Текст книги "Блок без глянца"
Автор книги: Павел Фокин
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 24 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Характер
Владимир Пяст:
Один умерший теперь поэт, к которому Блок относился без сочувствия и всегда утверждал, что он, Блок, его не понимает, – этот поэт, несмотря на это, всегда отмечал у Блока, как наиболее характерный его человеческий признак, – благородство; говорил, что Блок – воплощение джентльмена и, может быть, лучший человек на земле.
Мария Андреевна Бекетова:
Сын унаследовал от отца сильный темперамент, глубину чувств, некоторые стороны ума. Но характер его был иного склада: в нем преобладали светлые черты матери и деда Бекетова, совершенно несвойственные отцу: доброта, детская доверчивость, щедрость, невинный юмор.
Михаил Васильевич Бабенчиков:
Творческая смелость уживалась в нем с консерватизмом домашних привязанностей и вкусов; крайняя замкнутость и холодность в обращении – с откровенным и ласковым дружелюбием; бережливость – с расточительностью.
Всеволод Александрович Рождественский (1895–1977), поэт:
Блок жил замкнуто, в тесном окружении близких ему людей, и редко появлялся среди публики. Холодность и коррекность в обращении были ему свойственны, как и всегдашняя замкнутость. Он казался суровым и неприступным. Много прошло времени, прежде чем мне было суждено узнать его совсем другим и убедиться в том, что за внешним «угрюмством» в нем действительно скрывались начала «света» и «свободы».
Георгий Петрович Блок:
Теперь мне до очевидности ясно, что он был патологически застенчив. Это была тоже постоянная его черта, не побежденная до смерти и причинявшая ему, вероятно, много огорчений. Но она давала о себе знать только в быту и мгновенно преодолевалась, как только он вступал в исполнение каких-нибудь художественных обязанностей, будь то декламация чужих произведений, игра на сцене или чтение своих стихов. Так было у него и в детстве, когда он нескрываемо боялся людей, когда из-за этого даже хождение в гимназию было для него на первых порах мучительно и когда тем не менее дома, на елке, нарядившись в костюм Пьеро, он без всякого стеснения показывал гостям фокусы и читал французские стихи.
Всеволод Александрович Рождественский:
Блоку вообще было в высшей степени свойственно то, что принято называть деликатностью, воспитанностью. Не помню случая, чтобы он дал понять собеседнику, что в каком-то отношении стоит выше его. И вместе с тем он никогда не поступался ни личным мнением, ни установившимся для него отношением к предмету беседы. Прямота и независимость суждений обнаруживали в нем искренность человека, не желающего ни в чем кривить душой. Он был естественным в каждом своем жесте и не боялся, что его смогут понять ложно или превратно.
Владимир Пяст:
В. А. Зоргенфрей вспоминает о ‹…› вечере у А. А. Кондратьева. На этом вечере отличался необыкновенной словоохотливостью, с уклоном в сторону «некурящих», некий Б., выпустивший книжку стихов и, кажется, готовившийся стать драматургом. Он быстро канул в Лету. От его развязности и пошлости страшно коробило некоторых из нас. Во время ужина я предложил хозяину сказать спич. Но Б. перебил меня. «Слово принадлежит старшему, чем А. А., поэту, – Пушкину!» – вскричал он и, процитировав:
Поднимем бокалы, содвинем их разом,
Да здравствуют музы, да здравствует разум! –
протянул свой бокал к А. А. Блоку.
Тот немножечко приподнял свою рюмку, чуть наклонил голову, – но чокнуться с г-ном Б. не пожелал. ‹…›
С таким достоинством выйти из затруднительного положения, так мягко осадить – поперхнувшегося после сего – «шантажиста» мог только он, – мягкий, нежный, но в некоторых отношениях всегда твердый Блок.
Андрей Белый (Борис Николаевич Бугаев, 1880–1934), писатель, поэт, виднейший деятель и теоретик русского символизма:
«Амикошонства» А. А. не терпел; своим вежеством он отрезал от себя Репетиловых и Маниловых; им мог казаться почти равнодушным, холодным и замкнутым он.
Михаил Васильевич Бабенчиков:
В каждом деле Ал. Ал. любил завершенность мастерства, тонкость художественной отделки, артистичность исполнения.
Ему претил дилетантизм. Когда Блоку не нравилась чужая работа, он говорил об этом с жестокой откровенностью, резкостью и колкостью. Тон его речи становился при этом убийственно сух.
Но зато, если чья-либо работа нравилась ему, он не скупился на похвалы, искренне радуясь чужому успеху.
Евгения Федоровна Книпович (1898–1989), критик, литературовед:
Аккуратный до педантизма, рыцарски вежливый, органически неспособный не выполнить даже самого незначительного обещания, бесконечно внимательный к нуждам близких и очень далеких ‹…›.
Вильгельм Александрович Зоргенфрей:
Излишне сентиментальным не был Блок в житейских и даже в дружеских отношениях и не на всякую, обращенную к нему, просьбу сочувственно отзывался. Но, приняв в ком-либо участие, был настойчив и энергичен и доброту свою проявлял в формах исключительно благородных. ‹…›
В начале 1919 года заболел я сыпным тифом и в тифу заканчивал срочную литературную работу. Узнав о болезни, А. А. прислал жене моей трогательное письмо с предложением всяческих услуг; сам в многочисленных инстанциях хлопотал о скорейшей выдаче гонорара; сам подсчитывал в рукописи строки, как сказали мне потом, чтобы не подвергнуть возможности заражения служащих редакции, и сам принес мне деньги на дом – черта самоотверженности в человеке, обычно осторожном и, в отношении болезней, мнительном.
Георгий Владимирович Иванов (1894–1958), поэт, мемуарист, один из учредителей «Цеха поэтов»:
Блок всегда нанимал квартиры высоко, так, чтобы из окон открывался простор. На Офицерской, 57, где он умер, было еще выше, вид на Новую Голландию еще шире и воздушней… Мебель красного дерева – «русский ампир», темный ковер, два больших книжных шкапа по стенам, друг против друга. Один с отдернутыми занавесками – набит книгами. Стекла другого плотно затянуты зеленым шелком. Потом я узнал, что в этом шкапу, вместо книг, стоят бутылки вина – «Нюи» елисеевского розлива № 22. Наверху полные, внизу опорожненные. Тут же пробочник, несколько стаканов и полотенце. Работая, Блок время от времени подходит к этому шкапу, наливает вина, залпом выпивает стакан и опять садится за письменный стол. Через час снова подходит к шкапу. «Без этого» – не может работать.
Каждый раз Блок наливает вино в новый стакан. Сперва тщательно вытирает его полотенцем, потом смотрит на свет – нет ли пылинки. Блок, самый серафический, самый «неземной» из поэтов, – аккуратен и методичен до странности. Например, если Блок заперся в кабинете, все в доме ходят на цыпочках, трубка с телефона (помню до сих пор номер блоковского телефона – 612-00!..) снята – все это совсем не значит, что он пишет стихи или статью.
Вильгельм Александрович Зоргенфрей:
Становится до конца понятною поговорка об аккуратности – вежливости королей, когда думаешь об А. А. Не знаю случая, когда бы обращение к нему, письменное или устное, делового или личного свойства, осталось без ответа, точного и исчерпывающего. «Забывать» он не умел; но, не полагаясь на поразительную свою память, заносил в записную книжку все, что требовало исполнения. В обстановке работы соблюдал порядок совершеннейший. Помню, как удивился я, когда, весною 1921 года, говоря со мною о моих стихах, открыл А. А. ящик шкапа и достал оттуда тщательно перевязанный пакет, помеченный моей фамилией; в пакете оказались, подобранные в хронологическом порядке, все мои письма и стихи, когда-либо посылавшиеся А. А., от начала нашего знакомства. Не без чувства удовлетворения пояснил он, что такого порядка держится в отношении всех своих корреспондентов и что порядок этот сберегает много времени и труда. Наблюдал я в А. А. и высшее проявление аккуратности, когда свойство это, теряя свой целевой смысл, становится как бы стихиею человеческого духа. В 1921 году, в дни, когда денежные знаки мелкого достоинства обесценились окончательно и в буквальном смысле слова валялись под ногами, вынул он однажды, расплачиваясь, бумажник и, получив пятнадцать руб. сдачи, неторопливо уложил эту бумажку в назначенное ей отделение, рядом с еще более мелкими знаками. Труд, затраченный на эту операцию, во много крат превышал ценность денег; это знал, конечно, А. А., но, верный себе, не расценивал своего труда.
Георгий Владимирович Иванов:
Блок получает множество писем, часто от незнакомых, часто вздорные или сумасшедшие. Все равно – от кого бы ни было письмо – Блок на него непременно ответит. Все письма перенумерованы и ждут своей очереди. Но этого мало. Каждое письмо отмечается Блоком в особой книжечке. Толстая, с золотым обрезом, переплетенная в оливковую кожу, она лежит на видном месте на его аккуратнейшем – ни пылинки – письменном столе. Листы книжки разграфлены: № письма. От кого. Когда получено. Краткое содержание ответа и дата…
Почерк у Блока ровный, красивый, четкий. Пишет он не торопясь, уверенно, твердо. Отличное перо (у Блока все письменные принадлежности отборные) плавно движется по плотной бумаге. В до блеска протертых окнах – широкий вид. В квартире тишина. В шкапу, за зелеными занавесками, ряд бутылок, пробочник, стаканы…
– Откуда в тебе это, Саша? – спросил однажды Чулков, никак не могший привыкнуть к блоковской методичности. – Немецкая кровь, что ли? – И передавал удивительный ответ Блока. – Немецкая кровь? Не думаю. Скорее – самозащита от хаоса.
Склад души
Александр Александрович Блок . Из статьи «Интеллигенция и революция». 1918 г.:
Жить стоит только так, чтобы предъявлять безмерные требования к жизни: все или ничего; ждать нежданного; верить не в «то, чего нет на свете», а в то, что должно быть на свете; пусть сейчас этого нет и долго не будет. Но жизнь отдаст нам это, ибо она – прекрасна.
Георгий Иванович Чулков:
Однажды Блок, беседуя со мной, перелистывал томик Боратынского. И вдруг неожиданно сказал: «Хотите, я отмечу мои любимые стихи Боратынского». И он стал отмечать их бумажными закладками, надписывая на них названия стихов своим прекрасным, точным почерком. Закладки эти почти истлели, и я хочу сохранить этот список любимых Блоком стихов. Вот эти три стихотворения: «Когда взойдет денница золотая…», «В дни безграничных увлечений…», «Наслаждайтесь: все проходит…». Этот выбор чрезвычайно характерен для Блока – смешение живой радости и тоски в первой пьесе, «жар восторгов несогласных», свойственных «превратному гению», и присутствие, однако, в душе поэта «прекрасных соразмерностей» – во второй, и наконец, заключительные стихи последнего стихотворения, где Боратынский утверждает, что «и веселью и печали на изменчивой земле боги праведные дали одинакие криле»: все это воистину «блоковское». ‹…›
Но Блок никогда не был способен к прочным и твердо очерченным идейным настроениям. «Геометризм», свойственный в значительной мере Вл. Соловьеву, был совершенно чужд Блоку. Поэт любил не самого Соловьева, а миф о нем, а если и любил его самого, то в некоторых его стихах, и даже в его письмах, и даже в его каламбурах и шутливой пьесе «Белая лилия». Едва ли Блок удосужился когда-либо прочесть до конца «Оправдание добра». Блок не хотел и теократии: ему надобен был мятеж. Но чем мятежнее и мучительнее была внутренняя жизнь Блока, тем настойчивее старался он устроить свой дом уютно и благообразно. У Блока было две жизни – бытовая, домашняя, тихая и другая – безбытная, уличная, хмельная. В доме у Блока был порядок, размеренность и внешнее благополучие. Правда, благополучия подлинного и здесь не было, но он дорожил его видимостью. Под маскою корректности и педантизма таился страшный незнакомец – хаос.
Александр Александрович Блок . Из письма Андрею Белому. Шахматово, 15–17 августа 1907 г.:
Вы хотели и хотите знать мою моральную, философскую, религиозную физиономию. Я не умею, фактически не могу открыть Вам ее без связи с событиями моей жизни, с моими переживаниями; некоторых из этих событий и переживаний не знает никто на свете, и я не хотел и не хочу сообщать их и Вам. ‹…› Зовите это «скрытностью», если хотите, но таков я был и есть. Я готов сказать Вам теперь, и письменно и устно, хотя бы так: моральная сторона моей души не принимает уклонов современной эротики, я не хочу душной атмосферы, которую создает эротика, хочу вольного воздуха и простора; «философского credo» я не имею, ибо не образован философски; в бога я не верю и не смею верить, ибо значит ли верить в бога – иметь о нем томительные, лирические, скудные мысли. Но, уверяю Вас, эти сообщения ничего не прибавят к моей физиономии. Я готов сказать лучше, чтобы Вы узнали меня, что я – очень верю в себя, что ощущаю в себе какую-то здоровую цельность и способность и уменье быть человеком – вольным, независимым и честным. Но ведь и это не дает Вам моего облика, и я боюсь, что Вы никогда не узнаете меня. Вы знаете, что, говоря все это, я не хвастаюсь и не унижаюсь, что это не признания, не выкрики, не фразы, не «гам». Все это я пережил и ношу в себе – свои психологические свойства ношу, как крест, свои стремления к прекрасному, как свою благородную душу.
И вот одно из моих психологических свойств: я предпочитаю людей идеям. Может быть, это значит: я предпочитаю бессознательных людей, но пусть и так. ‹…› Из этого предпочтения вытекает моя боязнь «обидеть человека». Да, я согласен с Вами глубоко: каждый порознь – милый, но десять этих милых – нестерпимая теплая компания. И я отмахиваюсь от этих десяти, производящих «гам», молчу, «попускаю». ‹…›
Драма моего миросозерцания (до трагедии я не дорос) состоит в том, что я – лирик. Быть лириком – жутко и весело. За жутью и весельем таится бездна, куда можно полететь – и ничего не останется. Веселье и жуть – сонное покрывало. Если бы я не носил на глазах этого сонного покрывала, не был руководим Неведомо Страшным, от которого меня бережет только моя душа, – я не написал бы ни одного стихотворения из тех, которым Вы придавали значение. ‹…›
Душа моя – часовой несменяемый, она сторожит свое и не покидает поста. По ночам же – сомнения и страхи находят и на часового.
Зинаида Николаевна Гиппиус (1869–1945), поэт, литературный критик, инициатор общения символистов в доме Мережковских:
Своеобразность Блока мешает определять его обычными словами. Сказать, что он был умен, так же неверно, как вопиюще неверно сказать, что он был глуп. Не эрудит – он любил книгу и был очень серьезно образован. Не метафизик, не философ – он очень любил историю, умел ее изучать, иногда предавался ей со страстью. Но, повторяю, все в нем было своеобразно, угловато, – и неожиданно. Вопросы общественные стояли тогда особенно остро. Был ли он вне их? Конечно, его считали аполитичным и – готовы были все простить ему «за поэзию». Но он, находясь вне многих интеллигентских группировок, имел, однако, свои собственные мнения. Неопределенные в общем, резкие в частностях.
Александр Александрович Блок . Из письма Андрею Белому. Петербург, 24 марта 1907 г.:
Издевательство искони чуждо мне, и это я знаю так же твердо, как то, что сознательно иду по своему пути, мне предназначенному, и должен идти по нему неуклонно.
Я убежден, что и у лирика, подверженного случайностям, может и должно быть сознание ответственности и серьезности, – это сознание есть и у меня, наряду с «подделкой под детское или просто идиотское» – слова, которые я принимаю по отношению к себе целиком.
Творчество
Александр Александрович Блок . Из «Автобиографии»:
Серьезное писание началось, когда мне было около 18 лет. Года три-четыре я показывал свои писания только матери и тетке. Все это были – лирические стихи, и ко времени выхода первой моей книги «Стихов о Прекрасной Даме» их накопилось до 800, не считая отроческих. В книгу из них вошло лишь около 100.
Александр Александрович Блок . Из записной книжки 1906 г.:
Всякое стихотворение – покрывало, растянутое на остриях нескольких слов. Эти слова светятся, как звезды. Из-за них существует стихотворение. Тем оно темнее, чем отдаленнее эти слова от текста. В самом темном стихотворении не блещут эти отдельные слова, оно питается не ими, а темной музыкой пропитано и пресыщено. Хорошо писать и звездные и беззвездные стихи, где только могут вспыхнуть звезды или можно их самому зажечь.
Михаил Васильевич Бабенчиков:
У него было весьма возвышенное представление о литературном труде, как о высочайшей форме человеческой деятельности.
От писателя он требовал профессионального мастерства, постоянного совершенствования и строгого подчинения законам гармонии и красоты.
Он искал слов, «облеченных в невидимую броню», речи сжатой, почти поговорочной и «внутренне напоенной горячим жаром жизни», такой, чтобы каждая фраза могла быть «брошена в народ».
Ал. Ал. любил основательно вынашивать свои литературные произведения, иногда выдерживая их годами. Сам Блок называл это «задумчивым» письмом. Лично же у меня сложилось впечатление, что творческий процесс протекал у Блока не столько за рабочим столом, сколько в часы отдыха – чтения, бесед, прогулок.
Ал. Ал. придавал большое «производственное» значение чтению и, как это ни странно, снам, содержание которых он часто запоминал и потом рассказывал близким.
У Ал. Ал. сохранялись многочисленные черновики, к которым он время от времени возвращался, но которых никогда не пускал в ход, если не считал их вполне доработанными.
Писал Ал. Ал. стихи чаще всего на небольших, квадратной формы, листах плотной бумаги, оставляя всегда кругом текста широкое поле.
Рукописи Блока, многократно переписанные набело, поражали своей исключительной чистотой и хранились им в образцовом порядке.
Свои ранние произведения Блок подвергал жесточайшей критике и отзывался более или менее снисходительно лишь о том, что вошло в третью книгу его стихов.
Сергей Митрофанович Городецкий (1884–1967), поэт, беллетрист, переводчик:
‹…› И статьи, и пьесы, и поэма давались Блоку с большим трудом. Работать он умел и любил. Знал высшее счастье свободного и совершенного творчества. «Снежная маска», «Двенадцать» и многие циклы писал он в одну ночь. Но на пьесы и поэму он тратил огромные силы.
Евгения Федоровна Книпович:
Я помню вечер зимой или ранней весной (1919 г. – Сост.). Александр Александрович сидел у стола под лампой. Я – далеко от него, кажется, на диване, с ногами.
Он был очень напряженный и вместе с тем бережный.
Какой-то внешний разговор – о Разумнике, об Есенине, о «Скифах» – как-то не клеился. Александр Александрович рассеянно шутил, я так же рассеянно смеялась.
Он замолчал, потом вдруг заговорил каким-то совсем другим голосом – глубоким и тихим.
– Все мы ищем потерянный золотой меч. И слышим звук рога из тумана… – улыбнулся. – Я вам хочу о себе…
Я ведь только одно написал настоящее. Первый том. Но не весь. Девятьсот первый, девятьсот второй год. Это только и есть настоящее. Никто не поймет. Да я и сам не понимаю. Если понимаешь – это уже искусство. А художник всегда отступник. И потом влюбленность. Я люблю на себя смотреть с исторической точки зрения. Вот я не человек, а эпоха. И влюбленность моя слабее, чем в сороковых годах, сильнее, чем в двадцатых. ‹…›
Мы заговорили об его цветах.
Зеленый для него не существовал совсем. Желтый он ощущал мучительно, но неглубоко. Желтый цвет для него не играл важной роли в мирах искусства, он был как бы фоном, но здесь он проявлялся в периоды обмеления души, «пьянства, бреда и общественности» (слова Александра Александровича), клубился желтым туманом, растекался ржавым болотом или в «напряжении бреда» (слова Александра Александровича) горел желтым закатом.
О соотношении заревой ясности, пурпура и сине-лилового сумрака есть в статье о символизме. ‹…›
В 1911–1912 годах в душе, затопленной мировым сумраком, загорелся новый цвет. По определению Александра Александровича, он непосредственно заменил заревую ясность, так как мировой сумрак был вторжением извне. Этот цвет Александр Александрович звал «пурпурово-серым» и «зимним рассветом» ‹…›.
Павел Иванович Лебедев-Полянский (1881–1948), критик, литературовед, общественный деятель:
Вопрос, который вызвал длинные рассуждения, был вопрос о новой орфографии. Соответствующий декрет вошел уже в силу, но его не всегда можно было применять особенно при перепечатке поэтических произведений. В отдельных случаях это может разрушить рифму и расстроить музыку стиха.
Большинство присутствовавших (на заседании. – Сост.) принципиально признало, что в целях педагогических и других надо перепечатывать классиков по новой орфографии, за исключением отдельных случаев, искажающих текст. Блок занял особую позицию в защиту буквы «h» и даже «ъ».
– Я понимаю и ценю реформу с педагогической стороны, – говорил он. – Но здесь идет вопрос о поэзии. В ней нельзя менять орфографии. Когда поэт пишет, он живет не только музыкой, но и рисунком. Когда я мыслю «лес», соответствующее слово встает пред моим воображением написанным через «h». Я мыслю и чувствую по старой орфографии; возможно, что многие из нас сумеют перестроиться, но мы не должны искажать душу умерших. Пусть будут они неприкосновенны.
Я сидел рядом и задал вопрос:
– Но ведь вы, наверное, пишете без «ъ».
– Пишу без него, но мыслю всегда с ним. А главное, я говорю не о себе, не о нас, живущих, а об умерших, – их души нельзя тревожить!
Так он и остался при своей точке зрения.
Странной и непонятной загадкой казался мне этот взгляд. Ценить реформу и не допускать «лес» печатать у старых классиков через «е». Устремление вперед с «душой революции», и вдруг защита «h» и «ъ».
И говорил он об этом много и страстно. Во время заседания и после него он отыскивал новые аргументы в свою пользу.
Анна Андреевна Ахматова:
В тот единственный раз, когда я была у Блока, я между прочим упомянула ему, что поэт Бенедикт Лифшиц (Лившиц. – Сост.) жалуется на то, что он, Блок, одним своим существованием мешает ему писать стихи. Блок не засмеялся, а ответил вполне серьезно: «Я понимаю это. Мне мешает писать Лев Толстой».