355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Павел Фокин » Гончаров без глянца » Текст книги (страница 7)
Гончаров без глянца
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 05:51

Текст книги "Гончаров без глянца"


Автор книги: Павел Фокин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Благополучно добрались мы до Нижнего, хотя путешествие наше было сопряжено с большими неудобствами на пароходе. От Нижнего ехали в двух тарантасах, на почтовых. Помню, около Владимира проезжали Муромскими лесами. Поговаривали о случаях нападения и ограбления путешественников. Даже ямщики – и те спешили проезжать некоторые места, зная, где может представиться опасность; им, привычным, и то было жутко.

Помню, что хотя и редко, но встречались пикеты, охранявшие путь. Дядя часто смотрел в заднее окошечко повозки, не отрезаны ли наши чемоданы. Мы от страха мало спали, плохо ели, обеда почти нигде нельзя было достать, и знаменитый наш писатель весьма плохо себя чувствовал, бранил русские дороги, вспоминая заграничный комфорт и пути сообщения. Однажды утром ему сделалось даже дурно, и он напугал нас.

Мы, по счастью, тогда еще не знали железных дорог и не так страдали от всех этих неудобств и лишений. Наконец благополучно добрались до Москвы и там через два дня простились с Иваном Александровичем, с которым я уже не видалась до зимы 1865 года.

Александр Николаевич Гончаров:

Брат мой, Владимир, никогда не бывал у дяди и, случайно встречая его в Петербурге, обходил его. Этот прямолинейный, добрый и мягкий человек глубоко ненавидел Ивана Александровича и часто говорил мне: «Охота тебе бывать у этого животного; он стыдится своего брата, потому что тот не генерал-адъютант, а учитель гимназии; от него на версту воняет мертвечиной и дохлятиной. Ходи – не ходи к нему, он своего состояния не оставит никому из нас, и напрасно ты его балуешь».

Я хоть и посещал иногда Гончарова, но материальной поддержкой от него не пользовался. Только раз, в шестидесятых годах, он заказал мне у своего портного, Клеменца, платье, за которое заплатил 50 рублей, и однажды, когда я ехал в Дерпт, будучи студентом, подарил мне 50 рублей. <…>

Наши свидания с ним почти всегда кончались ссорой; мы расходились иногда на несколько месяцев, пока где-нибудь случайно не сталкивались.

Иван Александрович Гончаров. Из письма А. А. Музалевской. Петербург, 18 (30) апреля 1878 года:

С Александром Гончаровым я давно не видался и не плачу о том. Мне и смешно и жаль слышать от тебя, что третьему нашему племяннику, Владимиру Гончарову, не удалось получить хорошее назначение по какой-то нелепой ошибке: как это могло случиться, что назначили на должность его, а вызвали другого Гончарова? Нельзя ли узнать это повернее и написать мне? Я попросил бы в министерстве юстиции – вероятно, ошибку исправили бы, если это ошибка. Он, кажется, хороший и дельный малый – мне его жаль!

Иван Александрович Гончаров. Из письма Д. Л. Кирмаловой. Петербург, 12 (24) января 1888 года:

Из родных, кроме сестер, Александры и Анны Александровны, вы с Виктором Михайловичем ближе мне других племянников, из которых одних я почти вовсе не знаю, например, Владимира Гончарова; Владимира Кирмалова, твоего beau frere, так давно не видал, что забыл совсем, а Александр Гончаров, тершийся тут около меня лет десять, порядочно надоел мне своей суетой, навязчивостью, пустотой и тщеславием. Я рад, что его тут нет…

Странствия, труды и будни

В начале жизни

Из метрической книги Вознесенской церкви в Симбирске за июнь 1812:

6 – рожд., крещ. 11. У симбирского купца Александра Иванова Гончарова – сын Иван. Восприемник надворный советник Николай Николаевич Трегубов. Молитвовал и крестил приходский священник Михаил Бадеряковский. Диакон Александр Иванов. Дьячек Петр Иванов. Пономарь Сергей Андреянов.

Иван Александрович Гончаров. Из мемуарного очерка «На родине»:

Дом у нас был, что называется, полная чаша, как, впрочем, было почти у всех семейных людей в провинции, не имевших поблизости деревни. Большой двор, даже два двора, со многими постройками: людскими, конюшнями, хлевами, сараями, амбарами, птичником и баней. Свои лошади, коровы, даже козы и бараны, куры, утки – все это населяло оба двора. Амбары, погреба, ледники переполнены были запасами муки, разного пшена и всяческой провизии для продовольствия нашего и обширной Дворни. Словом, целое имение, деревня.

Гавриил Никитич Потанин:

Иван Александрович говорит, что двор отца был загроможден постройками, да иначе и быть не могло: в нем жили две большие дворни – хозяина и постояльца, бегали цесарки, павлины и т. п. Старый слуга Гончарова мне говорил, что у каждого дворового была еще своя потеха: кто держал голубей, кто собак, кто заводил ворона или ястреба – «значит, всякий по своему скусу; а благородные пташки, канареечки али соловушки, ну те уж там висели, в барских комнатах, потешали господ». <…> После пожара 1864 года дом этот был продан и поступил во владение немца, изменившего совершенно характер и архитектуру старинного здания.

Иван Александрович Гончаров. Из мемуарного очерка «На родине»:

Мать наша любила нас не той сентиментальной, животной любовью, которая горячими ласками, баловством, потворством, угодливостью детским капризам портит детей. Она умно любила, неослабно следила за каждым нашим шагом и со строгой справедливостью разделяла свою материнскую любовь на всех четырех. Она была взыскательна и не пропускала без наказания или замечания ни одной шалости, особенно если видела, что в шалости кроется будущий порок, – тогда она была неумолима.

Гавриил Никитич Потанин:

Особенно трогательны и задушевны были беседы Ивана Александровича с матерью, когда он напоминал ей свое резвое, шаловливое детство. Сидит грустный, задумчивый и вдруг начнет весело:

– А помнишь, мама, как я выпрыгнул из-под куста и выстрелил в тебя хлопушкой?

– Ох, сорванец! Ты уж лучше не напоминай мне твоих проказ! Я, Ваня, так тогда испугалась, что плакала от истерики.

– Ну, прости, мама! Я теперь за тебя поплачу, хочешь?..

– Ну, ну, полно дурить и рожу строить, – вишь, точно настоящий актер.

Авдотья Матвеевна матерински смеется, глядя на милого актера, который мастерски, по-актерски плачет.

– А помнишь, мама, как ты стащила меня за ухо с дерева, точно птицу за хохол?

– Ну, какая там птица с ушами! Просто нужно было тебя наказать! Помнишь, я думаю, какой ты был тогда маленький клопик, едва по земле ползал, и вдруг увидала тебя на дереве, – у меня сердце замерло от страху!

– Да не вытерпел, мама! Ты теперь представить не можешь, как тогда хотелось мне залезть!

– А, хотелось? Так вот тебе за хотенье и досталось на калачи! Не хоти, когда не велят.

– Теперь разумею, а тогда!..

– А тогда глуп был, вот я тебя и учила.

– Да ведь голову надо было учить, не уши?

– Ну, ты теперь об этом не рассуждай: уши и волосенки на голове растут; за что зацепила, за то и учила.

– Великий вы педагог, мама: по-вашему, значит, с которого конца ни начни науку, все равно?

– Конечно, все равно: был бы только в науке смысл и толк. А за большие твои проказы нужно было тогда хоть разок попробовать тебя посечь. Вот ты б и знал тогда, что такое мать! <…>

– А помнишь, мама, как хитро я подкрадывался к сахару? Боже мой! Какой он тогда был сладкий! Ах, прелесть!

– Зато мне, сыночек, было горько! Не знала, как отучить тебя от этой скверной привычки. Ты не только горстями его таскал – полные карманы набивал, а это тебе было вредно.

– Да ведь не умер я тогда от сахару?

– Оттого и не умер, что я стала наконец коробку запирать от тебя на замок.

– Скупая ты была тогда, мама: родному сыну сахару не давала… Это безбожно, наконец!

Иван Александрович устроил такую печальную мину, что мы все невольно улыбнулись. Иногда сама мать любила вспоминать проказы своего бесценного Вани.

– Представьте себе, господа, раз этот сорванец пришел с чердака с такой размазанной сажей рожей, что я не узнала его; да еще крадется, мошенник, в девичью, чтоб там умыли его секретно, а я цап его в коридоре – поймала.

Авдотья Матвеевна нежно погладила сына по голове и поцеловала.

– Эх, мама, мама! Ты теперь представить не можешь, какое забирало меня тогда любопытство! Мне непременно хотелось узнать, видно ли в трубу небо, – вот я и засунул туда голову: видно, мама!

– Да, да! И мне тогда было видно, каким ты пришел чучелом.

Иван Александрович Гончаров. Из мемуарного очерка «На родине»:

Зато Петр Андреевич Якубов [12]12
  Под этим именем в воспоминаниях Гончарова описал своего крестного.


[Закрыть]
, заменяющий нам отца, был отец-баловник. Бывало, нашалишь как следует: влезешь на крышу, на дерево, убежишь с уличными мальчишками в соседний сад или с братом заберешься на колокольню, – ну, конечно, ищут, она узнает, шлет человека привести виновного. Вот тут-то и спасаешься в благодетельный флигель к крестному. А он уж знает, в чем дело. Является человек или горничная, зовет: «Иван Александрович, пожалуйте к маменьке!» – «Пошел вон!» – лаконически командует моряк. Посланный уходит доложить барыне, что его прогнали. А гнев барыни между тем утихал, и беда обыкновенно заканчивается легким выговором или замечанием вместо дранья ушей, стояния на коленях, что было в то время самым распространенным педагогическим способом смирять и обращать детей на путь истинный.

Гавриил Никитич Потанин:

Лет восьми-девяти дети Гончаровой начали ходить учиться в частные пансионы в городе. Симбирск, как дворянский город, был полон тогда всякими частными пансионами, даже иностранными: то Фурне, то Дуври, то Пиге, то Мейсель, – были даже привилегированные учителя танцев, как, например, француз Монсар и полуфранцуз Фе. Но умному крестному, верно, не совсем нравились эти пансионы. Ругается, бывало, выходит из себя. «Невежи. Черт их знает, чему они учили наших ребят?.. Спросишь самое обыкновенное, детское, и на это один ответ: «Нам об этом не говорили»; что же они там преподавали?.. А вы меня извините, молодой человек: я старик любопытный, раза два подслушал, как вы преподаете моим внукам. Правда, у вас еще нет ни методы, ни опытности, а все-таки вдет сносно… А там, бывало!..» – и махнет рукой. Вот почему Николай Николаевич посоветовал матери Гончарова отдать сына за Волгу, в имение графа Головкина, в село Архангельское, где был особенно оригинальный пансион, под фирмою: «для местных дворян». Пансион этот содержал местный поп и жена его, француженка или немка. Но к чести попа я должен прибавить, что почтенный протоиерей, Федор Антонович Троицкий, был весьма замечательный человек. <…> В доме Гончаровых Протоиерей Троицкий был такая почетная личность, что его встречали как архиерея. В этом оригинальном пансионе Иван Александрович выучился французскому и немецкому языку, а главное – нашел у батюшки библиотеку и принялся опять читать усердно. В библиотеке батюшки было все: «Путешествие Кука» и «Сатиры» Нахимова, Паллас и «Саксонский разбойник», Ломоносов и «Бова-Королевич», Державин и «Еруслан Лазаревич», Фонвизин, Тассо и детские рассказы Беркена, Карамзин и «Мрачные подземелья» Ратклиф, истории Ролленя и «Ключ к таинствам древней магии» Эккартсгаузена, по которому можно было даже вызывать чертей, – и все это было читано восьми-девятилетним Гончаровым. Можете себе представить, какую путаницу все это образовало в головке талантливого мальчика!

К счастью, это чтение продолжалось недолго: десятилетнего Гончарова крестный отец отвез в Москву и отдал в дельное заведение, как сказано в записках. Это дельное заведение – Московское коммерческое училище, куда и поступили оба брата Гончаровы, в младшее отделение.

Иван Александрович Гончаров. Из письма Н. А. Гончарову.29 декабря (10 января) 1861 года:

Об училище я тоже не упомянул ничего в биографии, потому что мне тяжело вспоминать о нем, и если пришлось вспомнить, то надо бы было помянуть лихом, а я этого не могу, и потому о нем ни слова. По милости тупого и официального рутинера, Тита Алексеевича Каменецкого, мы кисли там восемь лет, восемь лучших лет, без дела! Да, без дела. А он еще задержал меня четыре года в младшем классе, когда я был там лучше всех, потому только, что я был молод, то есть мал, а знал больше всех. Он хлопотал, чтоб было тихо в классах, чтоб не шумели, чтоб не читали чего-нибудь лишнего, не принадлежащего к классам, а не хватало его ума на то, чтобы оцепить и прогнать бездарных и бестолковых учителей… Нет, мимо это милое училище!

Николай Александрович Гончаров. В записи Г. Н. Потанина:

Брат мой, несмотря на суету, и в Москве находил время много читать. Бывало, целый каталог пришлет показать, что он там прочитал: дети мы были, пустенькое любили. <…> Забавно иногда брат описывал новых знакомых; проказничал немало, а, впрочем, не кутил. Особенно восхищался он тогда французской литературой, – французский язык он знал так же хорошо, как я немецкий. Тогда только что входили в моду французские писатели Сю и Дюма, в восторг приходил от них! А как первый раз прочитал «Mysteres de Paris» [13]13
  «Парижские тайны» (фр.) – роман Э. Сю.


[Закрыть]
, так даже цитаты мне прислал из романа и восклицательных знаков наставил бездну. Французскую литературу он тогда до страсти любил; писал, что переводит какой-то роман Сю, теперь не помню; лет через пять после того отрывок из этого романа я встретил в печати, был напечатан в «Телескопе».

Московская юность

Иван Александрович Гончаров. Из мемуарного очерка «В университете»:

Я и брат мой и еще некоторые прежние школьные товарищи вместе готовились к вступительному экзамену и вместе подали просьбу ректору университета.

Это было в августе 1831 года: 1830-й – был холерный год, и лекций не было. Бывшим уже в университете студентам не зачли этого года.

Брат и я поступали – он в юридический факультет, а я в филологический, или, как тогда назывались они, – первый «этико-политическим», а второй – «словесным».

Мы с братом и товарищи наши издалека готовились и были хорошо приготовлены к экзамену, о требованиях которого, конечно, заблаговременно справились до мелких подробностей, до методы, до книг, и потому вышесказанные страх и трепет умерялись некоторою уверенностию в успехе.

Среди этих надежд надо мной неожиданно разразилось, как громовой удар, известие, что из министерства народного просвещения получено предписание требовать от вступающих в словесное отделение знания греческого языка, который хотя преподавался в университете для филологов, но до тех пор не был, при вступлении, обязательным. Я знал порядочно по-французски, по-немецки, отчасти по-английски и по-латыни. Без последнего языка нельзя было поступить ни в какой факультет. Я переводил a livre ouvert [14]14
  Без предварительной подготовки, с листа (фр.).


[Закрыть]
Корнелия Непота, по которому все учились, как по «Телемаку» Фенелона во французском языке. Я был совершенно спокоен – а тут вдруг понадобился греческий язык!

К счастью, предписание пришло за несколько месяцев до экзамена, так что с юношескою энергией можно было – если не покорить вполне эллинскую речь, на что надо положить чуть не целую жизнь, – то хоть что-нибудь выучить, и что окажется в итоге четырех– или пятимесячных молодых стараний и сил, то и принести на экзамен.

Я и другие, кто поступал в словесное отделение, бросились на пеструю микроскопическую грамоту, наняли учителя и, отложив все прочее, напустились на грамматику и синтаксис, и с этим скудным, приобретенным с грехом пополам запасом явились на экзамен.

Много воды подлил этот греческий язык в мои теплые надежды. Но все обошлось благополучно. В назначенный день вечером мы явились на экзамен, происходивший, помнится, в зале конференции. В смежной, плохо освещенной комнате мы, тесной, довольно многочисленной кучкой, жались у стен, ожидая, как осужденные на казнь, своей очереди. Вот тут, конечно, сердце билось у всех, у меня – более других, по милости греческого языка.

Нас вызывали по нескольку человек вдруг, потому что экзамен кончался за раз. В зале заседал ареопаг профессоров-экзаменаторов, под председательством ректора. Их было человек семь или восемь.

Вызываемые по списку подходили к каждому экзаменатору по очереди.

Профессор задавал несколько вопросов или задачу, например, из алгебры или геометрии, которую тут же, под носом у него, приходилось решать. Профессор латинского языка молча развертывал книгу, указывая строки, которые надо было перевести, останавливал на какой-нибудь фразе, требуя объяснения. Француз и этого не делал: он просто поговорил по-французски, и кто отвечал свободно на том же языке, он ставил в своем списке балл и любезным поклоном увольнял экзаменующегося. Немец давал прочитать две-три строки и перевести, и если студент не затруднялся, он поступал, как француз.

Я не успел оглянуться, как уже был отэкзаменован. Многие тоже отделались до меня и веселыми ногами уходили вон, в том числе и мой брат. И я довольно легко решил какую-то задачу из алгебры и получил одобрительный кивок от адъюнкт-профессора Коцаурова. Француз сделал мне два-три вопроса: «Vous avez bien profite de votre temps» [15]15
  Вы хорошо использовали предоставленное вам время. (фр.)


[Закрыть]
, – похвалил он меня, отпуская. Профессор истории задавал общеизвестные вопросы о крупных событиях. Я отбыл свой экзамен в какие-нибудь полчаса.

Тут бы и уйти – вон и дверь полуотворена, но я сделал последний шаг и очутился – около греческого профессора.

Это был старик лет семидесяти с лишком, с редкими, как чахлые кусты полыни, седыми клочками волос на голове, худощавый, с изломанными чертами лица, отчасти с крючковатым носом, в очках. Он в своем вицмундире сидел точно в мешке. Физиономии у него не было никакой, и по лицу его нельзя было догадаться, умен он или нет, добр или сердит. Это был известный эллинист – С. М. Ивашковский, о котором придется говорить ниже.

Он взглянул на меня, спросил фамилию, посмотрел в список. «Учились по-гречески?» – спросил он. «Да-с…», – отвечал я и опустил глаза к полу, сам чувствуя, что в моем даприсутствует вместе и нет.Там, под столом, я успел заметить, что профессор был в высоких сапогах, в которые были запрятаны его панталоны. «Так вот, извольте читать», – сказал он, указывая начало параграфа в греческой книге, помнится, «Отступление десяти тысяч греков», Ксенофонта. Тут у нас с ним началась некоторая борьба: я читал, а он на каждом слове поправлял: я не там делал ударения, где следовало. Его ухо не выносило этого: «Не так, не так», – останавливал он меня. А мне было вовсе не до ударений: я в это время в прочитанном ловил глазами знакомые слова, как друзей в толпе.

Через две-три минуты я увидел, что профессор делает заметные уступки: добиваясь значения слова и встречая остановку с моей стороны, он договаривал сам, а когда получал удачный ответ или только намек на него – радовался. Вопросы делал легкие, больше из грамматического анализа, как в гимназии. Потом отпустил с одобрением. <…>

Нас, первогодичных, было, помнится, человек сорок. Между прочими тут был и Лермонтов, впоследствии знаменитый поэт, тогда смуглый, одутловатый юноша, с чертами лица как будто восточного происхождения, с черными выразительными глазами. Он казался мне апатичным, говорил мало и сидел всегда в ленивой позе, полулежа, опершись на локоть. Он не долго пробыл в университете. С первого курса он вышел и уехал в Петербург. Я не успел познакомиться с ним.

Тут была еще замечательная личность – Бодянский, впоследствии известный профессор славянских наречий.

Курс или класс наш был какою-то беспечною, веселою толпою юношей, собиравшихся как будто только повидаться и изучать не науки, а друг друга, потому что все, что проходили, мы более или менее знали.

Мы легко справились с переходным экзаменом и на второй год весело перешли на следующий курс, из маленькой аудитории в большую, окнами на обширный двор и улицу. Там мы застали человек пятьдесят опередивших нас целым годом товарищей, не переведенных, по случаю холеры, на третий курс. Нас всего было, помнится, человек восемьдесят. Перед нами были Герцен и Белинский в университете, но когда мы перешли на второй курс – их уже не было. Там были, между прочим, Станкевич, Константин Аксаков, Сергей Строев (впоследствии писавший статьи под псевдонимом Скромненко) и перешедший с нами из первого курса Бодянский.

С Белинским я познакомился уже в 1846 году, в Петербурге, а с Герценом виделся только один раз, мельком, когда он был короткое время в Петербурге, проездом за границу.

Этот год (с авг[уста] 1832 по авг[уст] 1833) был лучшим и самым счастливым нашим годом. Наша юная толпа составляла собою маленькую ученую республику, над которой простиралось вечно ясное небо, без туч, без гроз и без внутренних потрясений, без всяких историй, кроме всеобщей и российской, преподаваемых с кафедр. Если же и бывали какие-нибудь истории, в которых замешаны бывшие до нас студенты, то мы тогда ничего об этом не знали. Мы вступили на серьезный путь науки, и не только серьезно, искренно, но даже с некоторым педантизмом относились к ней. Кроме нее, в стенах университета для нас ничего не было. Дома всякий жил по-своему, делал что хотел, развлекался как умел – все вразброд, но в университет мы ходили только учиться, не внося с собою никаких других забот и дел.

И точно была республика: над нами не было никакого авторитета, кроме авторитета науки и ее преподавателей. Начальства как будто никакого не было, – но оно, конечно, было, только мы имели о нем какое-то отвлеченное, умозрительное понятие: знали о нем, можно сказать, по слухам. Был ректор, был попечитель, может быть, даже и инспектор (кажется, был), но мы его никогда не видали. Если я не ошибаюсь, он заведывал казенными студентами, имевшими квартиры и стол в университете. Тогда никаких стипендий не было, и многие бедные студенты принимаемы были на казенный счет. Прочие же небогатые, раскиданные по разным углам Москвы, содержали себя, как знали и как могли, никаких пособий от университета не получали. Казенных студентов было, кажется, если не ошибаюсь, около ста человек. <…>

Это, может быть, покажется странным нынешним студентам, что мы, собираясь ежедневно в одной аудитории, могли быть друг с другом незнакомы. Это объясняется очень просто. Тогда студенты не составляли, как теперь, корпорации и не были ни в чем солидарны между собой, не имели никаких обязательных друг к другу отношений. Университет был просто правительственное учреждение, открывавшее свои двери для всех ищущих знания. Мы собирались там, как собираются на публичные лекции, в церкви и т. п.

Не было никакой платы с студентов; правительство помогало только, как выше сказано, бедным студентам тем, что давало им квартиру и стол. Стипендий никаких не было. Студенты приходили на лекцию и уходили, как посторонние друг другу лица. Никто не заботился о том, что тот или другой делает дома, чем он живет, чем особенно занимается.

Поэтому у нас не было никаких сходок, никаких сборов в пользу неимущих слушателей и, следовательно, никакой студенческой кассы. Все студенты делились на группы близких между собою товарищей: иногда прежних соучеников в школе или случайных знакомых, иногда просто соседей на университетской скамье.

Я здесь упомянул о группе Станкевича, Строева и других; потом была группа казенных студентов, семинаристов и много других, мелких кружков. Эти группы не сливались между собою, ничто не связывало их друг с другом. Каждая группа имела свой центр; члены ее собирались между собою, вместе вели записки лекций, вместе читали книги, готовились к экзаменам – и, конечно, часто вместе проводили время вне университета.

Студенты были раскиданы по всей обширной Москве, сходились – кто пешком, кто в экипаже – на лекции. Ничто не отвлекало от занятий тех, кто хотел заниматься, потому что других обязательных занятий, кроме лекций, не было. Никаких балов, концертов, спектаклей в пользу неимущих слушателей не давалось; не было сходок, студенты не являлись в роли устроителей и распорядителей означенных увеселений, также не несли на себе забот решать вопрос о пособиях наиболее нуждающимся товарищам и заведывать кассами.

Все было патриархально и просто: ходили в университет, как к источнику за водой, запасались знанием, кто как мог – и, кончив свои годы, расходились.

Гавриил Никитич Потанин:

Курс университета продолжался тогда три года, и Гончаров кончил его блистательно. Какой-то странный критик опровергает успехи Гончарова и говорит положительно, что при таком составе профессоров филологического факультета, какой был тогда в Московском университете, Гончаров ничего не вынес из университетского курса. Но это совершенно неправда! Гончаров слушал известных профессоров: Снегирева, Шевырева, историка Погодина, словесника Давыдова, – неужели эти знаменитости того времени не могли ничего дельного передать Гончарову? Напротив, сам Гончаров о них отзывается иначе. Вот что по окончании курса он пишет товарищу, другу: «Хотя университетский курс теперь для меня кончен, но влияние университета не кончится никогда. Потеряв из виду вас, товарищи-словесники, я не забываю указаний наших профессоров. И теперь на службе изучаю иностранные литературы именно по тому методу и по тем указаниям, которые передали нам наши любимые профессора».

Нечего добавлять, что эти три года студенческой жизни были для Ивана Александровича самые счастливые!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю