355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Оноре де Бальзак » Тайны княгини де Кадиньян » Текст книги (страница 1)
Тайны княгини де Кадиньян
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 00:16

Текст книги "Тайны княгини де Кадиньян"


Автор книги: Оноре де Бальзак



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 4 страниц)

Оноре де Бальзак
Тайны княгини де Кадиньян

ТЕОФИЛЮ ГОТЬЕ[1]1
  Теофиль Готье – французский писатель (1811—1872), друг Бальзака с 1835 г.


[Закрыть]

После бедствий Июльской революции, которая разорила ряд аристократических семей, преданных двору, княгиня де Кадиньян, выказав большую находчивость, отнесла за счет политических событий и свое полное разорение, вызванное ее расточительностью. Князь покинул Францию с королевской семьей, оставив княгиню в Париже, огражденной благодаря его отсутствию от каких-либо посягательств, ибо тяжесть долгов, которые не могла покрыть продажа недвижимого имущества, падала только на него. На доходы майората был наложен арест. Словом, дела этой знатной семьи были в таком же плачевном состоянии, как и дела старшей ветви дома Бурбонов.

Женщина эта, столь известная под своим первым именем герцогини де Мофриньез, приняла тогда мудрое решение жить в полном одиночестве и желала заставить забыть о себе. Париж был в то время захвачен таким головокружительным потоком событий, что вскоре герцогиня де Мофриньез, погребенная в княгине де Кадиньян, – перемена имени, неизвестная большинству лиц, которые очутились на общественной арене после Июльской революции, – сделалась в нем как бы иностранкой.

Во Франции герцогский титул выше всех остальных, даже княжеского, хотя, по геральдическим понятиям, очищенным от всяких софизмов, титулы решительно ничего не значат и между дворянами существует полнейшее равенство. Когда-то королевский дом Франции тщательно оберегал это замечательное равенство, да и в наши дни оно, хотя бы внешне, еще заботливо поддерживается королями, которые дают своим детям простые графские титулы. Именно в силу этой системы Франциск I заменил все великолепие титулов, какие давал себе чванный Карл V, подписавшись: Франциск, сеньор де Ванв. Еще лучше сделал Людовик XI, выдав свою дочь замуж за дворянина без всякого титула Пьера де Боже. Впрочем, Людовику XIV удалось настолько разрушить систему феодальных установлений, что в его монархии титул герцога сделался высшей честью для аристократа и стал возбуждать наиболее сильную зависть. Во Франции, однако, существуют два или три княжеских рода, в которых этот титул, некогда связанный с богатством владений, ставится выше герцогского. Дом де Кадиньянов, в котором старшим сыновьям дается титул герцога де Мофриньез, тогда как младшие называются просто кавалерами де Кадиньян, принадлежит к числу этих избранных семейств. Князья де Кадиньяны, так же как некогда два принца из дома Роганов, имели право восседать на троне в своих владениях: они могли держать у себя на службе пажей и дворян. Эти разъяснения необходимы как для того, чтобы избежать глупой критики со стороны лиц, совершенно невежественных, так и для характеристики явлений общества, которое якобы сходит со сцены, откуда его выталкивают столько людей, совершенно его не постигших. У Кадиньянов в гербе червленый щит с пятью черными ромбами, присоединенными боком, и разделенный полосой с девизом «Memini», с закрытой короной, без щитодержателя и шлемового покрова. Ныне благодаря громадному наплыву иностранцев в Париж и почти полному невежеству в геральдической науке титул князя входит в моду. Подлинными князьями являются, однако, только владетельные князья, которым присвоен титул высочества. Пренебрежение французского дворянства к княжескому титулу, равно как и причины, побудившие Людовика XIV отдать преимущество титулу герцога, помешали Франции потребовать титула высочества для немногих своих князей, если не считать наполеоновских. Вот причина, по которой князья де Кадиньян поставлены как бы ниже других князей в Европе.

