Текст книги "Купить зимнее время в Цфате (сборник)"
Автор книги: Орцион Бартана
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 9 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]
Я, Цидкияу
Северный вокзал. Тель-Авив. Понедельник, двадцатое июня тысяча девятьсот восемьдесят четвертого. Пять часов после полудня по летнему времени. Вход на перрон. Сейчас поезд прибудет на станцию. Я, Цидкияу, единственный наследник, осуществляю монархию, стараюсь соответствовать должности. В полном смысле этого слова. Все так, как записано в книге. Северный железнодорожный вокзал Тель-Авива, понедельник, двадцатого июня тысяча девятьсот восемьдесят четвертого, я пришел встретить родителей. В буфете, у входа, за прилавком высится толстенная буфетчица. В этот час, на склоне душного влажного дня, лицо ее, покрытое слоем белесоватого крема, блестит от пота. Она наклоняется вперед, опираясь на два огромных своих локтя, словно бы обращается к редко проходящим мимо нее по перрону. Она и вправду поражает, не видит ни меня, ни других, ничего не просит и ничего не предлагает. Лицо ее приподнято вверх, но она не молится. Так или иначе, никто не внимает ее молитвам. Несмотря на охранника у входа в зал ожидания, бродячий пес с найденным где-то куском колбасы в зубах, прокрадывается внутрь, прячется под одним из стульев у буфетного прилавка, чтобы полакомиться трофеем. Ни один посетитель в этот час не сидит за буфетным прилавком. Хозяин буфета дремлет в углу. Жарко. Огромный чуб тенью лежит на его плече.
Северный железнодорожный вокзал. Тель-Авив. Понедельник, двадцатого июня, тысяча девятьсот восемьдесят четвертого. Четверть шестого. Поезд прибывает на станцию. Совсем мало пассажиров выходит из вагонов. Жидкая шеренга растягивается по перрону. В моем направлении. Родители среди последних. До сих пор я беспокоился, что они не приедут. Теперь-то я могу себе в этом признаться. Я был готов к любым неожиданностям, как будто можно к этому приготовиться. Отец идет впереди матери, катит зеленый чемодан на колесиках, потрепанный и покрытый пылью. Движется отец медленно. Я иду, охваченный тревогой, ему навстречу. Следует ему помочь с чемоданом. У мамы тоже чемодан, красный, без колесиков. И огромная ручная сумка. Ей тоже надо помочь. Все то, что они несут в четырех руках, я могу нести в двух. Я могу взять все их вещи вместе, несмотря на их тяжесть. Я тороплюсь им навстречу. Мне тридцать пять. И, вероятно, кажусь бегущим на фоне их медленных шагов. Я почти мгновенно приближаюсь к ним, несмотря на жару, пот, влажность. Они стары. Они больны. Немного им осталось. Сколько им еще ездить на летний отдых? Сколько им еще возвращаться? Сколько раз мне еще их встречать? Еще один день уходит в небытие и не предвещает ничего хорошего. Тревога моя увеличивается с каждым днем и мне следует ее скрывать. Я стараюсь улыбаться. Я ускоряю шаги к ним, так они мне будут казаться более уверенными. Им не следует знать, что я знаю. Я ускоряю шаги. Я улыбаюсь. Даже слишком. Следует быть осторожным. Я замедляю свои уверенные шаги. Не следует слишком преувеличивать. Они могут почувствовать, что я изменил свой обычно сердитый вид и удивиться – с чего бы это. «Да, папа, да, мама. Надеюсь, вы хорошо провели время». Опять спрошу, как они провели отпуск? Где жили? Были ли какие-то приятные переживания. Надеюсь, что не будет сказано ничего более того, что обычно говорилось при прежних встречах. Стена на месте. Вавилоняне в городе. Ничего не изменилось. Ничего не изменится. Мы выходим из вокзала на автостоянку. Вавилоняне в городе. Я уже сообщил вам, что знаю об этом. Понедельник, двадцатого июня, тысяча девятьсот восемьдесят четвертого. Пять тридцать, и хорошо, что сбрил свои большие усы. Они уже и раньше мешали. В такое время лишние волосы как лишний вес. Прикрытие искусственно, броня только мешает своей тяжестью. Солнце бьет в голову во всю свою силы и все же оно какое-то уже использованное, полинявшее, блеклое. Второсортное солнце в более или менее приличном состоянии. Даже в весьма приличном состоянии по отношению к нам. Жар туманит все предметы. Позади нас грязные запыленные стекла в дверях вокзала. Впереди – скопление таких же грязных автомобилей на стоянке. Мне тридцать пять, в смысле тридцать пять лет мой возраст. Понятие это, в общем, не очень-то понятное, да и пользы от него никакой. Я пытаюсь воспользоваться им, чтобы извлечь из него какое-то решение вопроса – что делать. Ответа нет. Тридцать пять лет я живу с родителями, все более совершенствую себя для реализации плана, все более соглашаюсь его реализовать до конца, не зная, что он собой представляет. Слышал какие-то фрагменты, то там, то тут, главным образом, от отца. Теперь я должен его выполнить собственными силами. В одиночку. Не знаю, что он собой представляет. Знаю лишь, что у закатного солнца, у поезда, возвращающегося на станцию, у медленного движения моих родителей, у болезненного их вида – есть нечто общее, и это – конец. Это как завершить чтение книги, не понимая ее, несмотря на то, что каждая страница была скрупулезно прочитана. Закончить читать книгу и не вспомнить ее. Только помнить, что ничего не понял. Я знаю нечто о моей роли. Это роль трагическая. Кое-что читал о ней. Она, в общем-то, готова. Давно. Утром я сделал завершающие шаги. Я, Цидкиау, открываю двери машины, закрываю двери машины, завожу мотор, медленно двигаюсь с места. Улица Арлозорова забита машинами, этими маленькими коробками, выстроившимися рядами в сторону заката, в сторону моря. Еще немного и влажный туман липкой своей дымкой загрязнит море. На углу улицы Вейцман мы сворачиваем вправо, убегая от прямых солнечных лучей. Тени четырехэтажных домов серы, этакие грязные пятна над грязным шоссе. Тени домов еще более тяжелы от лучей заката. Тяжесть влажности ложится на город тяжестью дождя. И люди убегают от этого в любое укрытие.
Несмотря на то, что день этот особенный, ранним утром я встал как перед обычным днем. Ночью спал, как сплю все ночи, видел те же сны, ту же бестолковость. Как обычно, проснувшись и осознав окружение, первым делом кричу себе: прекрати себя жалеть, выдай из себя нечто более серьезное, чем жалость. И опять, как обычно, впадаю в противоречие с собой. И не в шутку, а достаточно всерьез. После чего с той же серьезностью поцеловал себя в левое плечо. В майке и трусах пошел чистить зубы. «Дорогой мой, я люблю тебя», – сказал я себе в зеркало. Выходя из ванной, продолжал считать. Так я определяю время. Все считаю. Шаги к умывальнику, движения зубной щетки, полоскания рта, шаги обратно к постели. Посчитал. Поглядел на потолок. Я готов. И комнату подготовил. Закрыл жалюзи и окна. Длинными забранными в рамы полотнами отцовских картин прикрыл окна, чтобы полностью изолировать комнату от улицы. Прикрыл рисунки на окнах серыми портьерами. В общем, насколько можно, герметизировал пространство. Закрыл дверь. Сидел в закупоренной комнате десять минут. Полчаса. Час. Ручьи пота покрыли меня, заползли в пах, несмотря на легкую одежду, которую обычно ношу в комнате и в постели. Что ж, это знак, что комната отлично закрыта. Придется еще раз пойти в ванную, смыть пот, но – позор лентяям. Я встал. Перетащил большой баллон с газом на середину комнаты и поставил его за кресло. Я знаю, я знаю, газ, которым пользуются в кухне, не ядовит. Я уже сказал себе об этом. Предупредил себя. Ответил себе, что нет у меня ничего другого. Ничего лучше газа. Всегда знал, что надо довольствоваться тем, что есть. Большим баллоном. И если не будет выхода, воспользуюсь спичкой. Дом закупорен на славу. Дом замер. Дом ждет, когда я вернусь с родителями к вечеру. Я вышел. Все утро сидел в библиотеке, сбежав из мрака квартиры. Тут горит неон, работают кондиционеры. Собак и котов запрещено вводить. И молчание людей. Дома тоже – молчание людей. Но угрозу, исходящую от книг в доме, невозможно вынести. Гораздо легче эту угрозу вынести в библиотеке, в присутствии хотя бы еще одного незнакомца. Это педантичное правило хранить тишину в библиотеке каждый раз удивляет меня заново. Крики и вопли в книгах находятся в полном противоречии этой тишине. Ибо даже задушенные крики в книгах это крики. Молчание людей только усиливает их. Посмотрел на часы. Половина одиннадцатого. Так или иначе, уже поздно. Вавилоняне прорвались в город. Но никто не видит, никто даже не проявляет признака, что он видит. Я уже забран в оковы. Я выслан. Вокруг меня разрушенное лоно Вавилона. Чужое, незнакомое, не мое место. Жена моя выслана. Дети высланы с нею. Сыновья мои зарезаны. Нет у меня жены, нет сыновей, как и нет усов. Жара изматывает. Нет более ничего. С женой, без жены. С сыновьями, без сыновей. С усами, без усов. Руки мои в оковах. Ноги в оковах. Вавилоняне выкололи мне глаза. Достаточно с меня. Уважительные улыбки не представляют истинного решения. Отдел библиотеки, в котором я сижу этим утром, обслуживает Роза. Стойка, пустые столы, книжные полки, история народа Израиля, Роза, еще один читатель и я. К книгам о Катастрофе я не приближаюсь. Достаточно мне и того, что есть у нас дома. И этой ночью я ворочался в постели. Что толку с того, что усну? Все, что было возможно, я сделал. Все. Больше ждать не буду. Еще двадцать или пятьдесят лет ничего не прибавят и не убавят. Будущий век будет также заражен, как и этот. Надпись начертана на стенах: «Мене, мене, текел, упарсин».
В машине, по дороге домой, спрашиваю отца: как там было в отпуске, который для отца, по сути, поездка на природу, писать картины на открытом воздухе. Я не спрашиваю его о картинах, но он именно так понимает мой вопрос и говорит о них. Он предпочитает картину, открытую пространству, он все еще пытается говорить с окружающим его ландшафтом. «Кисть это как некая струя», – говорит он, – «и я теку вместе с ней». «Куда же ты течешь?» – спрашивает меня. Отец, я не спрашиваю, ибо ты не отвечаешь. Никогда не отвечал. Я не исправляю тебя, говоря, что не текут со струей, более предположительно быть влекомым ею, течь в ней. Что толку? К чему спрашивать теперь, что представляет собой эта твоя струя, которая, по твоему мнению, и моя? Нет открытых картин, отец. Все мы – маленькие картинки. Мать, отец, ребенок – на стене. Как твои рисунки, отец. Повешены на стене. Пока в один из дней их не снимут и не вышвырнут. Я не спрашиваю, что ты рисовал, на сей раз, но я разговариваю. Мы разговариваем всю дорогу. О чем мы разговариваем? Мама, вы работали, экономили, покупали. Сейчас все есть. И сыну. И внукам. И правнукам, которые будут. Династия продолжается. Но выхода нет. Она завершится.
Понедельник, двадцатого июня, тысяча девятьсот восемьдесят четвертого, четверть седьмого вечера, и дом ждет. Всегда. И теперь. Когда мы на пути к нему. Отец рассказывает что-то об отпуске. Лицо его изборождено морщинами. Из-за очков глаза его выглядят маленькими и далекими. Я улыбаюсь. Да, говорю, очевидно. Что-то я говорю. Я слышу себя говорящим, но не слышу, что говорю. Я молился всю ночь. И во сне. Пост и молитвы. Нет у меня выхода и я не трус. «Это все из-за тебя», говорю, или не говорю. Не решаюсь сказать и не говорю. Слишком велика держава, но кто я, чтобы спать? Годы тяжки и были тяжки всегда. Сбежать? Такой как я не сбежит. Да и некуда. «Да, мам, все было в порядке, – говорю, – и дети в полном порядке». Огромные пробки на перекрестках. Очередь порождает очередь. Машина ползет. Хорошо еще, что работает кондиционер. У дома есть место стоянки для каждого жильца. Но сейчас, к вечеру, машин здесь немного. Все уехали, сбежали отсюда. В этот раз я возьму чемоданы. Они не согласны: нечего слишком нагружать сына. Я спорю с ними. Не уступаю. Несу их до двери. Чемоданы старые. Ударяют по ступеням. Шум негромок, стук по перилам. Никто из соседей не выходит. Спят, вероятно, поздним послеобеденным сном, или уже легли спать рано. «Садитесь с дороги, принесу вам что-нибудь попить. После поговорим. Все закрыто здесь из-за комаров». Комната темна, портьеры не мешают, ведь и так темнеет. «Окна закрыты, немного душно от дневной жары. Сейчас я открою их. Отдыхайте». Чайник уже кипит, я добавляю таблетки во все чашки, размешиваю, всем троим. Подношу, согласно забытому этикету три фарфоровые чашки, украшенные голубыми птицами, три одинаковых фарфоровых блюдца, на которых нарисованы те же голубые птицы. Мы сидим втроем. Я знаю, почему они так расслабились, почему они молчат. И я молчу. С большим трудом я открываю балкон. С большим трудом закрываю дверь. Руки мои в оковах, которые не слышны. Мой портрет, который отец нарисовал, когда мне было десять, я поставил в окне, позади других. Покрыл его портьерой, но сделал так, чтобы лицо мое за портьерой глядело на меня. Мальчик с картины смотрит на меня, улыбаясь своими большими глазами. В этой картине отец выразил всю свою любовь ко мне. Мальчик смотрит. Мальчик будет продолжать смотреть. Глаза у меня выколоты. Я должен отдохнуть. Отдохнуть по-настоящему. Отлично отдыхать, нет больше нужды в руках, глазах, нет больше нужды в свете. Я, Цидкияу. Вавилоняне прорвались в город.
Купить зимнее время в Цфате
Цфат одна из четырех святых стран света. Всего несколько километров по воздуху от Тверии, которая тоже святая страна. Цфат находится на карте. Цфат – столица Галилеи в стране Израиля. Цфат расположен на высотах. В горах. Гора Кенаан – вершина Цфата высотой восемьсот метров над уровнем моря – смотрит на гору Мирон. Но я уже давно пришел к выводу, что Цфат это не место. Я осознал это весьма давно. Так же, как понял, что горы Тьмы это не место. Каждый год я основательно готовился к нашей семейной поездке в долгий летний отпуск, вместе с отцом и матерью, в Цфат. Выучивал наизусть номер автобусного билета, чтобы понять, где наше место, впереди, со стороны водителя, около окна, с какой стороны будет солнце во время нашей поездки, ибо ехать долго, и следует остерегаться солнечных лучей. Выбирал лучшие шорты с подтяжками, лучшую рубашку, лучшие носки, чтобы и все, надетое на меня, получало удовольствие от поездки. Старался приподниматься как можно выше у окна, поднимал руки и ноги, чтобы все мои одежды, даже носки, видели этот прекрасный пейзаж. Во время двух остановок в дороге я также отдыхал, чтобы помочь мотору автобуса. Я знал, какие ему предстоят усилия на последнем отрезке дороги, в горах, я помнил это с прошлого года. На крутых поворотах я напрягался вместе с мотором всеми своими силами, задерживал дыхание и давил так, что чуть не наделал в штаны. Никак не мог понять, как сосны и воздух могут держаться на такой высоте, как это они не падают вниз и как воздух над ними не улетает в небо. Уже тогда я осознал, что подъем в Цфат это не просто поездка. Это использование возможности так же, как и подъем в горы Тьмы – использование возможности. Цфат ждет нас, ибо готов нас принять, как и горы Тьмы ждут нас. И каждый год велика была моя радость, когда я чувствовал, что нам удалось увидеть Цфат в конце пути. Радость эту портило то, что через две недели мы должны были покинуть эти высоты, на которые поднимались каждый год, и драгоценное время отпуска тратили на пустяки. В эти поездки я должен был многое еще изучить и понять, но я не убежден, что уже тогда понял то, что я осознаю сейчас.
С взрослением я как бы удалился от Цфата. Уже не еду туда с родителями. С взрослением я потерял много времени. И потеряв много времени, понял: в Цфате можно купить время. Теперь я езжу в Цфат купить время. Для моих родителей. Я поднимаюсь в Цфат. Нет сейчас ни солнца, ни небесной голубизны, ни птиц по дороге, ни рева мотора старого-престарого автобуса компании «Эгед», лишь шум мотора моей машины, когда она напрягается, чтобы, преодолев туманы, въехать в город. Туманы до того густы, что я не нашел бы нужного мне места, если бы не знал этот город, как свои пять пальцев. Дождь хлещет в стекла машины, ветер ударяет в ее борт, почти приподнимая ее в воздух. Если бы можно было увидеть колею в тумане, я бы сказал, что ветер сбивает машину с колеи, но колеи-то не видно, а я знаю дорогу без того, чтобы вглядываться, в поисках колеи. Холод стоит стеной вдоль улиц. Видимость невероятно ограничена. Гора Мерон вообще не видна с улицы. Ручей Амуд тоже не виден. Гора Кенаан также не видна. И когда поднимаюсь в парк вокруг древнего укрепления на самой высокой точке города, дома внизу, вокруг парка, не видны. Небеса не видны. Существует как бы в себе только парк вокруг древнего укрепления. Слои над слоями выпирают из-под земли, из-под корней сосен, большинство которых мертво. Целые миры властителей прошлого прокатились над этим холмом. Я припарковываю машину на изгибе улицы, выхожу, пытаюсь одолеть смесь ветра с дождем, бьющую мне навстречу.
Неимоверно трудно идти в такую погоду, но, пройдя всего несколько шагов, я оказываюсь у одной из лавок времени. Кажется, у лавки Бирнбойма. Я никого не спрашиваю, когда и в какую лавку следует зайти. Не выбираю из того немногого, что есть. Из того немногого, о чем вообще не говорят. Тот, кто знает, – знает. Если бы, к примеру, я спросил бы кого-нибудь на улице, где лавка времени, он бы посмотрел на меня с удивлением: что я вообще тут делаю? Что я тут делаю? Я приехал навестить родителей. А, в общем-то, я приехал купить немного зимнего времени. Для моих родителей. Чтоб у них всегда был достаточный запас.
В восточной части главной улицы, рядом с местом, где было арабское село, недалеко от единственного оставшегося от мечети минарета, стоящего на повороте шоссе над одноэтажными лавками по правую сторону дороги, есть лавочки, в которых можно купить время. Никаких вывесок, кроме жестяных листов с написанными на них именами владельцев. Рабинович, Бирнбаум и так далее. Стены части лавок все еще покрыты голубой известкой, по арабской традиции, перенятой евреями. Вход в лавку высокий, под аркой, внутри темно, свет идет от входа. Я не вижу никакой разницы между лавками и выбираю одну из них, кажется, Бирнбаума, вхожу, заслоняя свет входа, затемняя и без того темную фигуру старухи, сидящей за голым деревянным прилавком, на котором стопка старых газет, вероятно, для обертки. Лица ее не вижу в сумраке, движения ее медлительны и равнодушны. Она не приподнимается мне навстречу, не спрашивает, что мне надо. Что мне надо? Поднялся по дороге в Цфат – купить время. Для родителей. Я знаю, я знаю, время нельзя купить за деньги. Можно обменять имущество на время. У меня много имущества, и привез я его из города в низменности, где проживаю. Я знаю, что летнее имущество, привезенное с низменности, здесь многого не стоит, а зимнего имущества можно привезти сюда немного, не потому, что груженая машина с трудом поднимется на эту высоту, а потому что вне Цфата нет вообще где-либо большого зимнего имущества. Только зимнее имущество здесь может иметь цену, и только его можно обменять на время. В Цфате можно жить всегда, если в нем удается достать время. Цфат это – туман и зима. Потому родители мои живут в Цфате. Вечно. Потому родители мои живут в зиме. Вечно. И время их, время зимнее, может увеличиваться при условии, что отсюда не уходят. Но для вящей гарантии следует время от времени добавлять это зимнее время, следует иметь его немного в запасе. Я и беспокоюсь о родителях, приезжаю прикупить им еще немного зимнего времени, чтобы не убывало оно никогда. В Цфате.
Я выхожу из лавки, загружаю машину временем, еду к дому родителей, в пригород. Как всегда, до момента приезда к дому родителей, я всего лишь пятнадцатилетний подросток. И тогда я вспоминаю, что вообще не собирался сюда ехать. Они взяли меня с собой. Я вовсе не хотел ехать сюда, но и не мог оставаться один. Что будет делать подросток пятнадцати лет один в огромной пустой квартире в Тель-Авиве. Я целую моих родителей. В семье нашей не очень-то целуются. Но я делаю это редко, лишь когда надеваю свое серое колючее пальто из верблюжьей шерсти с капюшоном, тремя огромными пуговицами и тремя петлями, натягивая его на темно-зеленый свитер, кажущийся почти черным: его связала мне мама. Я беру черный зонтик отца и выхожу на центральную улицу поглядеть, что происходит в городе. Я поднимаюсь в гору между небольшими фонарями, отдаленными друг от друга. Идет дождь. Я наклоняю лицо к земле под зонтиком из-за напряженного подъема, но резкий порыв ветра поднимает лицо мое вместе с зонтиком кверху. Люди погружены в себя. Лавки закрыты. Я прохаживаюсь туда и обратно по центральной кольцевой улице, затем возвращаюсь домой. Дом родителей, по сути, подобие летней дачи, которую они купили в Цфате. Три комнаты. Закрытая веранда обращена во двор, вернее на задворки рядом стоящего дома. Кухня закрыта, ванная закрыта. Чертовски холодно. Следует все прогреть. Я вернулся домой. Когда я вышел на прогулку, отец мой занялся зимним временем, которое я привез в большом количестве. И вот вернулся с прогулки, родителей дома нет, а дождь продолжает лить. Родители мои привычны к зимнему времени. Они так же привыкли выходить в дождь. Отлично, что никого дома нет, и я могу привести сюда соседскую девушку с третьего этажа. Как-то, несколько лет назад я сказал ей: давай поспорим, что ты не осмелишься раздеться догола передо мной. Еще как, сказала она, но негде, так вот минута пришла, надо сказать ей, что родителей дома нет. Я только приехал, говорю, и она приходит, абсолютно голая, несмотря на холод, стоит перед зеркалом нашего огромного платяного шкафа, но я не могу к ней прикоснуться, говорит она, ибо помазала между ног какой-то противной мазью, я могу к ней прикоснуться, только если на ней трусики, она очень остерегается даже со своим дружком-солдатом, и ничего не делает без трусиков, а сейчас их на ней нет. Поэтому прикасаться нельзя, только смотреть. Я верю ей или, точнее, предпочитаю верить, и я только смотрю. За окнами сильнейший ливень. И это будет длиться долго. Мы остаемся в комнате, и, войдя в туалет, она возвращается все так же голой. Я хочу продолжать разглядывать ее, ибо ничего иного не могу сделать. Но это чудесно оставаться с нею столько, сколько душа моя пожелает. Никаких ограничений зимнего времени.
Родители возвращаются. Отец идет в свою комнату спать, мама – в свою. По сути, у отца это спальня и кабинет, стоит там старый коричневый стол, привезенный им из Тель-Авива. Жаль его выбрасывать. Мама идет спать в комнату с большим платяным шкафом, который сделал им французский столяр. И тут родители мои спят в отдельных комнатах. Я могу присоединиться к каждому из них. Но я могу спать и в салоне. Я могу уходить и возвращаться. Они спят и не говорят мне, что это или то нельзя делать, как обычно делают, когда не спят. Может, и не знают, что я вышел. Я выхожу опять в том же пальто. Иду в город, в парк, окружающий древнее укрепление сплошным туманом. Наверху остатки стен арабских строений, построенные по-арабски, беспорядочно, с массой глины и небольшим количеством камней разной величины. Стены бугорчаты, основательной толщины и только потому не рушатся. Не вижу арабов, которые были здесь, но их присутствие ощутимо. Под арабскими хаотично разбросанными бугорками и утолщениями начинаются упорядоченные византийские стены. Огромные камни гладко и дочиста оттесаны, четко подогнаны один к другому по величине, словно бы камни в игровой мозаике. Просветы между ними заложены, немногие отверстия темны и молчаливы, полны праха и трав. Сейчас, ночью, несмотря на тишь и пустоту, можно ощутить души, которые обитали здесь, в этих огромных пространствах с высокими арками, большинство которых забито землей. Я ощущаю их, но не вижу их еще и потому, что стою на большой высоте. На вершине сада, около памятника воинам, погибшим в войну за Независимость. Вокруг меня мертво, успокоено стоят сосны. Далеко отсюда, внизу, на спуске еврейского кладбище спит святой Ари, вокруг него могила на могиле. Давным-давно, много поколений назад, перекрыты были подходы к могилам, плотно взявшим в кольцо каждую пядь вокруг могилы Ари. Сейчас живые и мертвые полны покоя, никуда не торопятся. Ари ждет. Вероятно, Мессия ждет тоже. И я избавился от страха перед ужасной тьмой, которой боялся пятнадцатилетним подростком. Вместе с зимним временем набрался мужества. Я медленно спускаюсь от древнего укрепления вниз. На улицах ни одной живой души. Словно завершилось время года, и сейчас – переход от одного времени к другому. В прошлом в одиночестве к утру возвращался из квартала художников после празднования конца летнего сезона в последний день праздника Суккот – в Симхат Тора с переходом в зимнее время и возвращением к будням. Улицы были абсолютно пусты, даже уличные фонари были погашены, заря еще не занималась, а звезды были скрыты за облаками. Все спали. Один я шагал, соединяя старый город с новым, кварталом, где летняя квартира моих родителей. Вот и сейчас шагаю, с удивлением спрашивая себя, и вправду ли я приехал в Цфат проведать родителей и купить им зимнее время. Быть может, я приехал, чтобы соединить новый город со старым? Быть может, и то, и это? Тем временем, я продолжаю идти. Улицы пусты. И небо пусто. Точно так же, как тогда.
Возвращаюсь в дом, сажусь у маминой постели: она лежит одиноко на такой маленькой кровати под огромным платяным шкафом. Я напеваю ей колыбельную, ту самую, которую она напевала мне в детстве. По-русски. Но я-то не понимаю слов, да и не очень помню их, потому напеваю то, что выходит. Она во сне не может поправить меня. Я напеваю, пока не нападает на меня дремота. Назавтра мы просыпаемся, завтракаем, немного читаем утреннюю газету, которую отец берет с собой в парк санатория больничной кассы, где встречается со знакомыми товарищами. Идет дождь, как это обычно здесь бывает, но и отец по зимней своей привычке, словно бы и нет зимы, не прячется от дождя, садится на влажную скамейку, между соснами, хвойный запах которых так полезен для здоровья, читает газету. Но дождь и холод усиливаются, и у отца начинается глубокий кашель. Он вынужден спрятаться под экседрой над входом в санаторий, пока дождь не ослабеет. По дороге сюда я думал, что, сопровождая отца на прогулке, я смогу спокойно задавать ему всяческие вопросы, которые в юности считалось неприличным задавать, или вопросы, в те годы вообще не возникавшие. Хотелось мне тогда спросить его: что ты там делаешь с мамой, когда вы спите каждую ночь в отдельных комнатах? Хотел спросить его: каково твое мнение о соседской девушке, которая мне симпатизирует? Но каждый раз, когда мы усаживаемся на скамейку, я забываю все эти вопросы, и задаю опять те же, о школе, экзаменах, учебе, которую, быть может, и не стоит продолжать. И лишь вернувшись с прогулки, вспоминаю вопросы, которые собирался задать. И каждый раз я сам себе обещаю: в следующий раз обязательно их припомню. Возвращаясь к машине, вспоминаю все, и кажется мне, эти туманы и холод сминают мои вопросы, замораживают их. Они становятся частью этого уверенного в себе места. Я пребываю в смятении, ибо, быть может, все же помнил, что надо спросить и даже спросил, но сейчас, когда я возвращаюсь в низины, я забываю ответы. Это тоже причина вернуться и проведать их вновь, говорю я себе. В следующий раз надо будет непременно припомнить все вопросы и запомнить все ответы. Вот и есть причина еще раз их проведать. Еще и не успел оставить полностью это место, еще и не успел добраться до дома, но я уже знаю, что есть у меня причина вернуться. Есть у меня причина вернуться и купить зимнее время в Цфате.