355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Оноре де Бальзак » Дом кошки, играющей в мяч » Текст книги (страница 1)
Дом кошки, играющей в мяч
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 17:29

Текст книги "Дом кошки, играющей в мяч"


Автор книги: Оноре де Бальзак



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 4 страниц)

Оноре де Бальзак
Дом кошки, играющей в мяч

Посвящается Марии де Монто

Посреди улицы Сен-Дени, почти на углу улицы Пти-Лион, еще недавно стоял один из тех достопримечательных домов, по которым историки могут воссоздать облик старого Парижа. Грозившие обвалом стены, казалось, были испещрены иероглифами; как мог бы иначе назвать любопытный наблюдатель римские цифры X и V, покрывавшие фасад, – следы поперечных или продольных креплений, обозначавшихся на штукатурке мелкими параллельными трещинами? Очевидно, при проезде даже самого легкого экипажа каждая из балок шаталась в своем гнезде. Почтенное здание увенчивала треугольная крыша, какой теперь уже не сыщешь во всем Париже. Кровля эта, покоробившаяся от переменчивой парижской погоды, выступала на целых три фута над улицей, защищая крыльцо от струившейся во время дождя воды, укрывая стены чердака и слуховое окошко. Чердак был сколочен из дощечек, набитых одна на другую подобно шиферным плиткам, – вероятно, не хотели обременить каменной кладкой ветхие стены дома.

В одно дождливое мартовское утро какой-то молодой человек, плотно закутавшись в плащ, стоял под навесом лавки, напротив этого старого дома, и рассматривал его с восторгом археолога. Действительно, этот обломок буржуазного уклада XVI века предоставлял наблюдателю разрешить не одну загадку. В каждом этаже какая-нибудь особенность: в первом – четыре высоких узких окна, прижавшихся друг к другу и снизу забранных деревянными щитами, – вероятно, для того, чтобы создать в лавке выгодный полумрак, при котором ловкий торговец придает тканям оттенок, требуемый покупателем. Молодой человек, казалось, был исполнен презрения к этой существенной части дома, – его взгляд не задерживался на ней. Окна второго этажа, где жалюзи были подняты и сквозь большие бемские стекла виднелись желтые кисейные занавесочки, интересовали его не больше. Все его внимание было устремлено на третий этаж, на его жалкие окна с грубо сделанными рамами, которые были бы на месте в музее ремесел и искусств в качестве образца первых опытов французского столярного мастерства. Маленькие стекла в переплетах рам были почти зеленого цвета, и, если бы не превосходное зрение молодого человека, он не мог бы рассмотреть белых холстинковых занавесок в голубую клетку, скрывавших тайну этого помещения от взоров непосвященных. Порой наш наблюдатель, соскучившись от долгого бесплодного созерцания, от безмолвия, царившего и в доме, и во всем квартале, опускал глаза вниз. Невольная улыбка появлялась на его губах, когда он снова смотрел на лавку, где действительно можно было видеть довольно забавные вещи. На толстой деревянной балке, подпертой четырьмя столбами, казалось, сгибавшимися под тяжестью дряхлого дома, наслаивалась подновлявшаяся краска, как румяна на щеках какой-нибудь старой герцогини. Посредине этой широкой балки, украшенной причудливой резьбой, находилось старинное изображение кошки, играющей в мяч. Эта картина и возбуждала веселость молодого человека. Нужно сказать, что даже самый остроумный современный художник не придумал бы более смешного шаржа. Кошка держала в передней лапе ракетку величиной с себя и, стоя на задних лапах, задорно готовилась отбить огромный мяч, брошенный дворянином в шитом кафтане. Рисунок, краски, подробности – все наводило на мысль, что художник хотел поиздеваться и над самим купцом, и над прохожими. Время, изменив наивную живопись, сделало ее еще более забавной, придав ей некую загадочность, которая должна была заинтересовать любознательного наблюдателя. Пестрый хвост кошки был выписан таким образом, что его можно было принять за какого-нибудь одушевленного зрителя, – очевидно, хвосты кошек, водившихся у наших дедов, были необыкновенно объемисты, длинны и пушисты. Направо от картины, на лазоревом поле, плохо скрывавшем гнилое дерево, прохожие читали: Гильом, а налево: Преемник господина Шевреля. Солнце и дождь вытравили большую часть позолоты, скупо наложенной на буквы этой вывески, где, согласно правилам нашего старинного правописания, «U» и «V» заменяли друг друга. Чтобы умерить гордость людей, полагающих, что мир с каждым днем становится все более изобретательным, а современное шарлатанство ни с чем не сравнимо, уместно тут же отметить, что подобные вывески, содержание которых кажется странным парижским торгашам, являются картинами с живой натуры, служившей нашим шутливым предкам для привлечения покупателей в свои лавки. «Прядущая свинка», «Зеленая обезьяна» и т. д. – все это были животные в клетках, ловкость которых изумляла прохожих, а дрессировка доказывала терпение купцов XV века. Подобные диковинки обогащали своих владельцев быстрее, чем какое-нибудь «Провидение», «Добросовестность», «Милость божия», «Усекновение главы Иоанна Крестителя», и посейчас еще встречающиеся на улице Сен-Дени. Все же незнакомец не стал бы так долго любоваться этой кошкой, – достаточно было разок взглянуть на нее, и она навсегда запечатлелась бы в памяти. У молодого человека тоже были свои странности: из-под его плаща, падавшего складками наподобие античной тоги, виднелись изящные бальные туфли, тем более бросавшиеся в глаза на неопрятной парижской улице, что белые шелковые чулки были покрыты брызгами грязи, – обстоятельство, выдававшее нетерпение этого молодого щеголя. Наверное, он пришел сюда прямо со свадьбы или с бала: несмотря на такой ранний час, он держал в руке белые перчатки, а черные развившиеся кудри, рассыпавшиеся по плечам, указывали на прическу а-ля Каракалла[1]1
  Каракалла – римский император (III в.).


[Закрыть]
, ставшую модной благодаря школе Давида[2]2
  Давид Жак-Луи (1748—1825) – известный французский художник периода Французской буржуазной революции XVIII в. и Наполеоновской империи; крупнейший представитель революционного классицизма во французской живописи.


[Закрыть]
и тому увлечению всем греческим и римским, которое отличает начало нашего столетия.

Несмотря на шум, поднятый телегами запоздалых огородников, мчавшихся галопом на главный рынок, улица, обычно столь оживленная, была теперь полна тишины, прелесть которой известна только тем, кто блуждал по опустевшему Парижу в часы, когда городской шум, на некоторое время притихший, снова воскресает и доносится издали, подобно мощному рокоту моря. Странный молодой человек, наверное, казался не менее занимательным торговцам из «Дома кошки, играющей в мяч», чем сама «Кошка, играющая в мяч» – для этого зрителя. Ослепительно белый высокий галстук подчеркивал матовую бледность его лица. То мрачный, то сверкающий блеск черных глаз гармонировал с удивительными его чертами, с изогнутой линией рта, судорожно кривившегося, когда он улыбался. Его лоб, на котором от нетерпения и досады образовались резкие складки, казался отмеченным печатью рока. А разве лоб не раскрывает всего человека? Когда лоб незнакомца сердито хмурился, складки, образовавшиеся на нем, пугали – так сильно они вырисовывались; но лишь только к нему возвращалось душевное спокойствие, которое так легко было нарушить, он казался обаятельно светлым, и тогда это лицо, столь заразительно выражавшее радость, скорбь, любовь, гнев, презрение, не могло не привлечь к себе даже самого равнодушного человека. Незнакомец был так раздосадован, что не заметил, как чердачное окошко распахнулось и оттуда выглянули три веселых физиономии, круглых, белых и румяных, но столь же заурядных, как физиономия богини торговли на некоторых памятниках. Эти три головы, показавшиеся в рамке слухового окна, напоминали головы толстощеких ангелов, парящих там и сям в облаках вокруг бога-отца. Приказчики вдыхали утреннюю прохладу с жадностью, свидетельствовавшей, что воздух на чердаке был достаточно зловонным и душным. Заметив странного часового, самый веселый с виду приказчик исчез и возвратился, держа в руке тот прибор, в котором несокрушимый металл был недавно заменен мягкой кожей; потом все принялись лукаво смотреть на ротозея, которого они окропили беловатой жидкой пеной, доказывавшей своим мыльным ароматом, что их три подбородка были только что выбриты. Приказчики отступили подальше от окошка и стали на цыпочки, чтобы насладиться гневом своей жертвы, но скоро они перестали смеяться, заметив, с каким беззаботным пренебрежением молодой человек отряхнул свой плащ, какое глубокое презрение отразилось на его лице, когда он поднял глаза на опустевшее окошко. В это время нежная беленькая ручка подняла нижнюю половину одного из неуклюжих окон третьего этажа и закрепила ее в оконном пазу особым крюком, который зачастую неожиданно роняет тяжелую раму, вместо того чтобы ее поддержать. Тогда прохожий был вознагражден за свое долгое ожидание. В окне показалась молоденькая девушка, свежая, как белая лилия, распустившаяся на лоне вод, девушка в беленьком чепчике из гофрированной кисеи, придававшем ее облику детскую пленительную невинность. Ее шея и плечи, хотя и прикрытые темной шалью, виднелись в вырезе сбившейся во сне ночной сорочки. Ни малейшей неестественности нельзя было заметить ни в выражении наивного лица, ни в спокойном взоре, давно уже увековеченном возвышенными творениями Рафаэля: та же грация, то же спокойствие мадонн, вошедшее в поговорку. Свежее девичье личико, в котором сон как бы подчеркнул избыток жизни, составляло очаровательный контраст с ветхостью массивного окна, с его грубыми очертаниями и черным подоконником. Подобная цветку, не успевшему развернуть утром свои лепестки, сомкнувшиеся от ночного холода, девушка, еще не вполне очнувшись от сна, рассеянно окинула взглядом голубых глаз соседние крыши, посмотрела на небо, потом по привычке опустила глаза на сумрачную улицу и – встретилась со взором своего обожателя. Должно быть, ее кокетству был нанесен удар, – ведь ее увидели полуодетой, она быстро отступила, сношенный крюк повернулся, рама мгновенно упала, – недаром у нас дали скверное прозвище этому наивному изобретению наших предков, – и видение исчезло. Молодому человеку показалось, что светлая утренняя звезда внезапно скрылась за облаком.

Пока происходили эти маленькие события, тяжелые внутренние ставни, защищавшие узкие окна магазина «Кошки, играющей в мяч», распахнулись, словно по волшебству. Старая дверь с висевшим на ней молотком была откинута к внутренней стене входа слугой, который, наверно, был современником вывески; дрожащей рукой он прикрепил к ней четырехугольное полотнище сукна, на котором желтым шелком было вышито: Гильом, преемник Шевреля. Случайному прохожему было бы трудно разгадать, какого рода торговлю ведет этот Гильом. Сквозь толстую железную решетку, защищавшую лавку снаружи, едва можно было разглядеть запакованные кипы темной ткани, столь же многочисленные, как сельди, когда они идут в океане. Несмотря на совершенно очевидную простоту этого средневекового фасада, г-н Гильом отличался от всех парижских суконщиков тем, что его магазины всегда были богато снабжены товаром, его связи были самыми обширными, а коммерческая честность не возбуждала ни малейших подозрений. Если кто-либо из его собратьев по коммерции заключал торговую сделку с правительством, не имея нужного количества сукна, Гильом всегда готов был снабдить его, как бы значителен ни был заказ. Хитрый купец знал тысячу способов извлекать большую прибыль и не имел надобности, подобно своим сотоварищам, обивать пороги у покровителей, унижаться перед ними или делать им дорогие подарки. Если его собратья могли уплатить ему только превосходными, надежными, но долгосрочными векселями, он направлял их к своему нотариусу, как к «человеку сговорчивому», а тот драл с них две шкуры при операции учета векселей, так что у торговцев Сен-Дени сложилась поговорка: «Спаси нас господи от нотариуса господина Гильома». Старый суконщик, как по мановению волшебного жезла, очутился на пороге своего дома в ту самую минуту, когда исчез слуга. Г-н Гильом взглянул на улицу Сен-Дени, на соседние лавки, на небо, словно человек, который высадился в Гавре и в первый раз после долгого путешествия видит Францию. Убедившись, что во время его сна ничего не изменилось, он вдруг заметил караулившего прохожего, который, в свою очередь, созерцал патриарха суконной торговли, как, должно быть, Гумбольдт рассматривал первого электрического угря, пойманного им в Америке[3]3
  ...Гумбольдт рассматривал первого электрического угря, пойманного им в Америке. – Гумбольдт Александр (1769—1859) – немецкий естествоиспытатель и путешественник; исследовал природу различных стран Европы, Центральной и Южной Америки, Урала, Сибири.


