Текст книги "Я пасу облака"
Автор книги: Патти Смит
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц) [доступный отрывок для чтения: 1 страниц]
Патти Смит
Я пасу облака
Моему отцу
К читателю
Фронтиспис “Я пасу облака”, оригинал рукописи, 1991. Предоставлено Архивом Патти Смит.
В 1991 году я с мужем и двумя детьми жила в пригороде Детройта, в старом каменном доме у канала, впадающего в озеро Сент-Клер. По облупленным стенам взбирались плющ и вьюнок. В живых драпировках балкона, сплетении виноградных лоз и диких роз, голуби воспитывали птенцов. Участок слегка зарос, к вящему ужасу наших соседей, и, стоило нам надолго отлучиться, они пытались его подстричь. Наше дикое поле могло похвалиться множеством полевых цветов, кустами сирени, парой древних ив и одинокой грушей. Свою семью и дом я любила всем сердцем, но той весной меня одолевала жуткая, необъяснимая меланхолия. Дети в школе, уборка сделана, а я часами сижу под ивами, погрузившись в задумчивость. В таком-то настроении я и начала сочинять книгу “Я пасу облака”.
Грант Смит (в 19 лет), Нью-Хейвен, Коннектикут, 1935. Предоставлено Архивом Патти Смит.
Мне прислал письмо Реймонд Фой, учредивший вместе с Франческо Клементе Hanuman Books. Попросил что-нибудь неопубликованное. Он выпускал книжки форматом всего три на четыре дюйма, вроде крохотных индуистских молитвенников, которые помещаются в кармане. Меня восхитила идея книжки-малютки, и ранней осенью, когда на дереве дозревали груши, я приступила к работе. Поначалу писалось медленно, и Реймонд периодически подбадривал меня по телефону. Однажды он позвонил, чтобы передать просьбу Уильяма Берроуза. Все издания Hanuman Books имели на корешке порядковый номер. Мне выпал номер 46 – год моего рождения, кстати. Но этот же номер приглянулся Уильяму: его любимое число – 23, то есть мое, разделенное на два. Из любви к Уильяму я согласилась поменяться.
Я писала от руки на бумаге в клетку и поставила последнюю точку 30 декабря 1991 года, в день своего сорокапятилетия. Отправила текст Реймонду, тот перепечатал его на машинке и отослал для публикации в Мадрас. Оказалось, 45 – мое идеальное число.
Сигнальный экземпляр книги “Я пасу облака” я подарила отцу, но время шло, а отец не говорил ни слова. Папа был прекрасным человеком, но надо было очень постараться, чтобы заслужить его похвалу, и я робко надеялась, что он хотя бы перелистнет страницы. Лишь спустя годы, незадолго до смерти, он сказал мне: “Патриция, я прочитал твою книгу”. Я приготовилась выслушать критические замечания, но поразилась, что он назвал столь скромный подарок книгой. “ Ты хорошая писательница”, – сказал он и сварил мне кофе. Такой комплимент я услышала от него в первый и последний раз в жизни.
Как-то меня спросили: “Считаете ли вы “Я пасу облака” сказкой?” Я всегда обожала сказки, но, боюсь, тут это слово не подходит. Все, что содержится в моей тоненькой книжке, – чистая правда, все описано так, как случилось на самом деле. Работа над этими текстами вывела меня из загадочного оцепенения. Надеюсь, моя книжка подарит читателю мгновения смутной, нездешней радости.
вербное воскресенье, 2011, Барселона
Призвание
Патти Смит в четвертом классе, Нью-Джерси. Предоставлено Архивом Патти Смит.
Я всегда воображала, что однажды напишу книгу, пусть даже тоненькую-тоненькую, которая уводила бы в дальние дали – в мир, что невозможно ни измерить, ни даже удержать в памяти.
Я много чего воображала. Что буду блистать. Что буду хорошей. Буду сидеть с непокрытой головой на горной вершине и втайне от всех, укрывшись в облаках, вертеть колесо, от которого вертится Земля, буду кое на что влиять, кому-то пригожусь.
Странные желания разлетались пушинками в воздухе, придавали легкость шагам хмурой девчушки с ногами-жердями, не умевшей толком даже гольфы надеть так, чтоб они не втягивались в тяжеленные ботинки.
Какие бы гольфы я ни надела, они всегда съезжали. Наверно, потому, что я часто набивала их стеклянными шариками. Рассую их по гольфам и бегом на улицу. Все остальное у меня получалось неважно, зато в шарики я могла обставить любого.
Вечером я высыпала трофеи на кровать и протирала замшей. Сортировала шарики по цвету, по боевым заслугам, а они сами собой пересортировывались: крохотные сияющие планеты, и у каждой – своя особенная история, своя воля к победе.
Я с самого начала была убеждена, что своими победами обязана не себе. Всегда чувствовала: успех уже содержится в самих предметах. Некая магия высвобождается от моего прикосновения. Волшебство я обнаруживала повсюду – словно джинны оставили свои отпечатки на каждой вещи, на всем в природе.
Будь осторожна, будь мудра. Прозорливый может поймать что-то далекое и сделать его близким.
А ветер теребил края ткани, которой было затянуто мое окно. У окна я несла вахту, примечая любой пустяк, который в моих широко распахнутых глазах запросто превращался во что-нибудь чудовищное и прекрасное.
Я присматривалась, примерялась и без малейшего усилия пропадала – ветреной пушинкой порхала между мирами, не замечая, что у меня руки-крюки, а гольфы – винтом.
Я улетала, и ни одна живая душа не замечала этого. Всем казалось, что я рядом с ними, никуда не делась – сижу на кроватке, поглощенная детской игрой.
Те, кто пасет облака
Было поле. И была живая изгородь из огромных кустов, ограничивающая обзор. Изгородь представлялась мне священной – цитаделью души. Поле тоже внушало благоговение – высокие манящие травы и торжественный изгиб дороги.
Справа к полю примыкал сад, слева стоял беленый амбар с надписью “Хоудаун”[1]1
Популярный американский сельский танец типа кадрили. Праздник, где танцуют такие танцы. В переносном смысле – шумная вечеринка. (Здесь и далее – прим. перев.)
[Закрыть] над двойными дверями. Здесь воскресными вечерами мы собирались и танцевали под скрипку и по указке нашего скрипача[2]2
Распорядитель кадрили назначает фигуры, которые должны выполнять танцоры. В данном случае функции распорядителя выполнял скрипач-аккомпаниатор.
[Закрыть].
Дома после ванны мама расчесывала мне волосы, я молилась, мама укладывала меня спать. Я дожидалась, пока все затихнет. Тогда я вставала, влезала на стул, отодвигала с окна ткань и продолжала молиться, пускалась в странствия, приветствуя моего Бога.
В безоблачные, особенные ночи я порой замечала движение в траве. Сначала думала – пролетает белая сова или бабочка сатурния взмахивает огромными бледными крыльями, похожими на одеяние средневековой монашки. Но однажды ночью я поняла, что это люди, каких я еще нигде не видала, в странных старинных одеждах и колпаках. Мне казалось, что в свете луны, звезд или фар проезжающих машин я могу разглядеть их белые чепцы или изредка руки, которые что-то хватают.
Наутро поле сверкало, переливалось тысячами полевых цветов, мы часто рвали их и плели венки. Но центральное место занимал старый черный сарай, населенный летучими мышами. Сарая этого давно уж нет, сгорел. Но в те времена он стоял на поле, напоминая потрепанный цилиндр, который наденет только человек отважный либо отверженный. Мы – брат, сестра и я – проходили мимо, когда гуляли. Я была старшей из всех детей, а младшая тогда еще не родилась. Мы ходили в центр города и преодолевали каменную стену, которая, словно материнские объятия, оберегала “Кладбище друзей”[3]3
Религиозное общество друзей (Religious Society of Friends) – христианское движение, возникшее в xvii веке в Англии и Уэльсе. Они же квакеры.
[Закрыть]. Друзья обрели покой под огромными ореховыми деревьями, и даже при дневном свете нам казалось – вот самое тихое и учтивое место на планете. Здесь, где торжественность сливалась с негой, мы вдыхали дым гнилушек, добытых на болоте, и часами разговаривали по душам без единого слова вслух. Эти дни дарили нам радость. Столько радости, что я и сейчас чувствую ее, когда перечитываю эти строки.
Танцзал Hoedown, Линда Смит Бьянуччи, 2002. Предоставлено автором фото.
Вприпрыжку возвращаясь домой, мы салютовали всему, что очаровывало нас. Старику, который торговал наживкой. Ручейку, который казался широкой, точно устье Делавэра, рекой. Арсенал, мэрия, а там уже и Томасово поле приветствует нас, едва ли не называя по именам.
Мы неслись сквозь заросли, встречали приятелей. Иногда я просто валилась на траву и смотрела на небо.
Казалось, над моей головой растянута карта всего сущего, и меня уносило прочь от смеха других детей в покой, которым я мечтала овладеть. Здесь можно было подслушать, как формируется завязь, как душа сворачивается и разворачивается носовым платком.
Я верила, что они – те люди – где-то рядом. До меня словно сквозь стену из кип хлопка доносился их шепот, их пересвистывания. Расслышать можно, но не разобрать ни одного слова языка, на котором они изъясняются, ни мелодий, которые они выводят.
Когда я возвращалась, все было так, как прежде, и я присоединялась к другим детям, и мы играли в “Море волнуется” и “Цепи-цепи, вам кого?” или, расхрабрившись, забирались в сарай и шугали ветками летучих мышей. А потом, по дороге домой, прежде чем перейти шоссе, я непременно кланялась кустам.
Томасово поле, Линда Смит Бьянуччи, 2002. Предоставлено автором фото.
Как-то днем меня послали в город одну. Я шла сама не своя от волнения, потому что решила спросить у старого торговца мотылем о полевом народе. Дети побаивались этого старика, но в определенном освещении он выглядел почти святым, вечным. Самый старый старик в самом старом доме – покосившейся хибарке, выкрашенной в черный цвет и ютившейся в глубине заросшего участка. На крутой крыше было написано по трафарету: “НАЖИВКА”. Какая бы ни была погода, старик в комбинезоне, белобородый, с длинными белыми волосами, нес вахту, присматривая за миром и за могилой своей жены, похороненной в тени за домом.
Я остановилась перед стариком. Кажется, я даже не задала вопрос вслух. Мой разум ошалело метался, никак не мог сладить с языком. И все же, возможно, одна-две фразы прозвучали. Старик ответил, качнув трубкой, не открывая глаз, даже не шевеля губами:
– Большой труд… Облака пасут…
Больше я не задавала вопросов. Слишком хрупким, слишком важным показался мне его ответ. Я просто дала деру, умчалась, чуть не позабыв сказать “до свидания”. На бегу я обернулась и помахала ему, и его глаза – открытые – встретились с моими, и в них сияло то, что можно назвать только величием.
Я не очень поняла, как это – пасти облака, но рассудила: профессия достойная, самая подходящая для меня. И стала высматривать этих пастухов. В любую погоду. Притомившись, задергивала окно и ложилась на кровать, но не засыпала, развлекалась, стараясь придумать пастухам имена, и при свете фонарика рисовала эскизы их плащей и обуви, а также облака, которые они называли своим домом.
И образ пастухов на этом сонном поле все-таки навевал сон. И я бродила среди них в зарослях чертополоха и терновника, и на меня возлагали не такую уж странную обязанность – всего лишь спасать мимолетные мысли, которые, будто клочки шерсти, застревают в гребешке ветра.
Амбарные танцы
Сознание ребенка, словно поцелуй в лоб, открыто и непредвзято. Оно кружится, как балерина на самом верху высокого глазированного торта, сладкого и ядовитого.
Обыденное озадачивает ребенка, в необычайное он углубляется как ни в чем не бывало, пока отсутствие покровов не начинает пугать и сбивать с толку, и тогда он ищет укрытие, жаждет хоть какой-то упорядоченности. Ребенок взглянет мельком, выхватит крупицы информации и смастерит из своих истин немыслимое лоскутное одеяло – истин диких, лохматых, которые с правдой и рядом не лежали.
Колодки для детской обуви, Патти Смит. Предоставлено автором фото.
Беспощадный жар этого труда может порождать нечто дивное, но часто получается лишь прореха в мерцающем сумраке, из которого только предстоит вырваться и выпутаться. Конец каната, скользящий над ареной цирка, как никогда далекой и ослепительной.
Вокруг – стены, и сознание, совершая нечеткие пируэты, улавливает обрывки шифра – где фламандское слово, где вырезанный на кирпиче иероглиф.
Восклицания! Вопросы, откуда мы, где наш предел.
В детстве, отчетливо ощущая, что мы родом вовсе не отсюда, мы заглядываем в самую глубь себя и вытаскиваем на свет чужака, индуса. Мы выходим на открытую равнину, на “золотую равнину”[4]4
Возможно, отсылка к народной песне Above a plain of gold and green, которую раньше разучивали в американских школах.
[Закрыть]. Но чаще набредаем на облако – “есть племя, что живет на облаках”[5]5
Народ, живущий на облаках, упоминается в европейском средневековом фольклоре. Агобард, епископ Лионский, писал о небесной стране Магония, жители которой летают на облачных кораблях и воруют с полей зерно во время бурь, насылаемых их сообщниками-колдунами.
[Закрыть]. Таковы наши детские мысли.
В конце концов мы уясняем, как все устроено на самом деле. Опознаем себя: пальцы – мамины, ноги – папины. Но сознание – совсем другое дело. Насчет сознания никогда доподлинно не узнаешь.
Ведь сознание кружит точно бешеная собака, точно перекати-поле, точно обод колеса. Сознание – единственная наша часть, способная на трансмутации, и, наверное, только его фортели спасают нас от превращения в исправную машину. Сознание – это картина. А вон там, в уголке, еле намеченна я спираль. Может, вирус, а может, духовная татуировка.
Вытянув руки
крепко зажмурив глаза
ослепительная тошнота
крутит все вокруг
трогает сердца
тоскующие ростки
вы-
ворачиваются
на-
изнанку
До чего же широк мир. До чего высок. А вещество сознания электризуется, пуф! – разлетается по ветру, как семена, как пушинки. О-ду-ван-чик – dandelion, львиный зуб. Лев оскалит зубы – взрыв – и вот желания разносятся во все стороны.
Желания конкретные.
Или просто желание знать.
Ну-ка задуй свечки, загадай желание, и на звезду загадай… Чего только душе угодно. Чтоб было с кем танцевать. Вольную луну. Или, может быть, научиться слышать так, как в детстве. Или музыку – захватывающую, неунывающую, такую же немудрящую и неуловимую, как зов кадрили, пронизывающий летнюю ночь. Расширяются квадраты кадрили, квадраты упоения и смеха. И все танцуют, просто танцуют.
А снаружи манит, как мотылька, как светлячка, непомерная тишь. Зал, обвешанный бусами цветных фонариков, растворяется… можно рискнуть и шагнуть в высокую траву, повинуясь зову – до чего же красивый стон, точно скрипка взяла и расцвела.
Музыка облачных пастухов, выполняющих свою работу. Изгибающих, растягивающих, перетряхивающих воздух. Собирающих то, что должно быть собрано. Выброшенное. Обожаемое. Лоскутки человеческих душ – как только их угораздило оторваться? Их ловят фартуками. Хватают руками в перчатках.
Из всего этого собирается облако. Небеса – это как у людей оперный театр. Набережная, куда тревоги выходят прогуляться. Небо притягивает взгляд праздных. Утешает усталых переливами, обещающими, что жить станет проще.
Те, кто пасет облака, делают свою работу. Без зарплаты, без контракта, но с необычайной слаженной грацией.
Словами не объяснишь. На эту службу поступаешь без задней мысли, без карьерных соображений. Бывает, погрузишься в размышления, тебя кто-то растолкает, очнешься – а тебя уже далеко занесло: покрутило в вихре пыли и вдруг отпустило.
Какой груз с души свалился! Какой журавль в руке! Какое окрыляющее предвкушение, словно назначена фигура кадрили – до-си-до[6]6
До-си-до – фигура в американской кадрили: два танцора сходятся, поворачиваются, становясь спина к спине, а затем возвращаются в первоначальную позицию.
[Закрыть]! – в которой ты встретишься с вечерним солнцем.
Сэм Шепард в Центральном парке, 2009 год, Патти Смит. Предоставлено автором фото.
Ковбойские истины
Сэму Шепарду
Беспечный, под открытым небом, размышляет о том о сем. Что такое “труд”. Что такое “безделье” и что это за небо такое: совсем рядом вздымаются валы, и кажется – запросто можно заарканить облако; пригодится подложить под голову или набить брюхо. Обмакивай куски облака, точно мясо, в свои бобы с подливкой, поваляйся на земле, устрой себе маленькую сиесту. Приволье!
Сегодня день всевластия. Его день рождения. Он вдыхает особый сегодняшний воздух – на редкость сладкий. Он родился, когда догорел костер, когда кружил сарыч. Мать носила его на спине, отец укачивал в люльке, сплетенной из нескладных баллад.
Облака, Патти Смит. Предоставлено автором фото.
Будь осторожен, когда раскрываешь душу.
Будь осторожен, раскрывай, да не всю.
Скиталец-ковбой, он просыпается внезапно, весь – доброжелательность и жажда повидать белый свет. Взваливает на плечи свою ношу. Свой и больше ничей образ жизни, свой особенный финал. Финал блестящий и страшный, как и должно быть. Он со спокойным сердцем принял необычайность своей судьбы, уже сорвал обертку с ее подарка – это свобода, свобода просто зашибись.
Он все раздал, кроме одного. Каплю благодати, единственное лассо оставил себе. “Маленько надо и для себя приберечь”, – бормочет он, похохатывая. Если уж плевать небесам в лицо, то с улыбкой.
Стоит себе, щурится на солнце; какая же вокруг красота, так ее и растак, даже горло перехватывает. Он оглядывает местность, ладонь и эту золотую гору хлопот – не завалялся ли где малюсенький момент истины? И вот что он находит.
Самого себя – на службе любви. Он расчищает земли, очищает реку, укрепляет русло. Почти не устает, распираемый безумными надеждами. Ни перед кем не держит ответ, ни перед кем не преклоняется.
Вы не забыты.
Так он сказал.
Его единственная великая истина.
Он вновь совершает
ритуалы юности.
Наводит полный порядок.
Человек как человек, весь в пыли.
Батрак небес.
Индийские рубины
Полу Гетти
Я всю жизнь имею при себе что-то вроде котомки или, на худой конец, лоскут ткани или кожи, завязанный в узел. Мой узелок, мой добрый спутник, раскрывает передо мной целый мир, составленный из его содержимого, – переменчивый, ни на что не похожий, обожаемый.
Необычный узелок всегда был моим утешением, моей приятной ношей. Вот только я обнаружила – глупо привязываться к лежащим в нем памятным вещам. Стоило мне особо выделить какую-то вещь, как либо я ее куда-то задеваю, либо она сама куда-то денется.
Тибетская чаша, Патти Смит. Предоставлено автором фото.
У меня был рубин. Несовершенный, красивый: ограненная кровь. Родом из Индии, где океан выбрасывает рубины на берег. Тысячи рубинов – бусинки скорби. Маленькие капельки каким-то чудом превращаются в драгоценности; нищие собирают их и выменивают на рис. Всмотревшись в его глубины, я всякий раз отшатывалась – внутри моего сокровища скопилось столько застывших надежд и горя, что человеку и не вообразить.
Он ужасал и ободрял, и я положила его в котомку, упаковав в желтый конвертик из вощеной бумаги размером с бритвенное лезвие и той же формы. Иду куда-нибудь, по дороге остановлюсь, выну камень и смотрю на него. Так часто смотрела, что отпала необходимость видеть то, на что смотрю. Так что не могу точно сказать, когда он исчез.
Но я все еще вижу его. Вижу во лбу женщины. В яремной ямке поэта. На шее дивы и на ладони дезертира. Вижу, как он режет колючую проволоку. В капле крови на коленкоровом платье. Развязываю свой узел и вываливаю содержимое на распаханную землю. Ничего – старая ложка, птичье перо, обломки карманной рации. Расстилаю ткань, ложусь отдохнуть, отдышаться: вдохи долгие, как борозды на поле. Словно пытаюсь утихомирить духов: не копошитесь, не гремите.
В окружении немыслимой ночи. Все вокруг упруго. Небо – глубокая, тревожная роза. Я чувствую пыль Калькутты, мертвые глаза Бхопала. Вижу, как молитвенные флаги трепещут, словно рваные носки, на теплом насмешливом ветру.
Позвольте предложить вам этот колокол
шепотом торговец
Огромная редкость
музейная вещь, ему цены нет
Нет, спасибо, отвечаю
Не хочу обрастать скарбом
Что вы что вы колокол отличный
Ритуального назначения
очень хороший
У меня голова – колокол
шепчу
сквозь
забинтованные пальцы
уже во сне
Декларация независимости, Патти Смит. Предоставлено автором фото.
Рисую
I
“Призраки” Эйлера[7]7
Альберт Эйлер (1936–1970) – американский фри-джазовый саксофонист, певец и композитор.
[Закрыть] – скок-поскок. Чувствую: музыка расталкивает меня, словно чьи-то пальцы проделывают дерзкие дыры в частой, слабо натянутой сети. На полу свалены словари – испанский, арабский… пузырьки чернил, листы веленевой бумаги, диски фирмы ESP[8]8
ESP – нью-йоркская звукозаписывающая компания, основанная в 1964 году. Полное название – ESP-Disk. Концепция – предоставлять артистам полную свободу самовыражения, не замутненную коммерческими соображениями.
[Закрыть], карандаши, лоскутки в блестках и “Стихи миллионера”[9]9
Возможно, имеется в виду книга Poèmes par un riche amateur Валери Ларбо в переводе Уильяма Джей Смита.
[Закрыть]. Строительный мусор поэта. Улов сумасшедшей, который я разбираю глухими ночами.
Документ, покоробившийся от жары, – лист пергамента с факсимиле Декларации независимости. Трофей третьеклассницы из экспедиции в Институт Франклина в 1955 году. Одно из моих величайших сокровищ. Дерзкое изящество почерка интриговало меня, и в детстве я потратила немало часов, копируя его – облик слов, облик подписей – на длинных бумажных свитках. Вообразила: если овладею в совершенстве этим почерком, то обрету хотя бы частицу духа автора, духа самой Независимости.
Теперь, подзуживаемая Эйлером, я вернулась к той серьезной детской забаве. Мне никогда не давались иностранные языки, так что я выучилась копировать их облик. Разлетелись во все стороны страницы с каллиграфическими письменами – пружины мира. Я встала в тот момент, когда заиграла вторая сторона диска. Патти Уотерс, Black Is The Color. Одни говорят, что она умерла. Другие – что работает кассиршей в дешевом кинотеатре. В любом случае петь она умела. Голос как дым.
Закипел чайник. Я встала, бросила в ситечко целую горсть мяты, заварила, налила в любимую чашку. Она напоминала перевернутую феску: без ручек, сияющая молочная глазурь, по глазури плывут рыбы и фениксы. Когда-то этот сосуд для зелья, уносящего вдаль, служил дервишу, потом англичанину, а теперь мне. Я наполнила чашку еще раз, вернулась на рабочее место и долго просидела над чаем, одетая в свой зеленый дождевик, не гармонирующий ровно ни с чем в комнате. Дождевик был нелепый, нежно любимый мной: сшит из прорезиненной тафты травяного цвета, отрыт в драгоценных копях секонд-хендов. Освещение менялось, а я все сидела в центре комнаты и копировала “Отче наш” на арамейском, надеясь, что в процессе на меня снизойдет откровение.
Пластинка снова сменилась. Звучит последняя. Fra Angelico[10]10
Сюита американского композитора Алана Хованесса (1911–2000), первая сторона пластинки. Вторая сторона – All Men Are Brothers (“Все люди братья”), название Симфонии № 11.
[Закрыть]. Я выдернула с полки первую попавшуюся книгу по искусству – небольшой цикл рисунков углем, которые Виллем де Кунинг сделал с закрытыми глазами. Энергично, ловко. Несколько фигур в позе распятия, все работы фигуративные, но стремятся к абстракции.
Вдохновленная, я достала карандаши и мелованную бумагу. Сделала несколько маленьких рисунков в стиле, которому научилась у Роберта[11]11
Имеется в виду Роберт Мэпплторп (1946–1989) – знаменитый американский фотограф, друг и возлюбленный Патти Смит.
[Закрыть], когда лист заполняется одним и тем же словом, одна и та же фраза повторяется, переплетаясь сама с собой. Мало-помалу, как у меня часто бывает, замысловатые фразы зазмеились, сходясь в одну линию, и так я трудилась свободно, долго, представляя, что Роберт испытующе смотрит через плечо и говорит лаконично: “Это срабатывает. Это не срабатывает”.
Я осталась довольна моей маленькой сюитой рисунков. Прикрепила несколько на стену скотчем рядом с вырезанным из газеты портретом Фернанду Песоа[12]12
Фернанду Песоа (1888–1935) – португальский поэт, писатель, драматург.
[Закрыть] и фотографией моей мамы, где она стоит перед кучей срубленных деревьев и улыбается. “Я около бревен, Чаттануга, 1942”, – написано ее почерком на обороте. Я прибралась, разложила все по местам – меня вдруг обуяла тяга к порядку. Налила еще чаю и перевернула пластинку. Хо-Хо-Хо-ванесс. All Men Are Brothers. Я уселась на пожарной лестнице и стала наблюдать со второго этажа, как теряются в сумерках прохожие.
Дождевик я расстелила в ногах матраса, надела в качестве ночной рубашки старое муслиновое платье. Стоял теплый вечер. Я помолилась и переключила проигрыватель на автоповтор. Чтобы пластинка играла снова и снова, пока я сплю.
“Все люди братья”. Ах, если бы так было взаправду. Моряк мог бы спокойно спать в чаше пустыни, а мусульманин – в объятиях христианского корабля. Проспала я долго: когда проснулась, торговцы, предлагавшие готовые обеды, уже ушли.