355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Осип Мандельштам » Камень, Tristia » Текст книги (страница 5)
Камень, Tristia
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 03:37

Текст книги "Камень, Tristia"


Автор книги: Осип Мандельштам


Жанр:

   

Поэзия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 5 страниц)

«И по-звериному воет людье…»

И по-звериному воет людье,

И по-людски куролесит зверье…

Чудный чиновник без подорожной

Командированный к тачке острожной, —

Он Черномора пригубил питье

В кислой корчме на пути к Эрзеруму.

Октябрь 1930

«Я вернулся в мой город, знакомый до слез…»
 
Я вернулся в мой город, знакомый до слез,
До прожилок, до детских припухлых желез.
 
 
Ты вернулся сюда – так глотай же скорей
Рыбий жир ленинградских речных фонарей.
 
 
Узнавай же скорее декабрьский денек,
Где к зловещему дегтю подмешан желток.
 
 
Петербург, я еще не хочу умирать:
У тебя телефонов моих номера.
 
 
Петербург, у меня еще есть адреса,
По которым найду мертвецов голоса.
 
 
Я на лестнице черной живу, и в висок
Ударяет мне вырванный с мясом звонок,
 
 
И всю ночь напролет жду гостей дорогих,
Шевеля кандалами цепочек дверных.
 

Декабрь 1930

«Мы с тобой на кухне посидим…»
 
Мы с тобой на кухне посидим,
Сладко пахнет белый керосин,
 
 
Острый нож да хлеба каравай…
Хочешь, примус туго накачай,
 
 
А не то веревок собери —
Завязать корзину до зари,
 
 
Чтобы нам уехать на вокзал,
Где бы нас никто не отыскал.
 

Январь 1931

«Помоги, Господь, эту ночь прожить…»
 
Помоги, Господь, эту ночь прожить,
Я за жизнь боюсь – за твою рабу…
В Петербурге жить – словно спать в гробу.
 

Январь 1931

«С миром державным я был лишь ребячески связан…»
 
С миром державным я был
лишь ребячески связан,
Устриц боялся и на гвардейцев
глядел исподлобья,
И ни крупицей души я ему не обязан,
Как я ни мучил себя по чужому подобью.
 
 
С важностью глупой, насупившись,
в митре бобровой
Я не стоял под египетским портиком банка,
И над лимонной Невою
под хруст сторублевый
Мне никогда, никогда не плясала цыганка.
 
 
Чуя грядущие казни,
от рева событий мятежных
Я убежал к нереидам на Черное море
И от красавиц тогдашних —
от тех европеянок нежных —
Сколько я принял смущенья,  надсады и горя!
 
 
Так отчего ж до сих пор этот город довлеет
Мыслям и чувствам моим
по старинному праву?
Он от пожаров еще и морозов наглеет,
Самолюбивый, проклятый, пустой, моложавый.
 
 
Не потому ль, что я видел на детской картинке
Леди Годиву с распущенной рыжею гривой,
Я повторяю еще про себя под сурдинку:
Леди Годива, прощай… Я не помню, Годива.
 

Февраль 1931

«После полуночи сердце ворует…»
 
После полуночи сердце ворует
Прямо из рук запрещенную тишь.
Тихо живет – хорошо озорует:
Любишь – не любишь, ни с чем не сравнишь.
 
 
Любишь – не любишь,
поймешь – не поймаешь…
Не потому ль, как подкидыш, дрожишь,
Что пополуночи сердце пирует,
Взяв на прикус серебристую мышь.
 

Март 1931

«Колют ресницы. В груди прикипела слеза…»
 
Колют ресницы. В груди прикипела слеза.
Чую без страху, что будет и будет гроза.
Кто-то чудной меня что-то торопит забыть.
Душно – и все-таки до смерти хочется жить.
 
 
С нар приподнявшись
на первый раздавшийся звук,
Дико и сонно еще озираясь вокруг,
Так вот бушлатник шершавую песню поет
В час, как полоской заря над острогом встает.
 

2 марта 1931

«Я скажу тебе с последней…

Ma voix aigre et fausse… [2]2
  Мой голос резкий и фальшивый… (франц.)


[Закрыть]

P.Verlain

 
Я скажу тебе с последней
Прямотой:
Всё лишь бредни, шерри-бренди,
Ангел мой.
 
 
Там, где эллину сияла
Красота,
Мне из черных дыр зияла
Срамота.
 
 
Греки сбондили Елену
По волнам,
Ну а мне – соленой пеной
По губам.
 
 
По губам меня помажет
Пустота,
Строгий кукиш мне покажет
Нищета.
 
 
Ой ли, так ли, дуй ли, вей ли,
Всё равно.
Ангел Мэри, пей коктейли,
Дуй вино!
 
 
Я скажу тебе с последней
Прямотой:
Всё лишь бредни, шерри-бренди,
Ангел мой.
 

2 марта 1931

«Жил Александр Герцевич…»
 
Жил Александр Герцевич,
Еврейский музыкант, —
Он Шуберта наверчивал,
Как чистый бриллиант.
 
 
И всласть, с утра до вечера,
Заученную вхруст,
Одну сонату вечную
Играл он наизусть…
 
 
Что, Александр Герцевич,
На улице темно?
Брось, Александр Сердцевич, —
Чего там! Всё равно!
 
 
Пускай там итальяночка,
Покуда снег хрустит,
На узеньких на саночках
За Шубертом летит:
 
 
Нам с музыкой-голубою
Не страшно умереть, —
Там хоть вороньей шубою
На вешалке висеть…
 
 
Всё, Александр Герцевич,
Заверчено давно,
Брось, Александр Скерцевич,
Чего там! Всё равно!
 

27 марта 1931

«За гремучую доблесть грядущих веков…»
 
За гремучую доблесть грядущих веков,
За высокое племя людей, —
Я лишился и чаши на пире отцов,
И веселья, и чести своей.
 
 
Мне на плечи кидается век-волкодав,
Но не волк я по крови своей:
Запихай меня лучше, как шапку, в рукав
Жаркой шубы сибирских степей…
 
 
Чтоб не видеть ни труса, ни хлипкой грязцы,
Ни кровавых костей в колесе;
Чтоб сияли всю ночь голубые песцы
Мне в своей первобытной красе, —
 
 
Уведи меня в ночь, где течет Енисей
И сосна до звезды достает,
Потому что не волк я по крови своей
И меня только равный убьет.
 

17—28 марта 1931, 1935

«Ночь на дворе. Барская лжа…»
 
Ночь на дворе. Барская лжа:
После меня хоть потоп.
Что же потом? Хрип горожан
И толкотня в гардероб.
 
 
Бал-маскарад. Век-волкодав.
Так затверди ж назубок:
Шапку в рукав, шапкой в рукав —
И да хранит тебя Бог!
 

Март 1931

«Нет, не спрятаться мне от великой муры…»
 
Нет, не спрятаться мне от великой муры
За извозчичью спину Москвы.
Я – трамвайная вишенка страшной поры,
И не знаю, зачем я живу.
 
 
Мы с тобою поедем на «А» и на «Б»
Посмотреть, кто скорее умрет,
А она то сжимается, как воробей,
То растет, как воздушный пирог.
 
 
И едва успевает грозить из угла —
Ты как хочешь, а я не рискну!
У кого под перчаткой не хватит тепла,
Чтоб объехать всю курву-Москву.
 

Апрель 1931

«Я с дымящей лучиной вхожу…»
 
Я с дымящей лучиной вхожу
К шестипалой неправде в избу:
Дай-ка я на тебя погляжу —
Ведь лежать мне в сосновом гробу.
 
 
А она мне соленых грибков
Вынимает в горшке из-под нар,
А она из ребячьих пупков
Подает мне горячий отвар.
– Захочу, – говорит, – дам еще. —
 
 
Ну а я не дышу, сам не рад…
Шасть к порогу: куда там… В плечо
Уцепилась и тащит назад.
Вошь да глушь у нее, тишь да мша,
 
 
Полуспаленка, полутюрьма.
– Ничего, хороша, хороша…
Я и сам ведь такой же, кума…
 

4 апреля 1931

«Я пью за военные астры, за всё, чем корили меня…»
 
Я пью за военные астры, за всё,
чем корили меня,
За барскую шубу, за астму,
за желчь петербургского дня,
За музыку сосен савойских,
полей Елисейских бензин,
За розу в кабине рольс-ройса и масло
парижских картин.
Я пью за бискайские волны,
за сливок альпийских кувшин,
За рыжую спесь англичанок
и дальних колоний хинин.
Я пью, но еще не придумал —
из двух выбираю одно:
Веселое асти-спуманте
иль папского замка вино.
 

11 апреля 1931

Рояль
 
Как парламент, жующий Фронду,
Вяло дышит огромный зал,
Не идет Гора на Жиронду,
И не крепнет сословий вал.
 
 
Оскорбленный и оскорбитель,
Не звучит рояль-Голиаф,
Звуколюбец, душемутитель,
Мирабо фортепьянных прав.
 
 
– Разве руки мои – кувалды?
Десять пальцев – мой табунок! —
И вскочил, отряхая фалды,
Мастер Генрих – конек-горбунок.
. . . . . . . . . . . . . .
 
 
Чтобы в мире стало просторней,
Ради сложности мировой,
Не втирайте в клавиши корень
Сладковатой груши земной.
 
 
Чтоб смолою соната джина
Проступила из позвонков,
Нюренбергская есть пружина,
Выпрямляющая мертвецов.
 

16 апреля 1931

«Сохрани мою речь навсегда…»
 
Сохрани мою речь навсегда
за привкус несчастья и дыма,
За смолу кругового терпенья, —
за совестный  деготь труда. —
Как вода в новгородских колодцах
должна быть черна и сладима,
Чтобы в ней к Рождеству
отразилась семью плавниками звезда.
 
 
И за это, отец мой,
мой друг и помощник мой грубый,
Я – непризнанный брат,
отщепенец в народной семье —
Обещаю построить
                           такие дремучие срубы,
Чтобы в них татарва
опускала князей на бадье.
 
 
Лишь бы только любили меня
эти мерзлые плахи —
Как прицелясь на смерть
городки зашибают в саду —
Я за это всю жизнь
прохожу хоть в железной рубахе
И для казни петровской
в лесах топорище найду.
 

3 мая 1931

Канцона
 
Неужели я увижу завтра —
Слева сердце бьется – слава, бейся! —
Вас, банкиры горного ландшафта,
Вас, держатели могучих акций гнейса?
 
 
Там зрачок профессорский, орлиный —
Египтологи и нумизматы —
Это птицы сумрачно-хохлатые
С жестким мясом и широкою грудиной.
 
 
То Зевес подкручивает с толком
Золотыми пальцами краснодеревца
Замечательные луковицы-стекла —
Прозорливцу дар от псалмопевца.
 
 
Он глядит в бинокль прекрасный Цейса —
Дорогой подарок царь-Давида —
Замечает все морщины гнейсовые,
Где сосна иль деревушка-гнида.
 
 
Я покину край гипербореев,
Чтобы зреньем напитать судьбы развязку,
Я скажу «села» начальнику евреев
За его малиновую ласку.
 
 
Край небритых гор еще неясен,
Мелколесья колется щетина,
И свежа, как вымытая басня,
До оскомины зеленая долина.
 
 
Я люблю военные бинокли
С ростовщическою силой зренья.
Две лишь краски в мире не поблекли:
В желтой – зависть, в красной – нетерпенье.
 

26 мая 1931

«Полночь в Москве. Роскошно буддийское лето…»
 
Полночь в Москве.
Роскошно буддийское лето:
С дроботом мелким расходятся улицы
в чоботах узких, железных,
В черной оспе
блаженствуют кольца бульваров.
 
 
Нет на Москву и ночью угомону,
Когда покой бежит из-под копыт.
Ты скажешь: где-то там, на полигоне,
Два клоуна засели – Бим и Бом,
И в ход пошли гребенки, молоточки,
То слышится гармоника губная,
То детское молочное пьянино:
До-ре-ми-фа
И соль-фа-ми-ре-до…
 
 
Бывало, я, как помоложе, выйду
В проклеенном резиновом пальто
В широкую разлапицу бульваров,
Где спичечные ножки цыганочки
в подоле бьются длинном,
Где арестованный медведь гуляет —
Самой природы вечный меньшевик,
И пахло до отказу лавровишней!..
Куда же ты? Ни лавров нет, ни вишен…
Я подтяну бутылочную гирьку
Кухонных крупно скачущих часов.
Уж до чего шероховато время,
А все-таки люблю за хвост его ловить:
Ведь в беге собственном оно не виновато,
Да, кажется, чуть-чуть жуликовато.
 
 
Чур! Не просить! Не жаловаться! Цыц!
Не хныкать!
Для того ли разночинцы
Рассохлые топтали сапоги,
чтоб я теперь их предал?
Мы умрем, как пехотинцы,
Но не прославим
ни хищи, ни поденщины, ни лжи.
 
 
Есть у нас паутинка
шотландского старого пледа,
Ты меня им укроешь, как флагом военным,
когда я умру, —
Выпьем, дружок, за наше ячменное горе,
Выпьем до дна!
 
 
Из густо отработавших кино
Убитые, как после хлороформу,
Выходят толпы. До чего они венозны,
И до чего им нужен кислород!
 
 
Пора вам знать: я тоже современник,
Я человек эпохи Москвошвея,
Смотрите, как на мне топорщится пиджак,
Как я ступать и говорить умею!
Попробуйте меня от века оторвать,
Ручаюсь вам – себе свернете шею!
 
 
Я говорю с эпохою – но разве
Душа у ней пеньковая и разве
Она у нас постыдно прижилась,
Как сморщенный зверек в тибетском храме:
Почешется – и в цинковую ванну, —
Изобрази еще нам, Марь Иванна!
 
 
Пусть это оскорбительно, – поймите:
Есть блуд труда, и он у нас в крови.
 
 
Уже светает… Шумят сады
зеленым телеграфом.
К Рембрандту входит в гости Рафаэль.
Он с Моцартом в Москве души не чает —
За карий глаз, за воробьиный хмель.
И словно пневматическую почту
Иль студенец медузы черноморской
Передают с квартиры на квартиру
Конвейером воздушным сквозняки,
Как майские студенты-шелапуты…
 

Май—4 июня 1931

«Еще далёко мне до патриарха…»
 
Еще далёко мне до патриарха,
Еще на мне полупочтенный возраст,
Еще меня ругают за глаза
На языке трамвайных перебранок,
В котором нет ни смысла, ни аза:
Такой-сякой! Ну что ж, я извиняюсь, —
Но в глубине ничуть не изменяюсь…
 
 
Когда подумаешь – чем связан с миром,
То сам себе не веришь: ерунда!
Полночный ключик от чужой квартиры,
Да гривенник серебряный в кармане,
Да целлулоид фильмы воровской.
 
 
Я, как щенок, кидаюсь к телефону
На каждый истерический звонок:
В нем слышно польское «Дзенькуе, пани»,
Иногородний ласковый упрек
Иль неисполненное обещанье.
 
 
Всё думаешь: к чему бы приохотиться
Посереди хлопушек и шутих;
Перекипишь – а там, гляди, останется
Одна сумятица да безработица:
Пожалуйста, прикуривай у них!
 
 
То усмехнусь, то робко приосанюсь
И с белорукой тростью выхожу:
Я слушаю сонаты в переулках,
У всех лотков облизываю губы,
Листаю книги в глыбких подворотнях,
И не живу, и все-таки живу.
 
 
Я к воробьям пойду и к репортерам,
Я к уличным фотографам пойду
И в пять минут – лопаткой из ведерка —
Я получу свое изображенье
Под конусом лиловой шах-горы.
 
 
А иногда пущусь на побегушки
В распаренные душные подвалы,
Где чистые и честные китайцы
Хватают палочками шарики из теста,
Играют в узкие нарезанные карты
И водку пьют, как ласточки с Ян-Цзы.
 
 
Люблю разъезды скворчащих трамваев,
И астраханскую икру асфальта,
Накрытого соломенной рогожей,
Напоминающей корзинку асти,
И страусовые перья арматуры
В начале стройки ленинских домов.
 
 
Вхожу в вертепы чудные музеев,
Где пучатся кащеевы Рембрандты,
Достигнув блеска кордованской кожи,
Дивлюсь рогатым митрам Тициана
И Тинторетто пестрому дивлюсь —
Как тысяче крикливых попугаев.
 
 
И до чего хочу я разыграться —
Разговориться – выговорить правду —
Послать хандру к туману, к бесу, к ляду, —
Взять за руку кого-нибудь: будь ласков, —
Сказать ему, – нам по пути с тобой…
 

Май – сентябрь 1931



    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю