444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Оуэн Мэтьюз » Антисоветский роман » Текст книги (страница 8)
Антисоветский роман
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 00:47

Текст книги "Антисоветский роман"


Автор книги: Оуэн Мэтьюз



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

Вместо обычного паспорта Марфе выдали справку об освобождении и специальное свидетельство, навсегда запрещающее ей жить вблизи крупных городов. В Советском Союзе в 40-е годы было множество таких людей, обреченных на бесправную жизнь.

К счастью для Марфы, Саша уже работал младшим юристом в Министерстве юстиции и нашел лазейку, чтобы спасти ее. По тюремным документам Марфа проходила под фамилией Щербакова – ее русифицированной девичьей фамилией. Но в свидетельстве о рождении стояла украинская фамилия Щербак, и Саша уговорил сотрудников милиции выдать паспорт Марфе Щербак – женщине, не имеющей никаких ограничений на выбор места жительства. Таким образом, по документам Марфа была обыкновенной советской гражданкой. Но в семье знали, что душа ее разбита.

Детский дом, где воспитывалась Людмила, имел свою производственную базу: швейную мастерскую и механический цех. Большинство сверстников Людмилы заканчивали только семь классов и после годовой практики уезжали работать на текстильные фабрики в Иваново. Учительница Людмилы обратилась к местным властям с просьбой, чтобы те позволили девочке закончить десятилетку в другой местной школе, – тогда она сможет поступать в университет. Разрешение дали, а Людмиле пришлось оплачивать свое содержание в детском доме – она занималась с младшими детьми и устраивала любительские спектакли. Вот тогда она и выработала свои особые педагогические приемы, которые использует и по сей день. В дальнейшем она стала очень строгой преподавательницей русского языка, перед которой робели все английские студенты; на занятиях она не терпела никакой болтовни и ошибок, зато бурно радовалась каждому успеху своих учеников.

Если бы Сталин не умер 5 марта 1953 года от кровоизлияния в мозг, жизнь моей матери наверняка потекла бы по иному руслу.

Людмила блестяще закончила салтыковскую школу, получив серебряную медаль (она до сих пор помнит ошибку в сочинении, из-за которой лишилась золотой медали, – пропустила запятую между словами: «гиппопотамы, или бегемоты»). При Сталине дочь «врага народа» не могла и мечтать об университете. Скорее всего, Мила поступила бы в областной педагогический институт и всю жизнь проработала бы школьной учительницей.

Завуч детдома Н. И. Сумарокова, «из бывших», вызвала Милу в кабинет директора и сказала ей: «При поступлении в университет напиши в автобиографии, что ты выросла в детдоме, родителей своих не помнишь, тебя вырастила и воспитала Родина».

В сентябре 1953 года Людмила стала студенткой исторического факультета самого престижного советского университета. Узнав, что она принята, Мила воскликнула: «У меня выросли крылья!»

Смерть Сталина принесла надежду и на возвращение из лагеря отца. В 1954 году МВД, которому суждено было стать наследником НКВД, прервало свое семнадцатилетнее молчание о судьбе Бориса Бибикова. В ответ на очередной запрос Софье Наумовне сухо сообщили, что Бибиков Б. Л. в 1944 году скончался от рака в тюремной больнице. Тогда Софья Наумовна обратилась к первому секретарю ЦК КПСС Никите Сергеевичу Хрущеву с просьбой – хотя бы имя Бибикова очистить от несправедливых обвинений. Письмо послушно легло в досье ее сына.

Уважаемый Никита Сергеевич, – писала она. – Обращаюсь к вам как старая женщина, мать троих сыновей-коммунистов. Остался у меня только один, Яков, который служит в рядах нашей доблестной Советской Армии. Второй, Исаак, погиб на фронте Великой Отечественной войны, защищая нашу Родину. Третий, Бибиков Борис Львович, был арестован в 1937 году как враг народа и приговорен к десяти годам заключения. Срок его заключения истек в 1947 году.