[Закрыть]
. Г-н Гильом носил широкие, короткие штаны из черного бархата, пестрые чулки и тупоносые башмаки с серебряными пряжками. Зеленоватый суконный фрак с четырехугольным вырезом, четырехугольными фалдами и четырехугольным воротником, украшенный большими пуговицами из белого металла, ставшими медно-красными от долгой носки, мешковато облекал его несколько согбенное туловище. Седые жидкие волосы были так старательно расчесаны и приглажены, что придавали желтому черепу сходство с полем, покрытым ровными, правильными бороздами. Маленькие зеленые глазки походили на отверстия, высверленные буравчиком, и сверкали под двумя красноватыми дугами, заменявшими брови. Заботы избороздили его лоб морщинами, столь же многочисленными, как складки его фрака. Весь его бесцветный облик свидетельствовал о терпении, о купеческой мудрости и о том особом виде хитрой жадности, какой требуют торговые дела. В ту пору чаще, чем в наше время, встречались патриархальные семьи, где обычаи и костюмы, характерные для рода занятий их владельцев, сохранялись как драгоценное наследие – они существовали среди современной цивилизации подобно ископаемым допотопного периода, найденным Кювье[4]4
  Кювье Жорж (1769—1832) – известный французский натуралист, палеонтолог. Основой исследований Кювье является примененный им принцип соотношения, или «корреляции частей организма», с помощью которого он реконструировал строение многих вымерших видов животных. Кювье, однако, придерживался метафизического положения о неизменности биологических видов. Стремясь объяснить изменения земной фауны, Кювье выдвинул ошибочную теорию геологических катастроф, при которых, по его мнению, уничтожался весь органический мир, после чего появлялись новые формы.


[Закрыть]
в каменоломнях. Глава семейства Гильомов принадлежал к числу этих почтенных хранителей древних обычаев: он, бывало, с сожалением вспоминал о купеческом старшине, а постановление коммерческого суда называл не иначе, как определение купеческого суда. Поднявшись, вероятно, в силу этих старинных обычаев, первым в доме, он поджидал трех приказчиков, чтобы выбранить их в случае опоздания. Эти юные ученики Меркурия[5]5
  Меркурий. – В древнеримской мифологии бог Меркурий (в древнегреческой мифологии – Гермес) – вестник богов; он считался также покровителем торговли и ремесел.


[Закрыть]
не знали ничего страшнее того молчаливого упорства, с которым хозяин в понедельник утром следил за их лицами и движениями, отыскивая доказательства или следы разгула. Но сейчас старый суконщик не обратил никакого внимания на своих приказчиков: он старался угадать, почему молодой человек в шелковых чулках и в плаще так озабоченно разглядывает то вывеску, то недра его лавки. Дневной свет становился ярче, и можно было различить внутри лавки за занавесью из старого зеленого шелка конторку с решеткой, где хранились огромные книги – немые оракулы фирмы. Слишком любопытный незнакомец жаждал, казалось, проникнуть туда и запомнить расположение смежной столовой, которая освещалась широким окном, прорезанным в потолке; из этой комнаты вся семья во время трапезы могла наблюдать самые незначительные события, случавшиеся у входа в лавку. Торговцу, пережившему режим «максимума»[6]6
  Режим «максимума». – Бальзак имеет в виду декрет, принятый в сентябре 1793 г. Конвентом о введении твердых цен на главные продукты питания, промышленные товары и сырье. Этот декрет был направлен против спекулянтов, искусственно взвинчивавших цены.


[Закрыть]
, показалось подозрительным столь большое внимание к его жилищу. Г-ну Гильому довольно естественно пришло в голову, что эта зловещая фигура готова покуситься на кассу «Дома кошки, играющей в мяч». Наконец старший приказчик, насладившись втихомолку немым поединком взглядов между хозяином и незнакомцем, осмелился ступить на ту же плиту, где стоял его хозяин, и заметил, что молодой человек украдкой созерцает окна третьего этажа. Приказчик сделал два шага, поднял голову, и ему показалось, что он видел быстро скрывшуюся Августину Гильом. Суконщик, недовольный догадливостью своего старшего приказчика, бросил на него косой взгляд, но опасения, которые возбудил странный прохожий в душе торговца и влюбленного приказчика, внезапно рассеялись. Незнакомец подозвал извозчика, направлявшегося на соседнюю площадь, и быстро вскочил в экипаж, приняв обманчиво равнодушный вид. Отъезд его пролил целебный бальзам на сердца остальных приказчиков, обеспокоенных возможностью столкновения с жертвой их шутки.

– Что же это такое, судари мои! Долго вы еще намерены бить баклуши? – сказал г-н Гильом своим трем приказчикам. – В былое время, черт побери, когда я служил у достоуважаемого Шевреля, я уже успевал к этому часу осмотреть не одну штуку сукна.

– Что ж, значит, в те времена раньше светало, – отозвался второй приказчик, на котором лежала эта обязанность.

Старый торговец не мог не улыбнуться. Хотя двоим из этих трех молодых людей, доверенных его попечению их отцами, богатыми мануфактуристами из Лувье и Седана, достаточно было попросить на обзаведение сто тысяч франков, чтобы получить их немедленно в день совершеннолетия и самостоятельно устроиться, Гильом считал своим долгом держать подчиненных под игом старинного деспотизма, неизвестного в наших современных роскошных магазинах, где приказчики стремятся разбогатеть уже к тридцати годам. Г-н Гильом заставлял их работать, как негров. Они втроем выполняли обязанности, которые довели бы до изнеможения целый десяток служащих, своим бездельем способствующих в настоящее время разбуханию накладных расходов. Ничто не возмущало торжественной тишины дома, где дверные петли, казалось, всегда были смазаны маслом, а все предметы домашнего обихода отличались почтенной чистотой, свидетельствовавшей о строгом порядке и бережливости. Часто самый озорной приказчик забавлялся тем, что выцарапывал на куске грюерского сыра, подававшегося им на завтрак, к которому они предпочитали не прикасаться, дату своего поступления в торговый дом. Эта лукавая шутка и другие проказы в том же роде вызывали иногда улыбку младшей из двух дочерей Гильома, красивой девушки, той самой, которая появилась перед очарованным незнакомцем. Каждый из приказчиков, даже самый старший, вносил солидную плату за свое содержание, и тем не менее никто из них не осмелился бы остаться за столом хозяина во время десерта. Когда г-жа Гильом собиралась заправить салат, несчастные молодые люди содрогались, представляя себе, как скупо ее осторожная рука станет окроплять его маслом. Им не разрешалось провести ночь вне дома, не представив заранее благовидного объяснения такого беспорядка.

Каждое воскресенье два приказчика поочередно сопровождали семейство Гильомов к обедне и к вечерне в церковь, св. Луппа. Барышни, Виргиния и Августина, скромно одетые в ситцевые платья, каждая под руку с приказчиком, шли впереди под пронизывающим взором своей матушки, ибо она замыкала семейное шествие в сопровождении супруга, которого она приучила нести два толстых часослова, переплетенных в черный сафьян. Второй приказчик служил без жалованья. Что же касается того, который за двенадцать лет усердной службы и скромности приобщился к тайнам дома, то он получал за свои труды восемьсот франков. В некоторые семейные праздники ему делали маленькие подарки, каковым придавало ценность только то, что награждала ими сухая и сморщенная рука г-жи Гильом: вязаные кошельки, набитые ватой, чтобы выделить ажурный узор, прочно сработанные подтяжки или пара грубых шелковых чулок.

Изредка этого первого министра приглашали разделить какое-нибудь развлечение с семьей хозяина, когда она выезжала на загородную прогулку или после целых месяцев выжидания решала, взяв ложу в театр, воспользоваться своим правом обсудить пьесу, которую Париж уже успел позабыть. Что же касается двух остальных приказчиков, то преграда почтения, отделявшая некогда всякого хозяина-суконщика от его учеников, была столь прочно утверждена между ними и старым купцом, что им легче было украсть штуку сукна, чем нарушить этот величественный этикет. Такая строгость может показаться смешной в наше время, однако эти старые фирмы были школами нравственности и честности. Хозяева как бы усыновляли своих учеников. Хозяйка дома присматривала за бельем молодого человека, чинила, иногда заменяла новым. Если приказчик заболевал, о нем пеклись с теплой заботливостью. В случае опасности хозяин не жалел денег и звал самых известных докторов, – перед родителями молодых людей он отвечал не только за их нравственность и знания. Если кого-либо из них, уважаемого за его характер, постигало несчастье, то старые купцы умели оценить способности, которые они же развили в нем, и, не колеблясь, доверяли счастье своей дочери тому, кому они давно уже доверили свое имущество. Гильом принадлежал к числу таких старинных людей, и если у него были их смешные стороны, то вместе с тем были и все их достоинства; таким образом, старший приказчик, Жозеф Леба, сирота и неимущий, предназначался, по замыслу Гильома, в супруги старшей дочери, Виргинии. Но Жозеф вовсе не разделял последовательности своего хозяина, который – предложи ему хоть царство – не согласился бы выдать замуж вторую дочь раньше первой. Несчастный приказчик чувствовал, что сердцем его всецело владеет младшая дочь, Августина. Но чтобы объяснить эту развившуюся втайне страсть, необходимо проникнуть глубже в источники абсолютной власти, управлявшей домом старого суконщика.

У Гильома было две дочери. Старшая, Виргиния, была точной копией своей матери. Г-жа Гильом, дочь достопочтенного Шевреля, сидела за конторкой так прямо, что не раз ей приходилось слышать, как иные шутники держали пари, не посажена ли она на кол. Вся ее тощая, длинная фигура свидетельствовала о крайней набожности. Не отличаясь изяществом и приятными манерами, г-жа Гильом, почти шестидесятилетняя женщина, обычно украшала свою голову чепчиком всегда одного и того же фасона, с лопастями наподобие вдовьего чепца. Весь околоток называл ее, как в монастыре, «сестрой привратницей». Ее речь была немногословна, а движения напоминали отрывистые сигналы оптического телеграфа. Глаза, светлые, как у кошки, казалось, полны были гнева на весь мир за то, что она безобразна. Виргиния, воспитанная, как и младшая сестра, под деспотическим надзором матери, уже достигла двадцати восьми лет. Молодость сглаживала неприятную топорность черт, которая иногда придавала ей разительное сходство с матерью, по строгая старушка воспитала в ней два больших достоинства, все искупавшие: она была кротка и терпелива. Августина – ей только что исполнилось восемнадцать лет – не походила ни на мать, ни на отца. Она принадлежала к числу тех девушек, которые настолько лишены сходства с некрасивыми родителями, что при виде их приходит на ум благочестивая поговорка: «Дети – дар божий». Августина была маленького роста, или, вернее, – это лучше обрисует ее, – очаровательной крошкой, изящной, исполненной невинности. Светский человек мог бы поставить на вид этому прелестному созданию только ее робкие движения и некоторую неловкость манер, а иногда излишнюю застенчивость. Ее замкнутое и неподвижное личико дышало тихой грустью, отличающей всех девушек, слишком слабых, чтобы решиться на сопротивление материнской воле. Обе сестры, всегда скромно одетые, могли удовлетворять свое врожденное женское кокетство только необыкновенной опрятностью, которая была им очень к лицу и гармонировала со сверкавшими чистотой конторками и полками в лавке, где старый слуга не оставлял ни пылинки, и со старозаветной простотой всей окружающей обстановки. Вынужденные по своему образу жизни находить некоторую радость в прилежном труде, Августина и Виргиния до настоящего времени ничем не огорчали свою мать, в душе восторгавшуюся прекрасными характерами обеих дочерей. Можно легко представить себе плоды полученного ими воспитания. Взращенные для торговли, они привыкли понимать только скучные коммерческие расчеты и соображения, учились только грамматике, ведению приходо-расходных книг, начаткам Ветхого завета, истории Франции по Лерагуа, читали только тех авторов, которые были разрешены их матерью, – и потому их мысли не отличались широтой кругозора; зато обе превосходно умели вести хозяйство, знали цену вещам, знали, с каким трудом накапливаются денежки, были бережливы и весьма уважали отменные качества купеческого сословия. Хотя их отец был богат, они умели не только вышивать, но и штопать; мать часто говорила, что заставляет их заниматься стряпней для того, чтобы они умели заказать обед и толково выбранить кухарку. Не зная светских удовольствий и видя, как протекает примерная жизнь их родителей, они редко заглядывали за ограду старого отцовского дома, заменявшего для их матери весь мир. Семейные торжества, когда собирались гости, были единственными земными радостями, о которых они мечтали. Когда в большой гостиной, расположенной во втором этаже, должны были появиться г-жа Роген, урожденная Шеврель, которая была на пятнадцать лет моложе своей двоюродной сестры и уже носила бриллианты, молодой Рабурден, помощник столоначальника в Министерстве финансов, г-н Цезарь Бирото, богатый парфюмер, и его жена, именовавшаяся мадам Бирото, г-н Камюзо, самый богатый торговец шелками на улице Бурдоне, и его тесть г-н Кардо, два-три старых банкира и их безупречные жены, то все необходимые приготовления – сбор серебра, саксонского фарфора, свечей, хрусталя – являлись развлечением в однообразной жизни трех женщин, суетившихся в этих случаях совершенно так же, как монахини, готовящиеся принять епископа. Они все втроем мыли, скребли, разбирали и ставили на место праздничные украшения и к вечеру едва стояли на ногах от усталости, а г-жа Гильом, которой обе девушки всегда помогали укладываться спать, говорила:

– Сегодня, детки, мы бездельничали.

Когда на этих торжественных собраниях «сестра привратница», сосредоточив игру в бостон, в вист и трик-трак в своей спальне, разрешала потанцевать, то это позволение рассматривалось как самое неожиданное счастье и радовало ничуть не меньше, чем выезд на два-три бала, куда Гильом возил дочерей на масленицу. И, наконец, раз в год почтенный суконщик устраивал пиршество, для которого ничего не жалел. Приглашенные – особы из самого богатого, избранного общества – считали своим долгом явиться, ибо даже весьма солидные по своему положению торговые дома нуждались в неограниченном кредите, капитале или богатом опыте г-на Гильома. Но дочери почтенного купца не пользовались, как можно было бы предположить, теми уроками, какие свет дает юным девицам. На этих вечерах, оставлявших, впрочем, след в приходо-расходной книге фирмы, они появлялись в таких убогих нарядах, что им приходилось краснеть. Их манера танцевать не была ничем замечательна, а под бдительным оком матери они могли поддерживать разговор со своими кавалерами только односложными «да» и «нет». Кроме того, законы старинной фирмы «Кошки, играющей в мяч» повелевали им удаляться к одиннадцати часам, когда балы и празднества только начинают оживляться. Таким образом, их развлечения, по видимости как будто отвечавшие состоянию их отца, из-за строгих семейных обычаев и правил становились совершенно бесцветными. Что же касается их повседневной жизни, то одно замечание закончит ее обрисовку: г-жа Гильом требовала от дочерей, чтобы они были одеты с раннего утра, спускались вниз в один и тот же час и выполняли свои обязанности с монастырской точностью. Но Августина, по игре случая, была наделена достаточно возвышенной душою, чтобы чувствовать пустоту такого существования. Порой она вскидывала свои голубые глаза, как бы вопрошая глубины мрачной лестницы и сырых складов. Внимая монастырскому молчанию, она, казалось, слышала издалека смутные отголоски той исполненной страстей жизни, которая ставит чувство выше всего материального. В эти минуты ее лицо окрашивалось румянцем, руки роняли белый муслин на отполированный дубовый прилавок, – и тотчас же мать окликала ее голосом, который даже в минуты ласки неизменно оставался резким:

– Августина, о чем это вы задумались, мой ангелочек?

Быть может, «Ипполит, граф Дуглас»[7]7
  «Ипполит, граф Дуглас» – любовный роман XVII в., написанный графиней д'Онэ (1650 г.).


[Закрыть]
и «Граф де Комминг»[8]8
  «Граф де Комминг» – мелодрама второстепенного французского писателя, драматурга и романиста Франсуа Бакюлара д'Арно (1718—1805).


[Закрыть]
– два сочинения, найденные Августиной в шкафу кухарки, недавно рассчитанной г-жой Гильом, способствовали духовному развитию девушки, – в долгие ночи минувшей зимы она с жадностью прочла их тайком от матери. Отпечаток каких-то смутных желаний, нежный голос, белое, как жасмин, личико и голубые глаза Августины зажгли в душе бедного Леба любовь сильную и почтительную. По прихоти, вполне понятной, Августина не чувствовала никакой склонности к сироте; быть может, потому, что она не догадывалась о его любви к ней. Зато длинные ноги, темно-русые волосы, огромные руки и весь мужественный облик старшего приказчика стали предметом тайного обожания Виргинии, к которой, несмотря на приданое в пятьдесят тысяч экю, никто не сватался. Нет ничего естественней этих двух противоречивых страстей, родившихся в тишине полутемной лавки, подобно тому как в лесной глуши расцветают фиалки. Благодаря властной потребности развлечься среди напряженной работы и церковной тишины, безмолвное и непрерывное созерцание, соединявшее взоры молодых людей, должно было рано или поздно возбудить чувство любви. Привычка видеть какое-нибудь лицо незаметно приводит к открытию в нем особых душевных качеств, и в конце концов перестаешь замечать его недостатки.

«Если он будет продолжать в таком же духе, то наши дочери пойдут за кого угодно, лишь бы нашелся жених!» – подумал г-н Гильом, прочитав первый декрет Наполеона о досрочном призыве новобранцев.

С этого дня, с отчаянием думая об увядании старшей дочери, старый торговец вспомнил, что, когда он собирался жениться на девице Шеврель, он и его невеста были почти в таком же положении, в каком находились теперь Жозеф Леба и Виргиния. Как бы хорошо было выдать дочь замуж и уплатить священный долг, передав сироте имущество, которое он некогда получил от своего предшественника при таких же обстоятельствах. А Жозеф Леба, – ему уже исполнилось тридцать три года, – думал о том препятствии, которое создавала разница в пятнадцать лет между ним и Августиной. Кроме того, как человек проницательный, он разгадал замыслы г-на Гильома и, достаточно хорошо зная его непоколебимые правила, понимал, что младшая дочь ни в коем случае не будет выдана замуж раньше старшей. И несчастный приказчик, отличавшийся не только длинными ногами и крепкой грудью, но и благородным сердцем, молча страдал.

Таково было положение вещей в этой маленькой республике, расположенной в середине торговой улицы Сен-Дени и тем не менее напоминавшей отделение монастыря траппистов. Но для того, чтобы отдать полный отчет о внешних событиях и чувствах, необходимо отойти на несколько месяцев назад от той сцены, которой началась наша повесть. Однажды в сумерках какой-то молодой человек, проходя мимо темного магазина «Кошки, играющей в мяч», остановился на минуту при виде картины, перед которой задержались бы все художники мира. Лавка, еще не освещенная, составляла черный фон, в глубине которого виднелась столовая торговца. Висячая лампа разливала тот желтоватый свет, что придает столько прелести картинам голландской школы. Белая скатерть, серебро, хрусталь своим блеском оттеняли живой контраст света и тени.

Отец семейства и его жена, лица приказчиков и правильные черты Августины, а в двух шагах от нее неуклюжая, толстощекая девица составляли группу весьма любопытную. Эти головы были так своеобразны, так естественно вырисовывались характеры этих людей, так хорошо угадывались мир, тишина и скромная жизнь этой семьи, что для художника, привыкшего изображать правду жизни, казалось почти невозможным передать эту мимолетную сцену. Прохожий был молодой художник, семь лет тому назад получивший высшую награду по искусству живописи. Он только что возвратился из Рима. Его душа была напитана поэзией, глаза насыщены творениями Рафаэля и Микеланджело, и после долгого пребывания среде слишком нарядной природы, в стране, где искусство всюду разбросало величественные памятники, он жаждал простоты и естественности. Правильно или нет, но таково было его личное чувство. Его сердце, долго отдававшееся бурям итальянских страстей, искало одну из тех скромных, сосредоточенных в себе девушек, каких, к несчастью, он видел в Риме только на картинах. От восторга, вызванного в его взволнованной душе правдивостью зрелища, которое он созерцал, естественно было перейти к глубокому восхищению главным лицом: Августина казалась задумчивой и ничего не ела; лампа висела так, что весь свет падал на лицо девушки, грудь ее подымалась и опускалась в ярком круге огня, который резко очерчивал голову и озарял ее причудливым, почти сверхъестественным светом. Художник невольно сравнил девушку с изгнанным ангелом, вспоминающим о небе. Ощущение почти незнакомое – светлая и пылкая любовь затопила его сердце. Одно мгновение он стоял неподвижно, как бы подавленный бременем своих мыслей, а затем оторвался от своего счастья, возвратился домой, не ел, не спал. На следующий день он отправился к себе в мастерскую и не выходил из нее до тех пор, пока ему не удалось запечатлеть на полотне все очарование виденной сцены, о которой он вспоминал с каким-то неистовым восторгом. Но его счастье было неполным: он не обладал верным портретом своего кумира. Несколько раз он прошелся мимо «Дома кошки, играющей в мяч», даже осмелился раз или два, переодевшись, зайти туда, чтобы поближе увидеть очаровательнейшее в мире создание, которое г-жа Гильом укрывала под своим крылышком. В продолжение восьми месяцев, отдавшись своей любви и искусству, он был недоступен даже для самых близких друзей, забыл об обществе, поэзии, театре, музыке, о самых дорогих привычках. Однажды утром Жироде[9]9
  Жироде Луи (1767—1824) – французский художник, ученик Давида.


[Закрыть]
, нарушив силой все запреты, которые художники знают и умеют обходить, ворвался к нему и взбудоражил его вопросом:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю