Текст книги "Родной язык"
Автор книги: Пантелеймон Романов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 1 страниц)
Романов Пантелеймон Сергеевич
•
Родной язык
На длинной платформе вокзала колыхалось целое море голов, солдатских шинелей, со вскинутыми на плечи сундучками и мешками. Когда какой-нибудь солдатик в съехавшем набок картузе протискивался со своими мешками через толпу ближе к платформе, раздавались крики и ругань. Издали донесся свисток паровоза, и головы всех повернулись к подходившему поезду.
– Ну прямо невозможно стало ездить, – проговорила женщина в дорожной поддевке и теплом платке, – ругань везде такая, что сил нет.
– Привыкнешь, – сказал стоявший рядом с ней солдат с мешком и привязанным к нему чайником, недовольно покосившись на нее. Паровоз, обдав людей холодным паром и скрыв в нем на минуту платформу, пронесся мимо. Толпа загудела и, опираясь воронками у входов на площадки, полезла, не дав поезду остановиться.
– Дуй напрямик, господи благослови.
– Куда на человека прешь, я те благословлю, мать!..
Минут пять стоял сплошной гул, из которого только вырывались отрывистые хриплые крики:
– Ах, мать… Куда, мать…
Первым вскочил в вагон солдат с мешком и чайником, за ним женщина в платке, потом какой-то добродушный солдатик, который только улыбался, высовывал свой узелочек над головами вверху и покрикивал:
– Легче, легче, родимые… Все огузья оборвете… Несколько времени все стояли молча в тесноте.
– Ну, и развязались языки, – сказал добродушный солдатик, оглядывая полки и ища, куда пристроить свой узелок.
– Да уж всех родителей помянули.
– Без этого нельзя.
– А зачем ругаться-то, – сказала женщина, разматывая съехавший на глаза платок, – что тебя, за язык, что ли, тянули.
– А куда ж ты без ругани нынче сунешься, – отозвался, недовольно покосившись на нее, солдат с чайником, утирая рукавом шинели пот с лица, как после тяжелой работы, – тут, когда все горло продерешь, тогда только и преткнешься.
– Молитву бы сотворил, – заметила старушка с лавки.
– Молитву… Что ж, тебя оглоблей, скажем, в бок саданули или не хуже теперешнего сундуком в рыло заехали, ты и будешь молитву читать… – сказал какой-то угрюмый солдат от окна.
– Двинул матом как следует, вот и ладно.
– На что лучше.
– И все нехорошими словами, – сказала старушка, не обратив внимания на слова угрюмого солдата, – Заместо того чтобы перекреститься перед дорогой, он по-матерному.
– Это у нас заместо господи благослови идет, – сказал солдат с чайником.
– Вот, вот…
– Это, брат, для всего годится, – лошадь ли подогнать, в вагон ли пробиться – и везде тебя понимают.
– В лучшем виде.
– Как же, иной раз просишь честью: господа, дозвольте пройтись – ни черта, как уши свинцом залили. Потом как двинешь – сразу прочистится.
– Момент.
– Нешто можно без ругани, – сказал угрюмый солдат, – они уж природу кверху тормашками хотят перевернуть.
– А я вот на Кавказе служил, так там никак не ругаются, – сказал добродушный солдатик. Все некоторое время молчали.
– Что ж, они не люди, что ли?.. – спросил угрюмый солдат, недовольно покосившись от своего окна.
– По-ихнему не понимаешь ни черта, вот и не ругаются, – может, когда он с тобой говорит, он тебя матом почем зря кроет.
– Нет, это верно, иностранцы слабы насчет этого.
– Может, язык неподходящий?
– Да и язык: «ла фа-фа, та-фа», бормочет, и не разберешь, что он ругается, ежели языка не понимаешь.
– А тут ка-ак ахнешь, – сказал солдат с чайником, – мертвый очнется!
– Как же можно, – слова явственные.
– Ох, за эту войну понавострились, – сказал добродушный солдатик, покачав головой, – говорят, лучше нас нигде не ругаются, всех превзошли.
– Да уж насчет этого можем.
– Немцев мы учили по-нашему, так те прямо диву дались. Мы, говорят, далеко до вас не дошли.
– Когда ж им было, все пушки свои лили.
– И что, братец ты мой, сколько местностей я объехал на своем веку, везде своего брата узнаешь. Иной раз, бывало, встретишь какого-нибудь, думаешь иностранец: манжеты эти и все прочее, как полагается. А разговорился по душам или на башмак ему сапогом наступил, – глядишь, земляком оказался.
– Что уж, настоящее, природное, никакими манжетами не выживешь.
– Как же можно. А то рабочий у нас тут один из Америки приехал (тоже манжеты эти, ну, одним словом, все до точности), а как, говорит, на границе первое матерное слово услышал, так сердце и запрыгало, перекрестился даже.
– Родина-то, брат… Что там ни говори.
– Вот ты говоришь, что слова везде одни, – обратился добродушный солдатик к солдату с чайником. – Слова-то одни, а разговор везде по-разному идет. Саратовские, скажем, те все со злостью дуют, чтоб он тебя когда-нибудь от доброго сердца пульнул – ни за что. Все, как собака, – срыву. А орловские, к примеру, ни одного матерного слова не пустят без того, чтобы милачком тебя не обозвать али еще как.
– Душевный народ?
– Страсть… Вечерком сойдутся на завалинке, только и сльшишь, матюгом друг друга кроют. Ежели ты их не знаешь, подумаешь, что ругань идет, а они это для своего удовольствия. Когда по-приятельски потолковать сойдутся, других слов у них нету. И все так ласково, душевно.
– На Волге здоровы ругаться, – сказал солдат с чайником, – эх, здоровы.
– Там иначе нельзя: работа тяжелая, – сказал добродушный солдатик, – я тоже везде побывал, сразу могу отличить, из какой местности человек.
– Нехорошо, – сказала старушка с лавки.
– Что ж изделаешь-то, кабы можно было обойтись, никто б и не говорил.
– Это верно, – кабы нужды не было, и разговору бы не было.
Поезд остановился, в открывшуюся в конце коридора дверь ворвались какие-то крики, шум, возня…
– Что на дороге-то поставили, холуи косорылые… Принимай, в лепешку расшибу!
– И так пролезешь, не барин, – послышался сердитый бабий голос.
– Я не пролезу, мать…
– С Волги, знать, – сказал, прислушиваясь, солдат с чайником. Добродушный солдатик, вытянув шею, прислушал ся, как прислушиваются к родному языку, услышанному на чужой стороне.
– Тверяки, – сказал он с довольной улыбкой и, приподнявшись на цыпочки, чтобы видеть через головы, крикнул что было силы:
– Го-го-го, земляки, дуй… Вашу так!
– Ну прямо терпенья нет, – сказала женщина в поддевке, нервно поводя плечами.
– Нежны очень стали, – сказал недоброжелательно угрюмый солдат, иностранка, что ли, какая, что родной язык тебе противен. Жандармов-то теперь нет, придется потерпеть.
– Милая, ты не обижайся, Христа ради, – сказал добродушный солдатик. Нешто я со зла. Я ведь от души. Я в Твери два года работал, земляки они, как услышу, так сердце и запрыгает.
– Понимает она тебя, это, – сказал угрюмый солдат.
– Уж седина показывается, отвыкать бы пора.
– Эх, тетенька, да неушто уж… Господи, – сказал добродушный солдатик, приложив обе руки к груди, – я, можно сказать, человек тихий, смирный, цыпленочка и то на своем веку, скажем, не обидел, а когда меня на войне ранили, дал я зарок, чтобы никаких слов. Думаю, лучше буду святителей поминать, коли что, вот как бабушка говорила.
К нему все обернулись.
– Ну и что же? – спросил нетерпеливо солдат с чайником.
– Ну, наши на другой же день заметили: чтой-то ты, говорят, вроде как полоумный стал? А я скажу слово, да споткнусь. Думали уж, что язык отниматься стал. Почесть ничего сказать не могу, нету слов, да на-поди.
– Обойтись своим умом задумал, по-иностранному, – сказал угрюмый солдат.
– Целый месяц, братец ты мой, держался.
– Трудно было?
– Не дай бог, прямо как без рук.
– Никто человека не мучает, так он сам себе муку выдумал.
– Бывало, в праздник люди сойдутся, у них разговор идет, а я, как немой, сижу. И взяла меня тоска…
– Чем кончилось-то? – спросил нетерпеливо солдат с чайником.
– Чем?.. Да один раз жена мне похлебкой руку обварила, я как двину ее… С тех пор и пошло.
– Разум прочистило, – сказал угрюмый солдат.
– И прямо, братец ты мой, как гора с плеч, веселый опять стал, разговорчивый, мать твою…
– О, боже мой, – сказала женщина в поддевке, – хоть бы в другой вагон перейти.
Поезд опять остановился у станции. И сейчас послышалось:
– Эй, милый, проходи!
– Лезь, голубь, лезь, мать!..
– Ну, ну, старина, домовой облезлый, карабкайся, мать…
Добродушный солдатик повернул голову к двери, с заигравшей улыбкой слушал некоторое время, потом, ни слова не говоря, ринулся вперед по головам и закричал, что было силы, над самым ухом женщины:
– Го-го-го… Орловские, что ли, мать вашу?!
– Они самые, соколики, – донеслось оттуда.
– По разговору узнал, четыре года там работал.
1918