Никита Сергеевич, мой сын… Я чувствую, я уверена, что Борис невиновен, что его арестовали по ошибке. Можно ли спустя восемнадцать лет разобраться в его деле и реабилитировать его? Я до сих пор не могу узнать правду о том, что случилось. Мне восемьдесят лет, я не являюсь членом партии, но я честно учила моих детей любить свою Родину и преданно ей служить. Она дала им жизнь, здоровье и знания для торжества коммунизма, для мира на земле, для процветания их великой отчизны… Дорогой Никита Сергеевич, прошу вас взглянуть на это дело как коммунист, и если мой сын невиновен, реабилитировать его. С уважением, Бибикова.

Дело Бориса Бибикова было вновь открыто в 1955 году, во время первой кампании по реабилитации, то есть судебного пересмотра дел жертв репрессий, начавшегося в стране еще до секретной речи Хрущева на XX съезде партии, когда он развенчал культ личности Сталина. Для пересмотра тысяч дел, подобных делу Бибикова, потребовался колоссальный бюрократический аппарат. Для реабилитации Бибикова были взяты подробнейшие показания у людей, близко его знавших, тщательно изучены следственные дела каждого, проходившего по его делу. По печальной иронии судьбы, количество необходимых для реабилитации документов оказалось в три раза больше тех, которые потребовались, чтобы арестовать, осудить и уничтожить Бориса Бибикова.

Все, кого допрашивали о так называемой контрреволюционной деятельности Бориса, заявили, что он был искренним и преданным коммунистом.

Могу описать его только с положительной стороны; он целиком отдавал себя служению партии и работе завода, пользовался среди рабочих огромным авторитетом, – сообщил следователям Иван Кавицкий, бывший заместитель Бориса на ХТЗ. – Мне ничего не известно о его антисоветской деятельности, напротив, он был преданным коммунистом.

Я никогда не слышал о каком-либо уклоне от партийной линии (Бибикова). Люди говорили, что его арестовали как врага народа, но никто не знал, за что именно, – сказал Лев Веселов, заводской бухгалтер.

Я помню, что все мои товарищи в управлении завода очень удивились, узнав о его аресте, – заявила машинистка Ольга Иршавская.

Двадцать второго февраля 1956 года закрытая сессия Верховного суда СССР приняла постановление с грифом «секретно», фактически отменяющее решение Военной коллегии от 13 октября 1937 года. Семье Бориса послали короткое сообщение о его реабилитации, а также свидетельство о смерти с указанием даты, когда приговор был приведен в исполнение, – на следующий день после вынесения приговора. Пункт о причине смерти отсутствовал.

Первое свидетельство о смерти Бориса Бибикова. Причина и место смерти не указаны. Власти только в 1988 году сообщили, что Борис Бибиков был расстрелян 14 октября 1937 года под Киевом и похоронен в общей могиле.

Поступление в университет Людмила восприняла как осуществление своей заветной мечты. Она стала жить в студенческом общежитии, занимавшем огромное помещение в доме на Стромынке, в Сокольниках, где с ней поселились еще пятнадцать девушек. Вскоре их перевели в общежитие самого университета на Ленинских горах. Все ее детство прошло в советских казенных учреждениях, и шумная жизнь университетского общежития сполна заменяла ей семью. Она быстро подружилась со своими сверстниками, многие из которых стали выдающимися людьми. Среди них был Юрий Афанасьев, статный паренек, искренний и прямодушный, впоследствии известный историк, один из интеллектуальных лидеров Перестройки.

Людмила с легкостью овладела французским и латынью и, кроме того, искусством демонстрировать внешнее послушание. Она много, упорно занималась – ее курсовые работы, написанные каллиграфическим почерком, являются образцом добросовестного и кропотливого труда. Людмила была воспитана советской системой, в которой основная роль отводилась коллективу, а отдельный человек был полностью лишен физической и нравственной независимости. Студенты 50-х годов после занятий факультативно читали пьесы Мольера, ставили любительские спектакли, в выходные дни ходили в турпоходы. Но несмотря на идеологические запреты и жизнь в большом коллективе, Мила чувствовала себя по-настоящему свободной и занялась изучением неисчерпаемых богатств мировой литературы. Она читала Дюма и Гюго, Золя и Достоевского, сентиментальные повести Александра Грина и рассказы Ивана Бунина. Литература, музыка и театр открыли ей окно в огромный мир, отвечающий ее широким интересам и мощному темпераменту.

Одним из страстных увлечений Людмилы стал балет. Как-то раз Саша заявил, что юной свояченице необходимо дать «старт в жизни», и тогда Ленина повела сестру в Большой театр; с тех пор они старались не пропускать ни одной балетной премьеры.

Любовь Людмилы к великому театру XIX века зародилась в те студенческие годы. В компании однокашников она чуть не каждый вечер устраивалась на галерке и после каждого акта восторженно аплодировала, а по окончании спектакля долго мерзла на улице у семнадцатого подъезда Большого, дожидаясь танцовщиков, выходивших с огромными букетами цветов. Людмила очень подружилась с Валерием Головицером, худым, впечатлительным юношей и тоже страстным балетоманом, братом ее близкой подруги Галины.

Людмила (справа) с подругой Галиной Головицер в комнате Людмилы в Староконюшенном переулке. 1962 год. Фотографировал муж их подруги-балерины, немец из Восточной Германии.

Людмила и ее друзья были не просто зрителями – они всей душой погружались в мир спектакля, сочувствовали героям, восхищались мастерством исполнителей. Когда в Москву прибыл на гастроли театр «Комеди Франсэз», первый зарубежный театр в послевоенное время, они, выстояв за билетами длинные очереди, увидели лучшие спектакли – мольеровского «Тартюфа» и «Сида» Корнеля, они кричали с галерки «Vive la France!» и бросали актерам цветы. После заключительного спектакля вместе с возбужденной толпой они провожали актеров от Театральной площади до гостиницы «Националь». Затесавшиеся среди них кагэбэшники злобно пинали театралов своими тяжелыми ботинками, желая умерить чрезмерный энтузиазм и восхищение девушек.

В следующем году в Москву на всемирный кинофестиваль приехал Жерар Филип, величайший французский актер своего поколения. Людмила с подругами подбежали к нему, чтобы выразить свой восторг. Он любезно поговорил с поклонницами и пообещал приехать еще. После отъезда Филипа во Францию девушки собрали деньги на подарок своему любимцу, а одна из них съездила в Палех, известный своими лаковыми миниатюрами, и заказала портрет Филипа в роли Жюльена Сорреля из фильма «Красное и черное». Когда через несколько месяцев Москву посетили французские коммунисты Эльза Триоле и Луи Арагон, Мила с четырьмя друзьями отправилась в гостиницу «Москва» – очень смелый и рискованный поступок, поскольку в гостинице останавливались в основном иностранцы и там было полно агентов КГБ – и из вестибюля позвонила Эльзе Триоле, объяснив, что они хотят послать с нею подарок для Жерара Филипа. Эльза Триоле, заинтересовавшись, пригласила их в номер, взяла подарок и по возвращении в Париж немедленно передала его Филипу. Пятью годами раньше пойти на такое мог только ненормальный. Но хрущевская «оттепель» многое изменила, и Людмила с друзьями смело испытывала прочность границ, отделяющих их от внешнего мира.

Как-то раз одна из подруг Людмилы прочла в газете французских коммунистов «Юманите», единственном доступном тогда для советских граждан издании французской периодики, сообщение о том, что Жерар Филип находится в Китае, где проводит встречи с кинозрителями. Девушки затеяли весьма опасную игру – они отправились на Центральный телеграф и заказали международный разговор с Пекином, хотя не знали, в каком отеле он остановился. Молодая телефонистка, по достоинству оценившая отвагу девушек, попросила свою китайскую коллегу соединить ее с самым крупным отелем в Пекине. Через полчаса Ольга, подруга Людмилы, разговаривала с Жераром Филипом, который сказал, что на обратном пути в Париж остановится в Москве.

На Внуковском аэродроме милиция попыталась остановить девушек, но общими усилиями человек двадцать прорвали заграждение, выбежали на взлетную полосу и столпились у трапа. В то время Филип уже был смертельно болен гепатитом, которым заразился в Южной Америке. Лицо его приобрело нездоровый серый оттенок, выглядел он гораздо старше своих тридцати семи лет. Узнав Людмилу, он тепло поздоровался с ней и по ее просьбе – оставил автограф на книге Стендаля «Красное и черное». «Людмиле на память о московском солнце», – написал Филип. Эта книга до сих пор хранится на полке в спальне моей матери.

Людмила (третья справа) с друзьями-театралами встречает в аэропорту Внуково французского актера Жерара Филипа, прилетающего из Пекина. Осень 1957 года.

На книге «Красное и черное» он оставил свой автограф: «На память о московском солнце»

Одна из самых способных учениц своего выпуска, Людмила блестяще закончила МГУ с красным дипломом и, приняв рискованное решение отказаться от университетского распределения, стала искать работу самостоятельно. Прежде всего, недалеко от метро «Лермонтовская» (теперь «Красные ворота») она сняла комнату у немолодой супружеской пары, где спала на раскладушке и оплачивала стол и проживание тем, что давала уроки сыну хозяина. Авиаинженер по профессии, он нигде не работал, а по просьбе соседей выполнял всякие случайные работы по дому. Поэтому Людмила подозревала, что он чем-то провинился перед властями.

Однажды у Ленины остановилась приехавшая за покупками Екатерина Ивановна Маркитян, жена сослуживца Бориса Бибикова по Харьковскому тракторному заводу. Она сказала Людмиле, что одна ее давнишняя подруга стала заместителем директора Института марксизма-ленинизма, где занимались изучением и сохранением письменного наследия коммунистических идеологов. Звали ее Евгения Степанова, и когда Мила позвонила, та сразу же предложила ей должность младшего научного сотрудника. Людмила не питала ни малейшего интереса к марксистско-ленинской теории, но интеллектуальная работа в Москве ее устраивала, и она без колебаний приняла предложение. Она включилась в подготовку к изданию гигантского собрания сочинений Карла Маркса и его друга и спонсора Фридриха Энгельса, которые она находила напыщенными и невыносимо скучными. Но работа в институте давала ей возможность усовершенствовать свой французский, да и коллеги оказались людьми очень умными и интересными. В институт часто приезжали зарубежные ученые и коммунисты для углубленного изучения коммунистической доктрины, почти приравненной к богословию, и тогда Людмилу приглашали в качестве переводчика и гида. Кроме того, в институтской столовой, расположенной на первом этаже небольшого дворца в неоклассическом стиле, появлялись отличные продукты. Раньше здесь была усадьба князя Долгорукого, а теперь находится Дворянское собрание.

Прогуливаясь по Москве в 1995-м, я случайно наткнулся на особняк, где когда-то размещался ИМЛ. С упразднением института и самого учения марксизма-ленинизма старый дворец заметно обветшал. Группе потомков русских дворян удалось вернуть себе право собственности на здание, но они не имеют средств на его реставрацию. И вот он стоит, разрушаясь, в заросшем саду, одинокий и никому не нужный.

Недавно восстановленное Дворянское собрание устроило благотворительный бал для сбора средств, который проводили в заброшенном спортзале, занимавшем одно крыло здания. Я отправился туда в старом смокинге моего отца, в котором он, молодой дипломат, в 1959 году встречался с Никитой Хрущевым. Многочисленные потомки тех русских дворянских семейств, что не эмигрировали и все же смогли уцелеть во время революции, Гражданской войны и «чистки», скованно танцевали мазурку и вальсы под грохот военного оркестра. Беда в том, что организаторы бала стремились воскресить прошлое, которое никто не помнил, и воссоздать традиции, продолжающие жить лишь в их воображении. Князь Голицын в серых туфлях из искусственной кожи беседовал с графом Лопухиным, облаченным в поношенный лавсановый костюм, а их густо накрашенные супруги кокетливо поигрывали сувенирными венецианскими веерами из пластмассы.

За десятки лет советского агрессивного мещанства бывший великолепный особняк превратился в бездуховный муравейник с перегородками из древесностружечных плит и коридорами, застеленными загибающимся по углам линолеумом. Высокие окна, выходящие во двор, наглухо закрашены белилами. Украдено все, что можно, включая дверные ручки и выключатели.

Я пытался представить свою маму, молодую и полную энергии, которая идет, слегка прихрамывая, по этим коридорам на первое собеседование с директором института. Или в тот момент, когда она с вызывающим видом стоит перед партийным собранием, созванным для осуждения ее любовной связи с иностранцем. Но ее нигде не было; я не увидел никаких призраков там, где все вокруг сотрясалось от грохота оркестра.

Правнук Карла Маркса, Карл Лонге в Институте марксизма-ленинизма. Людмила (в центре) переводит.

Как ни медленно вращалось колесо бюрократии, но к весне 1960 года Людмила, став штатным сотрудником института, уже имела право на получение жилплощади, правда как незамужняя могла претендовать лишь на комнату в коммунальной квартире. В марте ее коллеге Клаве Конновой с двумя детьми и престарелым отцом дали квартиру, и они освободили семиметровую комнату в коммуналке. Ее переписали на Людмилу, и вскоре она перебралась туда, в дом рядом с Арбатом, в Староконюшенном переулке. Комнатка была маленькая, зато ее собственная. Так в двадцать шесть лет у Людмилы появилось место, которое она с полным основанием могла назвать своим домом.

Глава 8
Мервин

 
В глазах – мечта…
Все остальное им заслонено,
Как будто не понять нам, даже зная,
Ни всей его печали, ни тщеты.
 
 
Дагерротип, на миг мелькнувший, – ты,
В моих руках, что медлит, исчезая [3]3
  Перевод Владимира Летучего.


[Закрыть]
.
 
Райнер Мария Рильке

Мне всегда очень нравился кабинет моего отца, расположенный на втором этаже викторианского дома в Пимлико, где я вырос. Там пахло французскими сигаретами и чаем «Дарджилинг», звучали кантаты Баха и оперы Генделя. Сейчас кабинет отца кажется маленьким, но семилетнему мальчику, прислонившемуся к солидному креслу и взирающему на полки книг, от пола до самого потолка, он представлялся огромным. Разглядывая висящую над камином кавалерийскую саблю и коллекцию моделей паровых двигателей, я инстинктивно чувствовал, что это место принадлежалонастоящему мужчине, а ящики письменного стола с подзорными трубами, компасами, семейными фотографиями и разными другими интересными вещами манили меня, как запретный сундук с сокровищами. Даже когда я жил отдельно от отца, меня, подростка, чрезвычайно интересовала тайна кабинета и прошлое отца, о котором он не очень-то любил вспоминать.

Однажды, тайком роясь в ящиках его стола, я обнаружил пакет с фотографиями. На снимках был не тот отец, каким я его знал, а удивительно холодный молодой человек в строгом костюме 60-х годов и в солнцезащитных очках в стиле Малкольма X. На одной фотографии он идет по берегу моря, сверкающего под солнцем. На других – в теплом пальто стоит на льду огромного озера; бредет между горами арбузов на живописном рынке где-то в Центральной Азии; сидит в ресторане на набережной, спокойный и уверенный, в обществе хорошеньких девушек. На обороте каждой фотографии его аккуратным почерком написано, где и когда она сделана.

В тот же вечер, вероятно, подспудно желая признаться в своем дерзком поступке, я спросил отца, что он делал в Бухаре и на озере Байкал в 1961 году. Он отвел взгляд, тонко усмехнулся, как это ему свойственно, и опустился в кресло.

– А, Байкал! – небрежно сказал он, наливая себе чай через ситечко. – Меня возил туда один кагэбэшник.

Мой отец родился в июле 1932-го в Суонси, в маленьком домике на Лэмб-стрит. В его детстве еду готовили на решетке камина, который топили углем, крошечные спаленки не отапливались, гостиной, заставленной громоздкой мебелью, не пользовались, женщины с изможденными лицами были резкими и грубыми, а мужчины сильно напивались. Ребенком меня пару раз привозили на эту улицу, и, по странному совпадению, каждый раз в ветреные дни, когда моросил мелкий дождь и улицы становились пустынными. Вероятно, поэтому в моей детской памяти Суонси остался пронизанным грязновато-желтым светом, почему-то казавшимся мне ядовитым и придавливающим к земле. Морской ветер с широко раскинувшегося залива Суонси приносил запах соли и нефти. Улицы были монотонно-серыми, как и люди с их серыми невыразительными лицами.

Сейчас этот уголок Южного Уэльса кажется заброшенным, некрасивым и неуверенным в себе местом, будто впитавшим в себя грязь и пот множества людей, чья жизнь прошла в тяжелом труде и в дыму. Но в детские годы моего отца Суонси был одним из самых оживленных портов отгрузки угля, и заходившие в него огромные пароходы представляли собой артерии, по которым этот уголь доставлялся в самые отдаленные уголки тогда еще крупнейшей мировой державы. На палубу судов с широкими трубами, извергающими густой черный дым, опускались клети с каменным углем, а между грузовыми пароходами и пассажирскими лайнерами изящно лавировали красивые старинные шхуны.

Бывали моменты, когда мне случалось улавливать мимолетные отголоски ушедшего мира времен детства моего отца. В 1993-м, как-то вечером, я проезжал на машине через маленький городишко в горнодобывающем районе Словакии, и в открытое окно ко мне врывался сырой ночной воздух, пропитанный запахом угольного дыма и жареного лука. Однажды я стоял в Ленинградском порту с бесконечными рядами заржавленных кранов и грузовых кораблей, и мне приходилось наклоняться вперед, чтобы устоять против резких порывов ледяного ветра с привкусом ржавчины, набрасывающегося на берег с Финского залива. И еще была в моей жизни неделя, проведенная в Челябинске, в обществе усатых шахтеров с мощными бицепсами и мрачными отчаявшимися лицами, которые мало говорили, зато много пили. Их жены выглядели измученными и осунувшимися, и в небрежных мазках губной помады и остатках перманента на сухих, ломких волосах угадывалась жалкая попытка сохранить хоть какую-то женственность и привлекательность. Подобные образы населяли в моем воображении жизнь в Южном Уэльсе времен Великой депрессии – месте, где крохотная доля счастья каждого оплачивалась ценой невероятно тяжелого и опасного труда на протяжении всей жизни.

Семья Мервина была бедной, но респектабельной и изо всех сил старалась удержаться на последней ступеньке мелкобуржуазного сословия и поддерживать видимость благополучия. Приблизительно в 1904 году мой прадед Альфред повел всю семью в фотоателье. Получившийся снимок очень точно отражал стесненные обстоятельства их жизни. Хотя сам Альфред в черном костюме с выпущенной из кармашка золотой цепочкой от часов выглядит типичным отцом семейства эдвардианской эпохи, а его сын Уильям в высоком воротничке и дочь Этель в черном, глухом платье и черных чулках держатся весьма чопорно, однако у его жены Анны лицо худое и изможденное, и во всей группе, снимавшейся на фоне чужой мебели с высокими массивными стульями и пышными цветами в горшках, чувствуется смущенная скованность. Эта большая фотография, раскрашенная от руки, что стоило больших денег, и вставленная в рамку, давила на Мервина в течение всей его юности как напоминание о жестоком крушении когда-то состоятельной семьи. Теперь же вместе с мамой и бабушкой он очень скромно, если не бедно, жил в районе Хафод города Суонси.

Мой дед по отцу, Уильям Альфред Мэтьюз, занимался тем, что организовывал погрузку угля в трюмы кораблей таким образом, чтобы он не смещался во время плавания. Это называлось «тримминг груза» и требовало большого искусства. Работа была грязной, но хотя бы не на самом дне социальной лестницы, где находились чернорабочие, которые собственно и грузили уголь под его руководством, раздевшись по пояс и стоя по колено в угольной крошке.

Судя по всему, Уильям Мэтьюз был лишен честолюбия. Во всяком случае, его любимым занятием было посещение Рабочего клуба, где в компании старых друзей по окопам он пропивал всю зарплату. Во время Первой мировой войны он был пять раз ранен, но, как многие другие ее участники, ничего за это не получил, кроме набора медалей и уважения своих товарищей из Клуба раненых ветеранов, своего рода медицинского страхового общества. Они, в знак признания его заслуг – как секретаря, – вручили ему дешевые каминные часы; которые до сих пор тикают в кабинете моего отца. На реке Сомме он отравился немецким «горчичным» газом, что пагубно отразилось на его легких, но он продолжал беззаботно курить дешевые матросские папиросы с грубо нарезанным табаком.

Дед был красивым мужчиной, носил строгую черную тройку с отцовской золотой цепочкой от часов, украшенной совереном на толстом золотом кольце. Когда в 1964 году он умер, среди немногих вещей, доставшихся его сыну, был карманный дневник, в котором он отмечал дни свиданий с хорошенькими женщинами в парках Суонси.

К своему сыну Мервину он относился равнодушно, а жену Лилиан едва терпел. За всю жизнь не прочитав ни одной книги, он совершенно не интересовался учебой сына в школе. Мервин всегда глубоко возмущался ограниченностью отца, вероятно потому, что сам страстно любил читать и был прилежным учеником. Время от времени Уильям деспотично утверждал свой родительский авторитет в глазах сына, которого наверняка считал умнее себя, тем, что не давал ему инструменты для его любимых работ по дереву или издевался над недостатком у него физической силы.

Мервин на всю жизнь запомнил унижения, которым подвергал его отец. В письмах своей русской невесте он часто вспоминал о жестокости и эгоизме отца. Мервина крепко связывали с Людмилой впечатления детства без родительской любви.

Твое безрадостное, горькое, униженное детство, постоянное отсутствие тепла и привязанности, доброты, уважения, все твои обиды, болезни, слезы я понимаю до боли остро, – писала в 1965-м Мила Мервину. – Как я ненавижу твоего отца за то, что он не давал тебе доску, если ты хотел смастерить что-нибудь. Какая ужасная жестокость, какое неуважение к личности – я сама страдала от этого тысячу раз в жизни! Мне так хочется вернуть то навсегда ушедшее время и приобрести для тебя целую мастерскую, дать тебе все, что тебе нужно, чтобы твоя жизнь стала интересной и счастливой!

Очевидно, Мервин рос ребенком замкнутым и необщительным. Ему нравилось в одиночестве бродить среди доков, где кипела работа, и по шахтам, окружавшим мрачный город, заглядывать в сараи с установленными в них паровыми двигателями, которые завораживали его своей отлаженной работой. По воскресеньям он забирался на горы угольного шлака, смотрел на корабли в заливе, на простирающееся за ним Ирландское море и мечтал о путешествиях в дальние неизведанные страны, как все юноши, которым уготована необыкновенная судьба.

Большую часть детства он провел с мамой Лилиан и бабушкой. Семейная жизнь проходила в вечных домашних скандалах, которые заканчивались тем, что либо отец в очередной раз уходил из дома, либо мать хватала ребенка и убегала к своей матери. Лилиан была очень эмоциональной женщиной, склонной к истерикам. Все ее надежды сосредоточились на сыне, она жила только им – и Мервину с трудом удавалось как-то обуздывать эту безумную любовь, которая его угнетала. Позднее Мервин часто жаловался Миле, что мать со свойственной ей страстью все преувеличивать обвиняла его в том, что он «убивает свою старую мать невниманием».

Но вряд ли стоит удивляться неуравновешенности характера Лилиан. Она получила непреходящую душевную травму, когда забеременела от женатого мужчины, местного адвоката, отказавшегося признать ребенка. В суровой методистской среде Южного Уэльса внебрачный ребенок оставался пятном на всю жизнь. Когда Уильям Мэтьюз женился на ней, она считалась падшей женщиной, что сильно отразилось на их отношениях. Мой отец рос, считая своего единоутробного брата Джека дядей, и узнал правду только подростком.

Начало Второй мировой войны привнесло в жизнь мальчика настоящий ужас. В детстве мне часто приходилось слышать его рассказы о войне – о выматывающем душу вое бомбардировщиков в безлунные ночи, о зрелище разрушенных бомбами доков и железнодорожных путей. С началом войны Мервина с одноклассниками эвакуировали в цветущие долины реки Гвендрайт на полуострове Гоуэр; он вез с собой маленький фибровый чемоданчик, на крышке которого старательно вывел карандашом свое имя и адрес. Но вскоре их матери решили, что опасность преувеличена, и большинство детей возвратились домой.

Женщины ошиблись. Мервин оказался в Суонси во время самых жестоких бомбардировок 1941 года. Он помнит страшный грохот бомбовых разрывов, помнит, как они с мамой, взяв свечи и старую шахтерскую бронзовую лампу, бегут спасаться в бомбоубежище в дальнем конце сада. Однажды перед одним из самых массированных налетов немецких бомбардировщиков мать увела Мервина к деду. Она не могла бы объяснить, почему так сделала, просто ее охватило неодолимое желание уйти из дома. Когда на следующее утро они поднялись на холм, по которому шла дорога к Лэмб-стрит, они увидели, что их дом полностью разрушен прямым попаданием бомбы. Половина зданий на их улице превратились в груды дымящихся кирпичей, а многие соседи оказались заживо похороненными в бомбоубежищах Андерсона. На маленького Мервина это произвело незабываемое впечатление.

Думаю, каждый отец, играя со своим сыном, будто снова возвращается в свое детство. И точно так же каждый мальчик разделяет увлечения своего отца, пока не наступит у него переломный возраст, когда он может утратить интерес к пристрастиям отца. Мне кажется, что, в отличие от моих сверстников, мое детство было насквозь пропитано духом 30-х годов. Одной из первых книжек, которую я прочитал без посторонней помощи, была отцовская «Белоснежка и семь гномов», иллюстрированная объемными картинками, их нужно было рассматривать через очки с красными и зелеными целлулоидными стеклами в картонной оправе. Позднее я любил читать его старые ежегодные альманахи «Мальчишечьей газеты» и толстые книги о приключениях с бипланами и страшными пиратами. Однажды утром на мое восьмое Рождество я обнаружил в своей спальне большой, обтянутый мешковиной ящик. В нем оказался игрушечный электрический поезд фирмы «Хорнби» с замечательным зеленым локомотивом под названием «Карфильский Замок». Это был один из немногих подарков моему отцу от деда – на Рождество 1939 года. В другой год отец подарил мне свой конструктор в специальном деревянном ящике с множеством выдвижных ящичков и отделениями для болтиков, винтиков и планок, а еще к нему прилагалась отлично иллюстрированная инструкция по сборке всевозможных конструкций, в которой были нарисованы мальчики в коротких штанишках и длинных носках. Я часами сидел на полу в своей комнате и собирал сложные подъемные краны на порталах, бронепоезда и подвесные мосты, а потом запускал по ним мой игрушечный поезд.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю