355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Овидий Горчаков » Пепел Красницы » Текст книги (страница 1)
Пепел Красницы
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 01:42

Текст книги "Пепел Красницы"


Автор книги: Овидий Горчаков


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц)

Овидий Горчаков
Пепел Красницы

Повесть об огненном селе

На утренней июльской заре, в час, когда на тропах тают ночные туманы, возвращались мы с Володей Щелкуновым с задания. В ночь на Иванов день – 7 июля – побывали мы в поселке Вейно под самым Могилевом.

Шли быстро, спешили до свету добраться до партизанских деревень. Рассвет в это время года намного опережает восход солнца.

От села Красница, где застал нас рассвет, было уже недалеко до нашего лагеря в Хачинском лесу. Красница – село партизанское, и потому мы сразу почувствовали себя в безопасности, и ночные рискованные приключения казались уже смутным и не очень правдоподобным сном.

В селе сгоняли на выпас скотину. Пахло навозом, парным молоком, теплым запахом коров. В разреженном гулком воздухе звонко хлопал кнут пастуха.

Мы решили отдохнуть, позавтракать. Над ближайшей хатой уже вился многообещающий дымок. Но Володька Щелкунов, или Длинный, как звали его все в отряде, загадочно ухмыляясь, повел меня спящей улицей к знакомому ему дому. Это была пятиоконная хата, сложенная из могучих сосновых бревен, с зеленой железной крышей и затейливой резьбой по карнизу. Хата стояла на пригорке, в глубине небольшого, но густого старого сада. Окна с белыми ставнями и голубыми узорными наличниками проглядывали сквозь сплошную зелень вишен, малины и яблонь, чьи тяжелые, росистые ветви с еще зелеными плодами свешивались через низкий забор, К прогнувшимся ступенькам крыльца бежала, спотыкаясь о корни деревьев, ровная дорожка, чьей-то заботливой рукой чисто выметенная и посыпанная песком. За яблонями загорались в первых косых лучах солнца огненные головки мака, весело пестрели в кустах крыжовника свежевыкрашенные крыши ульев – целый городок разноцветных домиков.

– Дома есть кто? – крикнул я.

На крыше хаты испуганно взмахнул нежно-белыми крыльями большой аист – бусел по-белорусски.

Длинный оттолкнул меня, выругался вполголоса и елейным, совсем несвойственным ему тенорком заискивающе произнес:

– Можно к вам? Не рано? Извините, это я, Володя. – Мне он бросил шепотом: – Не называй меня Длинным, ладно?

Не успел я опомниться от удивления, как на крыльцо выпорхнула девушка лет семнадцати в синем ситцевом сарафане и пошла, мелькая загорелыми босыми ногами, к калитке. Яркий венок полевых цветов лежал на отливавших бледным золотом светло-русых волосах над пышной девичьей косой, уложенной вокруг головы. Глаза василькового цвета глядели с приветливой лаской. Но не на меня, а на Длинного. С замиранием сердца смотрел я, как плыло к нам это небесное создание, и опомнился только тогда, когда красавица щелкнула задвижкой, распахнула гостеприимно калитку и, глядя на нас простодушно и весело, певуче, о белорусским выговором произнесла:

– Здравствуйте вам, гости дорогие!

– Здравствуйте! – густо краснея, совсем уж не своим голосом промямлил Длинный, пятерней машинально причесывая лохмы, отросшие за месяц после вылета в тыл врага.

Каких только цветов не было в том саду! Бегонии, настурции, жасмин. И малина, красная и черная смородина. И пахло в нем в этот заревой час не порохом, не потом, а подмосковной дачей, мирным покоем, детством..

В темных сенях возле кросен и аккуратной поленницы мы долго и усердно вытирали ноги о половик. В дверях столкнулись и застряли, запутавшись в наших боевых сбруях. На покрашенном охрой дощатом полу ярко цвели узорчатые пестрые дорожки. Мы прошли по ним осторожно, как по кладкам, и присели на краешке лавки, поспешно сдернув пилотки. В полутемной горенке с невысоким беленым потолком пахло печеным хлебом, прохладой свежевымытого пола. В щели ставен сквозило солнце.

Девушка протянула руку, чтобы раскрыть незапертые ставни, и смуглые пальцы ее против щели засветились, загорелись солнечно-алым светом.

В окна с геранью и фуксией на подоконниках хлынуло солнце. Оно зажгло белоснежную, искусно вышитую белорусским орнаментом скатерть на столе, заиграло веселыми зайчиками на затейливо расписанной печи, на глянцевитых бревнах стен с янтарными подтеками смолы.

Вдоль стены красовался ряд венских стульев. В углу стоял комод. На самодельной этажерке – аккуратные ряды учебников и других книг. Под потолком висела до блеска начищенная десятилинейная керосиновая лампа с железным абажуром. Светлые пятна на стенах напоминали о некогда украшавших комнату портретах. Чьи это были портреты, догадаться было нетрудно. Цветные дорожки тянулись по полу в спальню, окна которой были, по-видимому, еще закрыты ставнями. В полумраке белела наполовину завешенная ситцевым пологом деревянная кровать, застланная белым покрывалом с высокой горкой белоснежных подушек. Всюду пестрели вышивки, подушечки, коврики.

Такой дом за месяц своего пребывания на Могилевщине я видел впервые, привык уже к соломенной кровле, земляному полу, полатям, конику. А здесь все говорило о довоенном трудовом достатке, довольстве. За ладно сложенной печкой заводил свою мирную песню сверчок.

– Садитесь к столу. Я зараз соберу вам поснедать! Солнце так и горело, так и плавилось в ее волосах. На крыльце звякнуло ведро, стукнуло коромысло, в сенях заскрипели половицы, и через порог переступил библейского вида старик с белой бородой, прокуренными усами и лицом удивительно просветленным, мягким и добродушным. Чистая холщовая косоворотка до колен, цветной поясок, домотканые порты, ни дать ни взять – сказочный дед Белорус-Белоус.

– Это дедан ее, – прошептал Длинный и громко, все тем же противно-умильным голосом, сказал:-Доброе утро, Лявон Силивоныч! Как пчелки ваши поживают?

– Здравствуйте вам, люди добрые! Господь милует, скрипим помаленьку. Ась? Пчелы-то? Бунтуется пчела у меня, сынки, никак быть беде… Глянь-ка, Тузик, кто до нас пришел!

В дверь вслед за дедом комом белой шерсти, с заливистым и звонким тявканьем, влетела чернолобая шавка.

Дед Белорус-Белоус потрепал Длинного протабаченными пальцами по плечу и тяжело опустился на лавку, отдуваясь и вытирая лицо жилистой рукой. Девушка присела рядом, обняла старика, прильнула к нему и участливо заглянула в запавшие бледно-голубые глаза.

– Уморился, деду? Опять по воду сам пошел?..

– Ничего, отойду сейчас, – отвечал дед довольно зычным и бодрым голосом, ощупывая поясницу. – Попотчуй-ка, коза, медком гостей дорогих. Слыхали? В Могилеве объявил комендант, что каждый пасечник должен сдать по пять кило меда с пчелосемьи! Знают ведь, черти немые, что сейчас главный взяток с меда! Паразиты несчастные! Ох уж этот «гансовый» сбор!.. Кабы не старость, я бы не сидел трутнем на печке, я бы тоже бил их по сил-мочи… – Он проворно стащил с моих колен десятизарядку. – Пиф-паф! И германом меньше! Я в свое время за действия против китайцев отличие государя императора имел, за японскую – Георгия, а теперь мной и тына не подопрешь. Мне бы хозяйство, дом сыновьям сохранить. Слыхать, растет у нас партизанщина, что река половодом, поднимается духом народ! Слыхать, и наши, красницкие, исправно воюют в лесном войске. Народ у нас в Краснице всегда был смелый, вольный, в полицию вон никто не пошел. Жили мы, сынки, не так чтобы очень богато, но дружно, душевно, в любви и совете. На немца всем миром крепко сердиты…

– Как внучку-то вашу звать? – спросил я старика. Пахло от него медом и духовитым самосадом.

– Минодора, – благоговейно шепнул Длинный. – Глуховат старикан…

– Ась? Домом любуетесь? Дом что надо, ладный дом. Все тут кровью и потом досталось. А этому – крови-то, поту – цены нет…

Чудесное имя – Минодора! Минодора, дочь Беларуси. И улыбка у нее солнечная, и вся она солнечная, светлая..

Душистый мед-липец горит янтарем, густо стекает с расписной деревянной ложки на блюдце. Не поймешь, какой вкуснее и ароматнее – этот, гречишный, или вот тот, засахаренный, желтый. К ногам жмется мохнатая шавка. На черном лбу у Тузика серебряная звездочка. Тузик дрожит черным мокрым носом, шевелит пушистым хвостом, нервно зевает, лезет лапами на колени.

– Прочь, дурень! Разве собаки едят мед? – гонит его дед и рекомендует нам шавку: – Слуга мой, страж верный, добрая псина. Так опять, говорите, немец наступать начал, на Воронеж аж прет? Знать, сильней, все еще сильней он нас, дуй его в хвост!

– Ничего не сильней! – не соглашается Длинный. – Просто мы…

– Зараз сильней он, сынок. Но ежели мы на него всем миром навалимся да по-русски гвоздить его будем, вот тогда треснет пуп у Гитлера!

Хрустящая хлебная корочка, теплая пахучая мякоть, острый холодок малосольного огурца. Из сеней доносится запах прошлогодних яблок. Вот они в миске – антоновка и «цыганки»… Конечно, и яблоки и хлеб – горького урожая сорок первого года. Звонок смех Минодоры – она нет-нет да и прыснет в кулак, глядя на Длинного. А губы у нее красные и сочные, как земляника…

– Внучка вон уж как налилась, – болтает дед, – кровь с молоком, самой что ни на есть спелости, а все в девках сидит из-за фашистов проклятых…

Минодора вспыхивает, машет на деда руками, прикрывается рукавом. У Длинного пунцово пылают оттопыренные уши.

Минодора ловко ловит рукой юркую моль в кулачок, спешит сменить тему разговора:

– Надо бы, дедусь, в шкафу посыпать…

– Эх, девонька! До нафталину ли теперь, с молью ли воевать! Спасибо партизанам, прогнали германов до Быхова, до Пропойска, живем безданно-беспошлинно, да не ровен час. Ох, силен он еще… Бунтуется у меня пчела, не к добру это…

– А я верю, что наши победят к осени, – твердо заявляет Минодора. – И поеду я в Слуцк свое педучилище кончать!

В полутьме сеней Длинный остановился и замямлил:

– Ты ступай потихоньку, а я… того, догоню. Вот только скажу деду пару слов, яблок возьму на дорогу…

…Он догнал меня за околицей и долго шел рядом, молча улыбаясь каким-то своим мыслям, то и дело оглядываясь на Красницу, на дом с аистовым гнездом. Сбочь шляха отцветали озимые. На ветле стонала горлинка.

– Ну как? – осведомился я ехидным тоном. – Поцеловался на прощанье с дедом?

Длинный глянул на меня обалдело и расхохотался, достал несколько яблок из карманов хлопчатобумажных красноармейских шаровар, произнес уважительно:

– Лопай! Антоновка, апорт, титовка!

– Знаешь, Витька, – заявил он мне неожиданно, – после войны я обязательно приеду сюда, в Красницу, жениться!

В немом изумлении уставился я на друга. Лицо у этого восемнадцатилетнего жениха лошадиное, нос как у Буратиыо, русые волосы торчат космами во все стороны. Воротник гимнастерки замусолен до черноты, пуговицы оборваны, куцый ватник продрался на острых локтях, в раструбах кирзовых голенищ тощие икры. «Длинный» – это партизанское прозвище, среди десантников Володьку нередко называли Дон-Кихотом. Только лакированный комсоставский ремень со звездой на медной пряжке и портупеей, наган, гранаты, рожки в голенищах да фрицевский тридцатидвуха рядный 38–40 поперек груди придают Длинному, одному из лучших разведчиков отряда, лихой, воинственный вид. Меня прорвало:

– Раскис, разлимонился! Тоже мне жених! На смазливую девчонку польстился. Только канарейки в клетке не хватает. Немцы Севастополь взяли, а она барахло свое нафталинит! Какое право она имеет салфетки крахмалить, когда весь мир кровью обливается?! Эх, ты… Тузик!

– Молчи, дурак! – весело отрезал Длинный. – У Минодоры отец и брат в армии. Брат – летчик, отец – комиссар полка. Да и сама она такие сведения из Могилева да Быхова носит, что мы только ахаем! А что они с дедом за прежнюю, мирную жизнь цепляются, так в этом ничего дурного нет. Минодора даже затеяла детей в Краснице грамоте учить. Это, брат, такая девушка!.. И старикан мировой. Воск, правда, отдает церкви на свечи, так и то во имя победы над «нехристями-хрицами»!..

Володька Длинный засмеялся счастливо, вытянулся и, задрав к небу длинные руки, заорал во весь голос:

– Жениться-я-я приеду-у-у!..

И голос жениха далеко разнесся по зреющей ниве, обгоняя волны, катившие по зеленому морю ржи, пугая жаворонка в поднебесье.

Месяц липец. Июль, значит. Пенятся, медово благоухают липы.

Он повернулся ко мне:

– Что ты, скептик, понимаешь! – Почему-то слово «скептик» было ругательством в нашем отряде. – Ты глянь вокруг, до чего жить хорошо! Совестно немного, война все-таки. Но я никогда не был так счастлив. Душа у меня поет, ну прямо как хор Пятницкого! «Эх, как бы дожить бы до свадьбы-женитьбы и обнять любимую свою!..»

Я не посмел, конечно, признаться Длинному, что и я уже успел влюбиться в его Минодору. А что? Любовь с первого взгляда. С той самой минуты, когда ее пальцы, протянутые к ставням, загорелись солнечно-алым, светом и вся она стала какая-то солнечная. И весь день озарился каким-то особенным светом…

Наша диверсионно-разведывательная группа ездила ночью на хозяйственную операцию под Чаусы. В лагерь вернулись к полудню. Часовой у Горбатого моста, здоровенный парень из Красницы, стоял на посту и плакал. В ответ на наши недоуменные расспросы он проговорил:

– Фашисты спалили Красницу… Сегодня утром… Со всеми жителями…

Эта весть оглушила нас, будто мы вдруг разом услышали крики заживо сжигаемых людей, рев пожара, треск пальбы, вопли обезумевших от ярости и страха перед своим преступлением немцев и полицаев. И июльский полдень померк вдруг, словно при солнечном затмении.

– Всех? – переспросил я часового, судорожно вцепившись в грядку телеги.

Минодора, дед Белорус-Белоус… Почему-то вспомнился чернолобый Тузик…

– Поголовно! – ответил часовой мертвым голосом, размазывая слезы на щеках. – Вот ведь дело вышло. Помните, Сашко Покатило самолет ихний сбил над Красницей? Вот за то и спалили германы-эсэсовцы всю нашу веску до синя пороха…

Пулеметчика Сашка Покатило мы все отлично знали. Лейтенант-окруженец, он одним из первых пришел в местный отряд Якова Аксеныча Курпоченко. И я отлично помнил, как ему удалось сбить этот «мессер». Наша группа повстречалась в то утро недалеко от Красницы с группой Аксеныча. Мы возвращались домой, в лагерь, после минирования шоссе Могилев – Гомель, а Аксеныч ночью «раскурочил» маслозавод, кажется, в Долгом Мохе. Стоим, курим, а тут как раз этот «Ме-109» летит с востока почти на бреющем. Ясно видим номер на фюзеляже, черные кресты на крыльях, косую свастику на хвосте, обведенную желтой краской. «Ме-109» – одномоторный истребитель, скорость – до шестисот километров в час, вооружен пушкой и двумя пулеметами.

– Дозволь – пугну? – говорит Покатило Аксенычу, снимая «ручник» с плеча.

– Разрешаю, – отвечает, – ежели собьешь.

РПД мог поражать самолеты на дистанциях до пятисот метров. Выпускал он до восьмидесяти пуль в минуту. Обычно полагалось стрелять короткими очередями.

Сашко Покатило установил прицел, положил дуло «дегтяря» на плечо нашего отрядного богатыря Витьки Токарева, прицелился как положено (на сто метров высоты один корпус самолета – упреждение), дал длинную, на весь диск, очередь, целясь в мотор и в желтое клепаное брюхо, и все мы с изумлением увидели, как «мессер» распустил черный шлейф дыма и пошел на вынужденную посадку. Приземлился одноместный «мессер» далеко за перелеском, и мы не успели схватить пилота. Раненный, он добрался до своего аэродрома под Старым Быховом и все рассказал. Немцы сразу изменили свою воздушную трассу, которая пролегала между Старобыховским и Сещинским аэродромами как раз над Красницей, в тот же день начали облет и бомбежку нашего Хачинского леса.

Аксеныч обследовал сбитый «мессер» и обнаружил брошенный летчиком планшет с полетной картой и документами, из которых мы узнали, что этот кавалер Железных крестов обеих степеней служил в 4-й эскадрилье 1-го истребительного полка 8-го воздушного корпуса «Люфтваффе» генерала и барона фон Рихтгофена, воздушный округ «Москва». Сбил двенадцать английских и советских самолетов в 1940–1942 годах. С весны, когда Рихтгофен и его корпус убыли в Крым, полк вошел в состав 5-го авиационного корпуса генерала Риттера фон Грейма, возглавившего оперативную группу «Ост». Мы знали, что с Быховского аэродрома немцы летали бомбить наши войска на фронте, лагеря партизан.

Сашко Покатило ходил именинником.

– Ну, Сашко, орден Отечественной войны первой степени тебе обеспечен! – говорили ему ребята. – Представляешь, сколько бензина и бомб фрицы потратят теперь на наш лес?!..

Только Аксеныч не радовался, не ликовал вместе со всеми.

– Боюсь, как бы гады не отомстили Краснице, – откровенно признался он. – У меня в этой Краснице полно родичей и родная Смолица рядом. А фашисты любят отыгрываться на старых да малых…

И вот Красницы больше нет.

– Народ весь в лугах работал, – рассказывал сквозь слезы парень из Красницы, – одни старики в селе оставались, когда германы понаехали. Тогда эти гитлерюги обманом послали дедов за жителями: пусть, мол, все спокойно придут на сходку, землю делить будут. А кто не придет, тому земли не будет. И старики, куриная слепота, поверили душегубам, уговорили народ. А когда собрался народ, тут-то и началось. Окружили, мужиков почти всех в колхозную пуню загнали и там расстреляли. Остальных по хатам развели и убивать стали чем попало – гранатами, из автоматов, из пулеметов. Всех пожгли, все село дочиста выгорело. В нашей семье, кроме меня, семеро душ было, младшей сестренке, Алеське, годик всего. Никого у меня на свете не осталось. Подменил бы из вас кто меня, а? Прибрать хоть косточки-то…

Красница, мы ели твой хлеб!

Все мы сразу повернули наши подводы с дороги, ведущей к лагерю, сбросили весь наш груз и погнали лошадей во весь опор через Горбатый мост по Хачинскому шляху в Красницу.

…Они стояли вдоль Хачинского шляха, пересекавшего Красницу. Женщины всех возрастов – молодухи-солдатки, тещи и свекрови, древние прабабки, старики, белоголовые дети, подростки. Не так уж часто заезжали к ним немцы, только летом прошлого года, в июле, промчались на восток, в Пропойский район, в обход Могилева. Все они, жители Красницы, были соседями, годами знали друг друга. Шурины, девери, кумы, сватьи, золовки. Стояли в домотканых холщовых рубахах, юбках и портах, в лаптях с белыми онучами, черными оборами, но больше босиком.

Немцы зевали, разглядывали туземцев. Аборигенов. Как не похожи эти лачуги на фольварки гроссбауэров!

В селе жило до войны, пожалуй, более полутысячи человек. Число немалое. На памяти старейших ее селян была отмена крепостного права, войны и революции нашествия немцев и поляков, лютая классовая борьба, неурожаи и разруха. Незадолго до войны только и увидел народ маломальский достаток, с надеждой стал смотреть в будущее. Потому и помогал он партизанам. Беды в жизни было много, а счастья мало. И никто не знал; пришла такая беда, какой Красница никогда не ведала. В каждой хате смотрели со стен фотокарточки родных и близких: бородатые деды и бабушки, снявшиеся в могилевской фотографии, женихи и невесты в подвенечных нарядах, парни в буденовках, с ворошиловскими значками, с треугольниками, а то и кубарями в петлицах. Эти парни, если еще уцелели, воевали на фронте, лечились в госпиталях, и никто из них не знал, что для родной Красницы настал судный день.

С какими мыслями и чувствами встретили краснинцы карателей? Грозовой тучей повис над селом страх. Все знали про сбитый самолет, про партизан, ежедневно заходивших в хаты, проходивших и проезжавших мимо на подводах с начала лета. И все-таки, наверное, мало кто ждал смерти. До этого в округе убивали евреев. Под Быховом их расстреляли и закопали в противотанковом рву, и земля в том рву долго шевелилась. Вешали и расстреливали в могилевском лагере военнопленных, да и в самом Могилеве свирепствовало гестапо.

Люди в Краснице, как и всюду, жили разные. Одни тесно связали свои судьбы с партизанами, отправили в отряд сыновей, выпекали для отряда хлеб, помогали продуктами. Другие – таких, верно, было меньшинство – желали лишь уцелеть на войне да сберечь свое имущество. Была горстка подкулачников, видевших в немцах освободителей, державших тайную связь с полицаями и гестапо.

Глухо волновалась толпа на шляхе. Всех не арестуют. Наша хата с краю. Мы ни при чем. Мы ихние законы не нарушали. Гады! Наверно, будут брать заложников. На машинах приехали – могут увезти в лагерь, а то и в неметчину угонят. Нет, машины у них битком набиты, в машинах они сами уедут. Может, народ за машинами погонят? Не робей, бог не выдаст, свинья не съест…

Гадали, судили, рядили. Одно не приходило в голову в это погожее летнее утро, что для всего села оно – последнее.

Многие свято верили в доброту, в извечную победу добра над злом. Ту доброту, что жила в их сердцах, они бессознательно переносили на всех людей.

Живя в захолустье, многие краснинцы не верили слухам о зверствах немецких фашистов. Нормальному человеку трудно поверить в зверство себе подобных.

В расширенных зрачках голубых белорусских глаз отражались приплюснутые каски с руническими знаками эсэсовских молний, серо-зеленая полевая форма «Ваффен СС». На офицерских фуражках с серебряным шнуром под имперским орлом, зажавшим в когтях свастику, скалил зубы череп на скрещенных костях. У эсэсовцев – закатанные по локоть рукава, в черных петлицах – серебряные руны СС и знаки различия. Железные кресты, черные, поблескивающие серебряными обводами. У каждого на черном поясном ремне – кинжал с надписью на рукояти «Кровь и честь», впервые надетый перед выпускным парадом в тренировочном лагере СС. На пряжке ремня, отлитой из оружейного металла, вокруг свастики отштампованы слова: «Моя честь – моя верность». В руках – стальные автоматы. За поясом – гранаты с длинными ручками. И в голенище коротких сапог – гранаты с деревянными ручками, автоматные кассеты, заряженные зажигательными и разрывными пулями. Мертвая голова – символ загробного мира и тевтонской верности по гроб, заимствованный из древнегерманской мифологии. Верности фюреру, своим командирам и друг другу и по ту сторону могилы – в Валгалле.

Словно завороженные, потемневшими от страха глазами смотрели босые нестриженые мальчишки и девчонки в холщовых рубашках на этих чужеземных солдат. Ребячьи головы в толпе были похожи на подсолнухи. Страх боролся с тревожным любопытством.

Молодые думали, что они слишком молоды, чтобы умереть, старые думали, что они слишком стары, чтобы умереть насильственной смертью. Никто не собирался покончить счеты с жизнью.

– Шнелль! Раус! Шнеллер!..

Эсэсовцы выкрикивали какие-то команды, зачем-то перестраивались, установили два крупнокалиберных пулемета, несколько ручных. Рядовыми эсэсманами командовали унтер-офицеры СС – обершарфюреры и гауптшарфюреры, теми, в свою очередь, распоряжались офицеры СС – унтерштурмфюреры и оберштурмфюреры, гауптштурфюреры. Командовал операцией майор СС – штурмбаннфюрер.

А потом вдруг с громовым грохотом хлестнул по толпе свинцовый град. Взвились с крыш и полетели прочь черно-белой стаей аисты и вороны. Крики и плач заглушили пулеметную и автоматную трескотню. В глазах у жертв взорвался и стал темнеть мир вокруг. И стекленели глаза. Старухи крестились – вот оно, светопреставление! Страшный суд!

– Ой, паночки! – взвился к небу истошный крик. Люди в толпе никогда не держали в руках оружия.

Их руки были в мозолях от поручней плуга, держака косы, серпа, граблей.

Упал замертво парень, с начала июня собиравшийся уйти в лес, к партизанам, мать уговорила его остаться дома. Упала девушка, беззвучным криком зовя любимого, еще в прошлом году ушедшего с армией на восток. Последняя предсмертная дума многих в те мгновенья улетала к фронтовикам – сыновьям, мужьям, братьям, отцам…

– Ратуйте! Ой, божечки!.. Ой, татулечки, мамулечки!..

Упала молодая мать, пытаясь телом защитить уже мертвого грудного ребенка. Бабушка обнимала в последний раз внука. Ползла по шляху девочка, пришедшая к подружке из соседнего Трилесина.

Одних судьба щадила, и они умирали первыми, сразу, не мучаясь, другие, прежде чем умереть, видели смерть своих близких.

Одни умирали, не сходя с места, скованные страхом, с парализованной волей. Другие пытались бежать и все равно падали под пулями автоматов и пулеметов, изготовленных фирмами «Рейнметалл», «Бергман», «Крупп».

Подло, трусливо перебили эсэсовцы мужчин в пуне.

Эсэсовцы, не теряя времени, перезаряжали автоматы 38–40 и пулеметы МГ-34 и М-42 и снова стреляли по толпе, в сплетенные тела, в извивающуюся груду, добивали тех, кто корчился на земле, в красной от крови пыли шляха.

На лицах умиравших застывали мука, ужас, безмерное изумление. Стихали крики, стон и плач, предсмертные хрипы.

…Невероятно просто убить человека. Нажал на курок – и нет его. Бездыханно валится в пыль, как срезанный подсолнух, «венец творения». Природа создавала человека миллионы лет. От небытия до бытия – бессчетные миллиарды лет. От бытия до небытия – мгновение. Порой – неосознанное. Иные не успевали даже услышать звук выстрела.

По команде эсэсовцы рассыпались по деревне. Теперь расстреливали людей во дворах и хатах. Добивали больных, древних стариков. Убивали детей в люльках. Бросали гранаты в погреба. Кто не погиб от гранаты, умирал от удушливого дыма. Прочесывали шквалами автоматного огня чердаки. Полицаи выводили, выгоняли на улицу коров, лошадей, мелкий скот. Потом эсэсовцы поджигали дома бутылками с самовоспламеняющейся смесью, обливали старые замшелые сосновые бревна бензином из автомобильных канистр, подпаливали соломенную кровлю пламенем зажигалки. Над деревней валил дым – черный, серый, желтый.

Кое-кто пытался спастись бегством через огороды, но на задах всюду были расставлены пулеметчики. Автоматчики простреливали даже борозды между грядками на огородах.

От жары лопались стекла окон. Огненный смерч скручивал, уродовал тела заживо сожженных. Тяжелый смрад плыл по деревне. Словно черный снег, летела хлопьями гарь, и солнце светило, как во время затмения.

Эсэсовцы смотрели на белорусов как на «нелюдей», на «ненемцев», как на завоеванных рабов. А кто осудит хозяина, убившего взбунтовавшегося раба?! Озверев, они хотели видеть зверей и в своих жертвах. Все они отлично понимали, что самолет над Красницей сбили не эти женщины, старики и дети. Но что из того!

…Взяв раненую девушку за руки и ноги, они раскачали ее и бросили в огонь.

Во славу фюрера! Огнем и мечом уничтожать врага! Железом и кровью!

Кто узнает, что они совершили в этой дыре! СС выше религии. Не для «черного корпуса» священные заповеди вроде «не убий»…

«Фюрербефель» – приказ фюрера, известно, превыше всего. «Моя честь – моя верность».

Был такой гитлеровский приказ: «Необходимая твердость не всегда применяется. Вероломных и жестоких партизан и дегенеративных женщин все еще продолжают брать в плен… Всякая снисходительность и мягкость есть проявление слабости и чревата опасностью…»

И вот – Красница капут! Аллее капут!

Все будут забыты. Все будет забыто.

Во имя высших идеалов германского духа надо преодолеть душевную дрожь, нервную слабость, надо найти в себе силы и мужество, чтобы справиться с нелегким, но нужным для рейха делом «умиротворения».

В приказе стояло именно это слово: «умиротворение». Чтобы было тихо и мирно, как на кладбище. Таков приказ.

И все-таки, наверное, немало было таких, что в этом крещении кровью по-эсэсовски выдавали глухой страх тем, что тратили больше патронов, чем требовалось, чем необходимо было для убийства. Такие явления иногда отмечались и порицались в приказах командования. Они стреляли не только в свои жертвы, в лицо старика и ребенка, в живот беременной женщине, но и в свою искалеченную совесть, в исковерканную душу, в боязнь расплаты, чтобы заглушить в себе все человеческое грохотом стрельбы, чтобы утопить ужас перед возмездием в реках крови.

И ничего не оставалось человеческого в их ретивых помощниках – местных полицаях, предателях и палачах своей Родины, своего собственного народа, презрительно прозванных народом «бобиками». Эти тоже убивали, тоже грабили. Норовили подчистить все до последнего гуся, до последней курицы. И если немцев-эсэсовцев нельзя было оправдать, но можно было попытаться понять, что сделало из них зверей, то полицаев, этих иуд, и понять было невозможно. И не было и не могло быть ни тем, ни другим никакого прощения. Во веки веков…

Когда мы приехали в Краспицу, пепелище еще дымилось. Я подошел к знакомой калитке. Калитка была сорвана, а за калиткой – ничего. Одна печка торчит с черным дымоходом да груда обугленных балок дымится. И почерневшие кусты и деревья в палисаднике со съежившейся листвой.

Я огляделся. Все исчезло! Приветливые жители Красницы, ставшие знакомыми, родными. Поседевшие, замшелые дедовские хаты, с окнами, встречавшими столько погожих и ненастных рассветов. С запечными сверчками и ласточкиными гнездами. С вечерними спевками девушек. Осиротевшие стежки, по которым еще вчера топали розовые пятки чумазых малышей… Теперь обрываются эти стежки на краю черного пожарища. Сотни человеческих сердец, вдруг переставших биться. Человеческие кости в еще горячей золе…

Все, что я видел вокруг, острой болью отдавалось в сердце, ранило мозг. В огне и дыму исчезло все, что веками накапливалось, годами наживалось. Кровью и потом все это доставалось, а крови и поту цены нет… Скрученная адским жаром железная кровать, черепки от горшков и крынок. Густой запах гари. Седой пепел, разносимый дыханием смерти по пашням и жнивьям. Пусто. Только мелькнет на грядках бездомная собака с поджатым хвостом, вылетит из обуглившихся цветов беспризорная пчела. Дома всюду сгорели дотла, шлях перестал быть улицей и потому словно вспух, стал похожим на насыпь… Безмолвными памятниками стоят вдоль шляха черные остовы печей, стоят неровным строем посреди пустынного, безлюдного поля, где вчера еще жила Красница. Кругом – звенящая, онемелая тишина, как после внезапно оборвавшегося, кровь леденящего крика. В немом вопле высоко воздеты к небесам руки колодезных журавлей. Словно взывают они о мщении…

Давно ли оглядывались мы с Щелкуновым на Краспицу и видели, как золотила утренняя заря соломенные шапки ее хат, как курчавился дымок над ее трубами!..

Тенями бродят по огромному кострищу сыны Краспицы, ее сироты – партизаны нашего отряда. Тяжело нам. А каково им! Все разом сгорело – дом, семья, родня, друзья детства. Из родины выжжена сердцевина…

По улице наш отрядный врач Юрий Никитич Мурашев и его жена медсестра Люда ведут под руки седую женщину с перевязанной парашютным перкалем головой. И руки у нее все в бинтах. Страшным голосом исступленно кричит она:

– Детские ангельские душеньки их прокляли! Будь они прокляты, прокляты, прокляты!..

– Одна из семьи осталась, – шепчет мне врач, стирая рукой пот, покрывший все его распаренное лицо. – Звери! Звери! Сто девяносто восемь дворов – дотла. Почти двести человек! Чудом спаслись Шадьков Семен, Зелепужин Евтихий, Бекаревич Анна, Перепечина вот Лукерья…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю