При чем тут я? – удивилась Галя.
– А при том, – прямо закипела Тина. – Я сказала бы, кем ты являешься и кто ты есть такая, Галина, но я не скажу...
– Да скажи, не мучайся. Что особенного? – зло засмеялась Галя.
– Ты свинья, – сказала Тина. – Не обижайся, но ты свинья после твоего выступления.
– И это точно, – подтвердила Зоя Егорова.
– Ах, так. Ну посмотрим, посмотрим, от кого ей, – еще раз Галя кивнула на меня, – от кого ей будет больше пользы – от такой свиньи, как я, или от таких вот, как вы, куропаток. Вы только вздыхаете вокруг Антонины. А я, может быть, уже хлопочу, где надо. Хлопочу и ходатайствую за нее и за ее дочку. А что касается моего выступления, то тут особый разговор, потому что моральный вопрос сейчас стоит острее всего. Даже в газетах об этом, не секрет, пишут. И я должна была выступить, поскольку мне было поручено лично Осетровым. А что особенного-то? Это же тоже не секрет, что ты, Тоня, крутилась с этим Витькой Кокушевым. Да если б у меня были твои женские данные, я бы этого Кокушева Витьку на один метр к себе не подпустила. На что он нужен, какой-то недоученный слесаришка – и, кроме того – питух? Ну что с того, что он в зеленой шляпе ходит и в брюках трубочкой? Как какой-нибудь артист или этот – певчий из ансамбля. А теперь – ясно-понятно – из-за этого его поступка ты должна будешь не только выехать из общежития, но, может, даже и лишиться образования. Ты же, – говорила Галя, – не сумеешь в одно и то же время и ребенка воспитывать, и учиться хотя бы и заочно. Ну что, не правда?
Получилось так, что Галя говорила правду. Учебу мне пришлось бросить. (А я училась хорошо и с большим интересом.) И из общежития пришлось выехать. В деревню к маме я уже не могла возвратиться, вернее, не хотела возвращаться. Не хотела, чтобы по деревне пошли ненужные разговоры на тему – как, где и от кого?
Правда, по прошествии некоторого времени я обзавелась собственной комнатой. Но это только легко сказать – "по прошествии".
Тамаре уже было семь лет, когда я отсудила эту комнату после смерти одной старушки, у которой я снимала угол, а прописана была по-прежнему в общежитии.
Личагин, комендант, тогда меня выселил, но не выписал. И в этом мне помогла, тоже не надо забывать, Галя Тустакова. Она тогда хорошо припугнула Личагина.
– Я, – сказала она ему, – в случае чего свободно выйду на самого Осетрова, и он не только оставит Антонине прописку в общежитии, но и тебя, Личагин, может без разговоров освободить от твоего занимаемого поста. Что это, разве Советская власть уже кончилась – женщину-одиночку с ребенком вот так вытряхивать?!
Личагин тогда не выписал меня. Наверное, струхнул. К тому же я вручила ему в свое время десятку.
Как бы там ни было и что бы сейчас ни говорить, все-таки я вырастила Тамару. Дала ей кое-какой ход и образование, хотя она, конечно, укоряет меня теперь, что я с первого же класса не отдала ее в английскую школу, как, мол, делали другие предусмотрительные родители. Я бы, говорит она теперь, с английским-то языком не хуже Светки Карпухиной объехала бы весь мир, могла бы, говорит, даже стать гидом-переводчиком при интуристе. Но я считала, что она и так устроена не очень плохо в этом ансамбле песни и пляски, куда она стремилась почти что с детских лет, еще даже не закончив школу, и куда ее в конце концов устроила опять же Галя Тустакова.
– Ух эта змея. Она кого угодно незаметно обовьет и проглотит, – сказала когда-то про Галю Тина Шалашаева.
Но как-то так получалось на протяжении почти всей моей жизни, что не Тина, а почему-то Галя встречалась мне, когда я оказывалась в беде. Хотя и с Галей и с Тиной мои пути уже давно разошлись.
После рождения Тамары я все время моталась в поисках подходящей работы – такой, чтобы я могла и с дочкой побольше побыть, и получше заработать.
Тамара люто хворала от года до пяти. Это, может, оттого, что Виктор, ее отец, когда я с ним, как по-деревенски говорят, гуляла, очень серьезно выпивал. То есть был, короче говоря, питух-алкоголик, хотя и красавец необыкновенный. И Тамаре достался как бы оттенок его красоты. Но хворала она в детстве долго и по-страшному.
Одно время вдруг начала дергаться всем телом. И врачи не могли понять отчего. Сколько я денег из-за этого переносила хотя бы только одним гомеопатам, пока судороги у ребенка прекратились.
И все дни она, понятно, не отпускала меня, плакала, кричала:
– Не уходи! А то я умру...
Чаще я бралась за ночные работы, мыла, например, вагоны и полы на вокзале и в кинотеатре. А за девочкой ночью приглядывала старушка.
Днем, полусонная, я сама занималась с Тамарой, потому что она не захотела ходить в детский садик. Побыла там один раз и больше не захотела.
Учила ее музыке и пению еще до того, как она пошла в школу. Водила ее к частному учителю – уже пенсионеру. Откуда Тамара и забрала себе в голову стать певицей. Правда, я сама хотела этого. У меня у самой лично была когда-то такая мечта.
Да мало ли о чем я мечтала. Женщина же я была еще совсем молодая.
Были у меня, конечно, кое-какие встречи и после Виктора. Был даже некто Ашот, техник по телевизорам, предлагавший законно расписаться. Но Тамаре он не понравился. Она считала, что у него слишком большие, мохнатые уши, как, говорила она, у волка, что, помнишь, встретился с Красной Шапочкой.
У Ашота уши действительно были отчего-то мохнатые – в черном вьющемся волосе. Но человек он был добрый, веселый. И еще – Тамаре не понравилось, что он очень громко хохочет.
А главное, Ашот имел неосторожность однажды поцеловать меня при Тамаре. И после этого каждый раз, обидевшись на что-нибудь, она кричала мне:
– Иди, целуйся со своим Ашотом.
Тамаре тогда еще не было, кажется, и пяти лет. Рассердившись однажды на нее за ее капризы, за то, что она уже вмешивается в мою, как говорится, личную жизнь, я сказала:
– Вот когда ты станешь женщиной, ты многое поймешь. И пожалеешь...
– А я не стану женщиной, – закричала Тамара. И вот так прихлопнула ногой, как у нее уже входило в привычку. – Я не хочу, – заплакала, – быть женщиной.
Не понравился ей и другой мой знакомый. Некто Алеша Куликов, Алексей Иванович. Веселый, красивый мужчина, хотя уже не очень молодой и прихрамывающий слегка. Слесарь-монтажник с хорошим заработком. Он часто к русским словам прибавлял как бы в шутку немецкие, вроде "ахтунг", "данке шен", "майн гот", "даст ист нихтс". Я его как-то спросила: где он так хорошо выучился по-немецки? А он даже удивился моему вопросу, говорит:
– Там же выучился, где все другие солдатики. На войне. Четыре, говорит, – года усердно учился. И закончил с хорошими отметками – по всему телу. Отчего, – говорит, – и прихрамывать мне положено до самых похорон...
Вот этот Алексей Иванович Куликов предлагал мне прямо переехать к нему с дочкой. Он как раз квартиру получил, правда, однокомнатную, но с большой кухней.
А Тамара опять намертво заупрямилась.
– Не могла, – говорит, – найти себе целого жениха. Выбрала какого-то колченогого.
Тамаре в это время шел уже четырнадцатый год. Она уже многое понимала. И я побоялась, что у нас может выйти с ней серьезный конфликт.
Все-таки дочка была мне ближе всего. И поэтому постепенно я отошла и от Алексея Ивановича. Это несмотря на то что он мне очень нравился. И я ему тоже, надо думать, была не противна. Он мне еще долго писал письма.
А Тамара была мне не только ближе всего, но в ней, как я надеялась, как мы все надеемся, когда думаем о своих детях, – исполнятся, должны исполниться наши желания, наши мечты и надежды. То есть, может быть, они, наши дети, достигнут того, чего мы не смогли, не сумели достигнуть.
Тамара, закончив школу, мечтала поступить в ансамбль. И я с ней мечтала. Но в ансамбль ее сперва не приняли. Забраковали.
Тут и подвернулась мне опять уже моя бывшая, что ли, подруга Галя Тустакова, которую я теперь все реже встречала. Но при встрече она всегда в подробностях рассказывала, как живет, как, вернее, преуспевает. Ей, наверно, это приятно было именно мне рассказывать в том смысле, что вот, мол, какая я на твоих глазах была и какая стала.
И каждый раз после этих встреч с Тустаковой Галей у меня чуть щемило сердце и думалось: может, если б я в свое время не бросила учебу, сейчас я тоже стала бы кем-нибудь, как Галя. Хотя, откровенно говоря, едва ли бы я дотянулась до Гали. Она слишком шустрая в сравнении, например, со мной. И освоила в полной мере, как говорится, втирушизм, то есть умеет втираться в любую компанию и опять же, как говорится, на любом уровне, как сказала про нее Тина Шалашаева, еще когда мы все учились в вечернем техникуме. И многие ребята называли ее прямо в глаза втирушей и доставалой. Но Галя ни тогда, ни потом ни на кого не обращала внимания, говорила на ребят:
– Сопляки. Подумаешь, они дают мне характеристику...
Осетров этот, помогавший ей и выдвигавший ее повсюду, то ли умер, то ли вышел на пенсию, кто его знает. Галя больше не вспоминала о нем. Она уже сама заняла какой-то серьезный пост, когда я при новой встрече пожаловалась между прочим, что моя Тамара никак не может продвинуться в ансамбль. Какой-то Постников при отборе все время к ней придирается, упражнения ей задает необыкновенные и говорит, что у нее нету этого самого... темперамента...
– Позвони мне послезавтра, – сказала Галя, – я узнаю, в чем там дело и кто от кого зависит. Темперамент тут совсем ни при чем. Скорее всего, я этот вопрос легко проверну. А что особенного-то?
Через день же она мне сказала:
– Пусть Тамара пойдет сегодня к четырнадцати ноль-ноль к такому Алтухову Вадиму Егоровичу и скажет, что от Галины Борисовны. Он все уже знает. Я ему все ясно-понятно объяснила. И он все устроит, как надо...
– А кто это Галина Борисовна? – спросила я.
– Ты что? – удивилась она. – Душевнобольная? Я и есть Галина Борисовна. Вы все привыкли по-старому: Галка да Галка. А я давно уже Галина Борисовна. А что особенного-то? И запомни, если чего тебе надо или в чем затруднение, всегда звони мне – домой и на службу. Я старую нерушимую дружбу нашу не забываю. Я была и осталась, ясно-понятно, демократкой. За это меня и любит окружающий народ...
Ну как тут считать, – змея или, тем более, свинья Галя Тустакова, как выразилась однажды Тина Шалашаева, или напротив?
Тустакова же Галя помогла мне и при обмене одной комнаты на две, то есть на отдельную квартиру. И все вот так, будто между прочим. И обещала:
– Я приеду к тебе на новоселье. Или, скорее всего, – смеялась она, – на свадьбу Тамары. Надеюсь, Тамара не промахнется, как ее мама.
Тамара, однако, вышла замуж скорее, чем можно было ожидать, и почти что внезапно для меня. С нынешним своим мужем, тоже Виктором, как ее, пожелавший остаться неизвестным, отец, она познакомилась в этом ансамбле "Голубые петухи", где он еще не работал, но куда со временем предполагал, наверно, устроиться.
Он то ли артистом себя считает, то ли режиссером, то ли еще кем, этот Виктор. Ну, одним словом, он приезжий, откуда-то с Урала. И пока на работе еще не укрепился, но уже зарегистрировался с Тамарой. И, понятно, прописался в нашей маленькой двухкомнатной квартирке, которую я, лишний раз повторить, с таким трудом, хотя и с помощью Гали Тустаковой, обменяла на ту однокомнатную.
Все-таки сколько новых домов ни строить, жилищный вопрос пока что остается. И, можно сказать, из-за него у нас закипел конфликт. Или не только из-за него.
Но тут я должна сперва объяснить, какой характер в отношении меня развился у Тамары.
Лет до семи, даже лет до тринадцати ей, похоже, нравилось, что я не где-то мою вагоны и вокзал, а работаю теперь, как это официально называется, лаборанткой. Она как будто даже гордилась мной, говоря подругам:
– Моя мама работает в научном институте лаборанткой.
Потом она раза два зашла ко мне на работу, увидела, что я просто мою колбы, склянки, пузырьки, и, может быть, стала стесняться, что ли, что я не научный работник.
Однажды сказала (но это ей было уже лет шестнадцать):
– Ты могла бы посвятить свою жизнь еще чему-нибудь.
Мне это было не очень понятно, что это такое и для чего это посвятить? Я переспросила ее. А она вот так махнула рукой:
– А, – говорит, – что с тобой разговаривать? Ты все равно ничего не поймешь.
Я говорю:
– Как же это я не пойму? Ты понимаешь, а я не пойму. Все-таки я не какая-нибудь тихая дурочка.
– Ну, как сказать, – засмеялась она. – Если б ты была не дурочка, у меня сейчас был бы хоть какой-нибудь реальный отец.
Вот так и сказала – "реальный". И вы знаете, я не нашлась, что ей ответить.
И с того разговора – это было лет восемь назад – она как бы забрала всю власть надо мной.
Я все еще кормила, одевала ее, старалась даже что-нибудь модное ей сделать, ходила по домам убираться, чтобы Тамара ни в чем не чувствовала нужды.
Я старалась, кажется, изо всех сил, но главной в доме, то есть в нашей двухкомнатной квартире, почему-то оказывалась уже не я, а Тамара.
И я порой сама чувствовала себя как бы виноватой перед ней, что я, например, не только без мужа живу, но к тому же и не младший научный сотрудник в нашем институте, а всего-навсего лаборантка – мою колбы, склянки и, когда приходится, полы.
Конечно, и этого Виктора Тамара привела к нам на постоянное жительство не спросясь.
Как сейчас помню, она, веселенькая, вбежала в нашу квартирку в конце дня, часов в пять, и спрашивает:
– Мама, ты одна?
– Нет, – говорю, у меня Тина Шалашаева.
И вижу: вслед за Тамарой входит высокий молодой человек в дымчатых очках.
– Ну, все равно, – говорит Тамара и, увидев в кухне Тину, кричит ей: Привет, Христина Прохоровна. Мама, поздравь нас. Это Виктор Перевощиков. Я тебе, кажется, рассказывала о нем...
– Нет, не помню, – говорю я в большой растерянности. И мне даже нехорошо делается – наверно, от сердца, что ли. – Не могу вспомнить...
– Ну, все равно, все равно, – говорит Тамара. – Познакомьтесь. Это... это, как бы сказать, ну, словом, короче – это мой муж...
– Муж? – уже совсем было растерялась я. – Как же это? Неожиданно...
– Ну все равно. Познакомьтесь, – как бы подталкивает она мужа ко мне. А он улыбается.
– Садитесь, пожалуйста. Очень приятно, – говорю я. А что я еще могла сказать?
А Тина Шалашаева как вышла из кухни, так и застыла у двери, ровно статуя.
– Я сейчас стол накрою. Мы должны это как-то отметить, – говорю я и улыбаюсь, конечно, хотя мне отчего-то хочется заплакать. Но Тамара говорит:
– Потом, потом. Мы сейчас спешим. – И достает из сумочки бумагу: – Ты вот тут распишись, мамуля, что просишь прописать на твоей площади твоего зятя, мужа твоей дочери. Это такая формальность. И мы, может, еще успеем в домоуправление, – смотрит она на свои ручные часики, которые я подарила ей недавно ко дню рождения. – Там, кажется, до семи, в домоуправлении? Хорошо, если б они завтра утром его прописали...
– А пропишут? – только и спросила я.
– А как же это смеют не прописать, – почему-то засмеялась она, – если это мой законный муж и я с ним уже оформлена. Почти, – чуть поправилась она. – Не может же он постоянно ночевать на вокзале...
В то время Тамара уже неплохо укрепилась в этом ансамбле "Голубые петухи". (Их теперь, этих ансамблей, видимо-невидимо развелось повсюду. Поют и пляшут, как перед большой бедой.)
А Виктор, как я потом поняла, только числился где-то, но нигде не работал. Или, лучше сказать, работал на дому, но что делал – понять было невозможно, потому что дверь в одну комнату, самую большую, он запирал наглухо и даже заказал для нее отдельный врезной замок.
Это было тоже совсем неожиданно для меня.
У Тамары собрались подружки для репетиции. Они пляшут, поют. А я на кухне готовлю им какую-то еду, – картошки жарю или макароны варю, – не помню уж что. Вдруг звонок и дверь. Входит старичок – слесарь из домоуправления.
– Здравствуй-ка, Антонида, – говорит. – Куда замок-от, слышь-ка, врезать? Некогда мне...
– Какой, – спрашиваю удивленно, – замок?
– Какой, какой, – передразнивает. – Какой твой-от зять велел. Нутряной вот этот. Я за него шесть рублей отдал. И за работу дашь, сколько, слышь-ка, совесть тебе позволяет...
– Тамара, – позвала я.
Тамара вышла из другой комнаты, веселая после репетиции, поздоровалась со старичком и показала на дверь:
– Вот сюда, пожалуйста. Мама, – говорит, – мы так решили с Виктором, чтобы врезать тут замок. Виктору так удобнее. У тебя же иногда часами толкутся твои подруги. А Виктору часто надо сосредоточиться. Ты что, спрашивает меня Тамара, – чем-то недовольна?
– Нет, – отвечаю я, конечно, с улыбкой, – я всем довольна. Но только непонятно мне, чем он занимается, твой Виктор? Зачем ему такая секретность с замком? Что он такое делает?
– Во всяком случае, не фальшивые деньги, – засмеялась Тамара.
Хотя смешного ничего не было, потому что тут же она сказала, чуть прижавшись ко мне:
– Денег, мамочка, у нас нет. Я знаю, у тебя на книжке есть деньжонки. Дай нам взаймы хотя бы сто рублей. Я скоро рожу. Надо бы кое-что в связи с этим прикупить.
Вот так я стала бабушкой – в сорок лет. Даже полгода до сорока еще не добирала. И радости моей не было границ. Я полюбила внука, может быть, даже больше, чем когда-то Тамару. Я бежала теперь домой с работы просто сломя голову, чтобы поскорее увидеть внука, взять его на руки.
Я хотела, чтобы его назвали Николаем, хотя бы потому, что я сама Антонина Николаевна. Но Виктор придумал ему имя – Максим. Ну Максим так Максим. Какая разница? Мальчик получился красивый – крупный, с веселыми, даже чуть озорными голубыми глазами, как у того Виктора, который сбежал и которого бы полагалось мне забыть навсегда, но он, верите ли, снился мне много лет чуть ли не каждую ночь. Ну не сам лично, отдельно, а как бы смешавшись впоследствии с Ашотом и с Алексеем Ивановичем, которые вошли в мое сердце позднее.
Я сняла с книжки не одну сотню, как просила Тамара, а почти все, что было у меня, потому что вижу, у этого Виктора, отца Максима, только и хватило сил – придумать имя ребенку, а коляску и весь остальной приклад надо как-то добывать.
– Все-таки что же он предполагает делать? – насмелилась я спросить однажды Тамару о ее супруге. – Ведь надо бы чего-то делать...
– А он делает, – сказала она. – Но это не вашего ума дело. Он, понимаете, творческий работник. И вам же будет стыдно, когда он что-нибудь такое создаст.
Не могу понять, почему же мне-то должно быть стыдно? Да пусть он, думала я, создает что хочет на доброе свое здоровье.
Всячески я старалась ему угодить. Все-таки это же не кто-нибудь, а муж моей дочери и отец моего внука. А что он там делает за закрытой дверью – и действительно не мое дело. И не мое дело, что он нигде на службе не состоит и поэтому не имеет нормального заработка. Это уж, кажется, их с Тамарой дело. Но опять же, не могла я не переживать, что Тамару, хотя и похвалили один раз в "Вечерней Москве", а зарплаты-то ее одной на все семейство все равно не хватало.
Тем более у них, то есть у Тамары с мужем, постоянно гости. И все народ отборный: этот художник, тот музыкант, этот, опять же, чуть ли не поэт.
Замечала я, однако, по некоторым данным, что все они – и молодые, и, как Виктор, уже не очень молодые, – тоже не шибко укрепились в жизни. И хотя многие из них нравились мне, но отчего-то некоторых мне постоянно было жалко.
Наварю я другой раз большую кастрюлю борща с салом, с фаршем, накрошу туда еще сосисок. Едят, хвалят и меня приветствуют.
Ругали они все больше своего брата – артистов, режиссеров, поэтов.
А когда выпьют, хвалили чаще всего зятя нашего – Виктора. Вот, мол, кто мог бы по-настоящему сыграть Улялаева, но бездарности, мол, преграждают путь. Кто уж этот Улялаев, – но я часто о нем слышала.
Гости Виктора, бывало, хорошо едят, аж душа радуется, глядя на них. И Виктору я по забывчивости наливаю борща, но Тамара сейчас же, даже с какой-то злостью кричит мне через стол, что, мол, пора вам, мама, давно запомнить, что Виктор первое не ест.
А это значит, ему надо положить два вторых, чтобы он наелся. Все-таки он мужчина. Ему требуется питание. И надо учесть, что картошку он не ест. И макароны, и хлеб, и кашу тоже. У него диета. Словом, как у народного артиста. И он, наверно, чувствует себя как народный артист. Но нам-то, окружающим его – Тамаре и мне, – это почти что не под силу.
Правда, грех мне еще жаловаться на недостаток сил. Все-таки я женщина, без хвастовства могу сказать, – хорошего здоровья.
В субботу и в воскресенье, вместо того чтобы с соседками переколачивать ерунду или смотреть, опять же, у соседей с утра до ночи телевизор, я, почти что играючи, вымою в двух жэках подъезды и еще за эти два дня зайду в два-три дома убраться в квартирах.
Десятка одна, другая, третья никогда не бывают лишней в любой семье. А в нашей они сгорают как на костре. Хотя соседки, глядя на меня, вроде завидуют. И до чего, мол, ты жадная, на деньги, Антонида, – даже в выходные дни берешься за дела, не жалея сил и здоровья. Но ведь не будешь всем все объяснять, какие обстоятельства меня вынуждают и почему я каждый час взвешиваю.
Тамару я к таким делам не приучала. Я считала, что она должна приобщиться к деликатным умственным занятиям. И внушала ей с детских лет только одно: твое, мол, дело учиться, а дальше – понятно, все придет к тебе само собой.
В детстве, лет четырех, она пристрастилась было шить куклам платья. "Дай мне, мама, нитку, иголку и ножницы". А я боялась, что она нечаянно уколет себя или иголку проглотит. Но она все-таки что-то такое шила.
А сейчас чуть ли не пуговицу пришить – идет в ателье. И несет туда эту самую пятерку или десятку, которых в доме постоянно не хватает и которую негде взять, если не работать еще где-нибудь. Но многие теперь считают как бы зазорным для себя браться за черновую работу, находясь, тем более, на службе. Не понимаю, то ли очень гордыми мы все отчего-то стали, то ли еще что-то с нами происходит.
Вскоре после рождения внука прибыл с Урала папаша Виктора, на мой взгляд, культурный и не очень еще старый мужчина, но уже пенсионер, бывший заводской мастер, теперь работающий в какой-то мастерской без потери пенсии.
– Сын, – говорит, – не писал нам и не давал своего адреса до тех пор, покуда не прославится. Но мы с женой поняли, что нам этого, то есть славы его, может быть, совсем никогда и не дождаться. А он, как ни вертеть, дитя наше. И без славы он все равно нам дороже всего. Дороже даже нас самих...
Виктор был почему-то недоволен приездом отца. Хотя деньги взял, что привез отец. Разговаривал с отцом очень грубо, тоже как Тамара со мной, в том тоне, что, мол, кто ты и кто я и для чего ты явился? И что все, мол, вы можете понимать только материальный интерес: набили кое-как брюхо – и довольны.
А со мной отец Виктора разговаривал сердечно и чуть ли не слезно жаловался – упустили, мол, мы парня еще в самом нежном возрасте. Забил, мол, он себе в башку только одно: хочу быть артистом. И мы с матерью, она библиотекарь, – сперва поддерживали его в этом плане: водили в театр, приглашали даже на дом артистов, ну, не из сильно знаменитых, но все-таки вполне толковых, которые, представьте себе, находили в нем способности. Но сам я, говорит отец, имел другую идею. Я хотел и мечтал дать ему в руки сначала крепкое какое-то ремесло, чтобы он имел навсегда свой надежный кусок хлеба, а потом уж, думал я, пусть он выбирает, что хочет: хоть театр, хоть кино, хоть там еще что. Я, рассказывает, папаша, старался приохотить его в первую очередь к своему заводскому делу. Тем более было ему уже почти что пятнадцать лет. И в школе он учился не ахти как отлично. Наверно, его отвлекали эти театральные мечты и думы. А у меня, в моем детском возрасте, все было по-другому, говорит отец. Я, говорит, будучи фабзайцем в железнодорожных мастерских, после работы, идучи домой, даже чуть, будто нечаянно, подмазывал себе сажей лицо, чтобы все видели, что идет не кто-нибудь, а – рабочий класс. Виктор же, напротив, как раз этого и стеснялся. Ну, как же, его товарищи кто на газетного журналиста готовится, кто в поэты стремится. И в газетах, и в детских книгах, которые мать приносила ему, писалось только о людях редких, возвышенных профессий. А тут нате – он, Виктор, всего только, получается, рабочий. Нет уж, если работать, так в театре, хоть кулисы и занавесы переносить, стулья переставлять. С этого и начал. А потом его стали уже натаскивать на артиста – сначала, правда, в самодеятельности. И, представьте, хвалили. Хотя он сильно кричал на сцене, то есть очень переживал. Но девушкам это нравилось. И в газете появились заметки три, в которых, между прочим, отмечалось, что вот, мол, сын рабочего и сам рабочий проявляет и так далее. Но кое-кто из его друзей уже прорвался в Москву. И Виктору как бы нельзя было отставать. А тут, в Москве, все, оказывается, по-другому. И, похоже, потерялся человек. А он, как ни думать так и сяк, – сынок мой и у меня, понятно, болит душа.
Говорил мне все это отец Виктора на бульваре при памятнике Гоголю. И, говоря так, часто переходил на шепот, будто страшась, чтобы прохожие не узнали, что случилось с сыном его. А потом сказал, вставая:
– Ну, что ж теперь делать – случилось и случилось. Завяз человек. Теперь хоть внука нашего Максима надо уберечь от соблазнов ненужных и пагубных. Насчет денег я так решил. Пока жив, пенсию свою буду Виктору переводить. Нам с женой и того, что мы зарабатываем, хватит. А там видно будет. Может, Виктор еще уцепится за что-нибудь. Я иногда даже твердо надеюсь, что обязательно уцепится. Ведь должен же он уцепиться...
Отец Виктора недолго погостил у нас и опять уехал к себе – на Урал. И вот в это время, когда он уехал, Тамара мне сообщила, что к ним или к нам – уж не знаю, как лучше понимать, должен в воскресенье прибыть Еремеев. Это как будто большой человек в театральном деле. Знакомый Виктору еще по Уралу.