Лица, принадлежавшие к так называемому обществу Сен-Жерменского предместья, своим почтительным молчанием покровительствовали княгине из уважения к ее имени, одному из тех, которые всегда будут в почете, к ее несчастьям, уже более не вызывавшим толков, и к ее красоте, тому единственному, что сохранилось у нее от всего исчезнувшего великолепия. Свет, украшением которого она прежде являлась, был ей признателен за то, что, затворившись в своем уединении, она как бы добровольно приняла монашество. Это благородное решение было для нее громадной жертвой – большей, чем для любой другой женщины. Во Франции незаурядные поступки воспринимаются всегда настолько остро, что княгиня, удалившись от света, вновь вернула себе все то, что утратила в общественном мнении в пору своей славы. Она продолжала встречаться лишь с одной из своих старых приятельниц, маркизой д'Эспар, и не посещала более ни многолюдных собраний, ни празднеств. Княгиня и маркиза видались лишь в первую половину дня и как бы втайне. Если княгиня приезжала обедать к своей приятельнице, маркиза никого более не принимала. Г-жа д'Эспар вела себя безукоризненно в отношении княгини: она переменила ложу в Итальянской опере, покинув первый ярус для бенуара только ради того, чтобы г-жа де Кадиньян могла приезжать в театр незамеченной и уезжать неузнанной. Лишь очень немногие женщины согласились бы на такой великодушный поступок, лишавший их удовольствия показывать в обществе свою соперницу, потерпевшую крушение, и называть себя ее благодетельницей. Все это избавляло княгиню от необходимости тратиться на разорительные туалеты, и она могла негласно пользоваться каретой маркизы, от которой ей пришлось бы отказаться, если бы это делалось явно. Никто никогда не узнал, что за причины побудили г-жу д'Эспар так вести себя с княгиней де Кадиньян, но поведение маркизы отличалось высочайшим благородством, что проявлялось постоянно в тысяче мелочей, которые, каждая в отдельности, показались бы, может быть, пустяком, но в совокупности своей являли зрелище почти величественное.

Трехлетие, истекшее к началу 1832 года, успело набросить снежный покров на приключения герцогини де Мофриньез и настолько ее обелило, что потребовались бы значительные усилия памяти, если бы кто-нибудь захотел восстановить прискорбные обстоятельства ее прежней жизни. Из королевы, боготворимой столькими поклонниками, чье легкомыслие могло послужить темой для нескольких романов, она превратилась в женщину, еще обворожительно прекрасную, достигшую уже тридцати шести лет, но имевшую полную возможность давать себе только тридцать, хотя она и была матерью герцога Жоржа де Мофриньеза, юноши девятнадцати лет, красивого, как Антиной, и бедного, как Иов. Ему, несомненно, были уготованы самые блестящие успехи, и мать хотела прежде всего выгодно его женить. Быть может, именно в этой цели и заключался секрет близости, сохранившейся в ее отношениях с маркизой, салон которой считался первым в Париже, так что со временем княгиня могла бы подыскать там среди богатых наследниц жену для Жоржа. Княгиня предполагала, что ей придется прождать женитьбы сына пять лет; пять бесплодных и одиноких лет, ибо выгодный брак требовал того, чтобы все ее поведение было проникнуто величайшим благоразумием.

Княгиня жила в маленьком особняке на улице Миромениль, снимая за скромную плату первый его этаж. Здесь ее окружали остатки минувшей роскоши. Изысканность знатной дамы все еще сказывалась в обстановке. Красивые вещи, окружавшие ее, говорили о благородстве вкуса. Камин украшала великолепная миниатюра, портрет Карла X работы г-жи де Мирбель с выгравированной внизу надписью: «Пожаловано королем», и рядом – портрет герцогини Беррийской, столь исключительно благосклонной к ней. На одном из столов красовался драгоценный альбом, какой не посмела бы выставить напоказ ни одна из тех мещанок, что ныне верховодят в нашем обществе, стяжательном и суетном. Подобная смелость прекрасно обрисовывает характер хозяйки. В альбоме находились портреты близких друзей, а из них около тридцати свет называл ее любовниками. Эта цифра была клеветой, но в отношении десятка, как говорила маркиза д'Эспар, это было лишь справедливым и законным злословием. Портреты Максима де Трай, де Марсе, де Растиньяка, маркиза д'Эгриньона, генерала Монриво, маркизов де Ронкероль и д'Ажуда-Пинто, князя Галактиона, юных герцогов де Гранлье, де Реторе, красавца де Рюбампре принадлежали кисти самых знаменитых художников, впрочем, сильно их приукрасивших. Так как княгиня принимала не более двух или трех лиц из этой коллекции, она весьма остроумно называла ее собранием своих ошибок. Несчастья сделали эту женщину хорошей матерью. В течение пятнадцати лет Реставрации она так много веселилась, что не могла думать о своем сыне; но, удалившись от света, эта женщина, стяжавшая славу эгоистки, решила, что материнское чувство, доведенное до предела, послужит искуплением ее прошлой жизни в глазах людей чувствительных, готовых все простить безупречной матери. Она тем сильнее любила своего сына, что ей не оставалось любить никого другого. Впрочем, Жорж де Мофриньез был одним из тех детей, которые льстят материнскому тщеславию, и княгиня шла для него на всевозможные жертвы: она позаботилась о выезде и каретном сарае для Жоржа; в антресолях над этим сараем было устроено для него помещение с окнами на улицу, состоявшее из трех прелестно обставленных комнат, а себя она обрекла на некоторые лишения, лишь бы сохранить ему верховую лошадь, выезд и маленького лакея. Княгиня держала лишь горничную, а одна из ее прежних судомоек служила ей кухаркой. Лакею на службе герцога приходилось в то время круто. Тоби, бывший грум покойного Боденора (свет именно так подшутил над этим разорившимся щеголем), этот крохотный грум, который и в двадцать пять лет все еще считался четырнадцатилетним, должен был ухаживать за лошадьми, чистить кабриолет или тильбюри, выезжать с хозяином, убирать комнаты и находиться в передней княгини, докладывая о посетителях, когда ей случалось кого-нибудь принимать. Если вспомнить, чем являлась во времена Реставрации красавица герцогиня де Мофриньез, одна из королев Парижа, королева ослепительная, чье блестящее существование могло бы оказаться поучительным даже для самых богатых модниц Лондона, то было нечто непостижимо трогательное в зрелище ее убогого убежища на улице Миромениль, всего в нескольких шагах от принадлежавшего ей прежде огромного особняка, слишком великолепного даже для владельца самого большого состояния и потому проданного на слом дельцами, которые на месте его проложили улицу. Женщина, которой когда-то едва было достаточно тридцати слуг, которая устраивала приемы в самых роскошных парадных залах, какие только были в Париже, жила в очаровательнейших апартаментах и давала блестящие балы, ютилась теперь в квартире из пяти комнат: передней, столовой, гостиной, спальни и туалетной комнаты, обслуживаемая двумя женщинами.

– О! Она безупречна в отношении своего сына, – восклицала маркиза д'Эспар, эта тонкая сплетница, – и безупречна без всякой утрировки, она счастлива. Никто бы не поверил, что такая легкомысленная женщина может с такой настойчивостью следовать принятому решению; ее поведение одобрил и достойный наш архиепископ; он очень хорош с ней и только что убедил старую графиню де Сен-Синь сделать ей визит.

Признаемся, впрочем: нужно быть королевой, чтобы уметь отречься и благородно отрешиться от былого величия, которое окончательно никогда не утрачивается. Лишь те, кто сознает свое ничтожество, падая, выказывают сожаление или же ропщут и возвращаются мыслью к невозвратно потерянному, ибо понимают, что дважды преуспеть нельзя. Вынужденная обходиться без редкостных цветов, среди которых она привыкла жить, – а они так выгодно оттеняли ее красоту, что нельзя было не сравнить ее с цветком, – княгиня удачно выбрала свою квартиру: здесь к ее услугам был прелестный садик, деревца которого и лужайка оживляли своей зеленью это мирное убежище. Она располагала рентой приблизительно в двенадцать тысяч ливров, но и этот скромный доход складывался из ежегодного пособия, выдаваемого старой герцогиней де Наваррен, теткой молодого герцога по отцу, что должно было продолжаться впредь до его брака, и второго пособия, присылаемого герцогиней д'Юкзель из глуши ее поместий, где она копила так, как умеют копить только старые герцогини, по сравнению с которыми и сам Гарпагон – дитя. Князь жил за границей, безвыездно оставаясь в распоряжении своих изгнанных повелителей, разделяя их злосчастную судьбу, служа им с бескорыстной преданностью, и был, пожалуй, наиболее разумным среди окружавших их лиц. Положение князя де Кадиньяна даже защищало княгиню в Париже. В дни попыток, предпринятых герцогиней Беррийской в Вандее[2]2
  В дни попыток, предпринятых герцогиней Беррийской в Вандее... – Герцогиня Беррийская в 1832 г. сделала неудачную попытку поднять восстание в Вандее против Луи-Филиппа, чтобы доставить престол своему сыну.


[Закрыть]
, маршал, которому мы обязаны завоеванием Африки[3]3
  ...маршал, которому мы обязаны завоеванием Африки... – Речь идет о Луи де Шен де Бурмоне, военном министре при реакционном правительстве Полиньяка.


[Закрыть]
, именно у княгини собирал совещания главных вождей легитимистского лагеря, настолько безвестным стало к этому времени ее имя, от подозрений же правительства ее оберегала бедность. Видя, как приближается страшный день, когда рушатся надежды на любовь, – а это неизбежно с наступлением сорокалетнего возраста, с которым все почти для женщины кончается, – княгиня погрузилась в дебри философии. Она стала читать – она, на протяжении шестнадцати лет проявлявшая величайшее отвращение к предметам серьезным. Литература и политика ныне для женщин то же, чем была для них прежде набожность – последнее прибежище их притязаний. В высшем свете говорили, что Диана намеревается написать книгу. С тех пор как из очаровательной красавицы княгиня стала превращаться в женщину просто остроумную, она, не дожидаясь того, когда вполне завершится это превращение, сделала прием у себя необычайным отличием, чрезвычайно льстившим избраннику. Маскируясь этим образом жизни, она смогла обмануть одного из первых своих любовников, де Марсе, наиболее влиятельного представителя буржуазной политики, проводимой после июля 1830 года: она принимала его несколько раз вечером, в то время как маршал и несколько легитимистов втихомолку переговаривались в ее спальне о завоевании королевства, забывая, что оно несбыточно без помощи идеологии, этого непременного условия успеха. Подобная проделка была недурной местью со стороны хорошенькой женщины, она сумела посмеяться над премьер-министром, заставляя его играть роль ширмы в заговоре против его же правительства. Это приключение, достойное лучших дней Фронды[4]4
  Фронда – борьба французской феодальной знати против абсолютизма (1648—1653); в придворных интригах во время Фронды большую роль играли женщины.


[Закрыть]
, составило содержание остроумнейшего письма, в котором княгиня дала герцогине Беррийской отчет о переговорах. Молодому герцогу де Мофриньезу удалось пробраться в Вандею и тайно оттуда вернуться, не выдав себя, но разделив при этом с герцогиней Беррийской угрожавшие ей опасности. Она, к несчастью, его отослала, когда показалось, что все дело проиграно, а возможно, что бдительность этого юноши и помешала бы совершиться предательству. Как бы велики ни были в глазах буржуазного общества ошибки герцогини де Мофриньез, поведение ее сына их, безусловно, искупило в глазах общества аристократического. Нельзя было не признать благородства и величия в поступке этой матери, подвергавшей опасности единственного сына и наследника исторического рода. Существуют личности – их обычно считают ловкими, – умеющие своими общественными заслугами искупать ошибки, совершаемые в своей частной жизни, и наоборот; однако княгиня де Кадиньян чужда была какого-либо расчета. Может быть, его и вообще нет у тех, кто поступает подобным образом. Такая непоследовательность наполовину обусловливается обстоятельствами.

В один из первых ясных дней мая 1833 года около двух часов пополудни маркиза д'Эспар и княгиня расхаживали, – нельзя сказать гуляли, – по дорожке, окаймлявшей единственный в этом садике газон. Солнце уже миновало зенит, и лучи его, отраженные стенами, нагревали воздух в этом маленьком пространстве, где все благоухало цветами, которые подарены были маркизой.

– Мы скоро лишимся де Марсе, – говорила г-жа д'Эспар княгине, – а с ним исчезнет и ваша последняя надежда на карьеру для герцога де Мофриньеза; ведь с тех пор, как вы его так остроумно провели, этот великий политик снова почувствовал к вам влечение.

– Мой сын никогда не примирится с младшей ветвью, – сказала княгиня, – хотя бы ему пришлось умереть с голода или даже мне самой работать для него. Однако он не безразличен Берте де Сен-Синь.

– Дети, – сказала г-жа д'Эспар, – не давали тех обязательств, что их отцы...

– Не станем говорить об этом, – сказала княгиня. – Если мне не удастся приручить маркизу де Сен-Синь, я помирюсь на том, чтобы женить моего сына на дочери какого-нибудь кузнеца, как сделал это жалкий д'Эгриньон.

– Любили вы его? – спросила маркиза.

– Нет, – ответила серьезно княгиня. – Правда, что наивность д'Эгриньона, носившую провинциальный отпечаток, я заметила несколько поздно или, если хотите, слишком рано.

– А де Марсе?

– Де Марсе играл мной, как куклой. Я была так молода! Мы никогда не любим мужчин, если они становятся нашими наставниками, – это слишком затрагивает наше мелкое тщеславие.

– А этот несчастный юноша, который повесился?

– Люсьен? Это был Антиной и великий поэт. Я боготворила его и могла бы стать с ним счастливой, но он любил девку, и я уступила его госпоже де Серизи. Если бы он полюбил меня, разве я его отдала бы?

– Как! Вы – соперница какой-то Эстер?

– Она была красивее меня, – сказала княгиня. – Вот уже скоро три года, как я живу в полном одиночестве; и что же? в этом покое нет ничего тягостного. Вам одной я посмею сказать, что здесь я почувствовала себя счастливой. Я была пресыщена восхищением, утомлена, не знала радости, и чувства мои были задеты лишь слегка, так что волнение не коснулось моего сердца. Все мужчины, которых я знала, оказались ничтожными, мелочными, поверхностными; ни один из них не вызвал во мне даже самого легкого удивления. Ни у кого из них не было цельности чувства, величия, чуткости. Я хотела бы встретить кого-нибудь, кто мне внушил бы уважение.

– Уж не произошло ли с вами то же, что и со мной, моя дорогая, – спросила маркиза, – вы, может быть, никогда не встретили любви, хотя и искали ее?

– Никогда, – ответила княгиня, прерывая маркизу и коснувшись пальцами ее руки.

Они обе направились к простой деревянной скамье и уселись под кустом распускающегося жасмина.

– Как и вас, – продолжала княгиня, – меня, быть может, любили больше, чем любят других женщин; теперь я сознаю, что среди стольких увлечений я не узнала счастья. Я натворила массу безумств, но у них была цель, однако цель эта удалялась по мере того, как я за ней шла. В моем сердце, уже немолодом, живет – я это чувствую – еще нетронутая невинность. Вот именно: под столь большим опытом таится возможность первой любви, способной обманываться; несмотря на столько тревог и унижений, знаю, что я все еще молода и красива. Нам приходится любить, не зная счастья, и быть счастливыми, не любя; но любить и обладать счастьем – соединить эти два огромных человеческих наслаждения – чудо. Для меня оно не свершилось.

– Для меня также, – сказала г-жа д'Эспар.

– В моем убежище меня преследует ужасное сожаление: я развлекалась, но не любила.

– Какое невероятное признание! – воскликнула маркиза.

– Ах, моя дорогая, – ответила княгиня, – эти признания мы можем делать лишь друг другу; никто в Париже нам не поверит.

– А если бы, – продолжала маркиза, – нам обеим не было больше тридцати шести лет, мы, вероятно, не стали бы и друг другу поверять таких тайн.

– Да, когда мы молоды, в нас слишком много самого глупого самодовольства, – сказала княгиня. – Мы подчас напоминаем тех бедных молодых людей, которые усердно действуют зубочисткой, чтобы заставить поверить, будто они отлично пообедали.

– Наконец мы объяснились, – кокетливо сказала г-жа д'Эспар, сопровождая свои слова очаровательным жестом, в котором было и простодушие, и многозначительность, – мне кажется, что мы еще достаточно молоды, чтобы вознаградить себя.

– Когда вы мне на днях рассказали, что Беатриса уехала с Конти, я думала об этом всю ночь, – сказала княгиня после некоторого молчания. – Нужно быть очень счастливой, чтобы, как она, пожертвовать своим положением, своим будущим и навсегда отказаться от света.

– Она глупышка, – важно сказала г-жа д'Эспар, – мадмуазель де Туш была счастлива избавиться от Конти, Беатриса не поняла, насколько этот отказ со стороны женщины незаурядной, ни одной минуты не защищавшей своего мнимого счастья, обличает ничтожество Конти.

– Так что ж, она будет несчастной?

– Она уже несчастна, – продолжала г-жа д'Эспар. – Зачем покидать мужей? Не признает ли этим женщина свое бессилие?

– Вы, следовательно, не думаете, что госпожой де Рошфид руководило желание наслаждаться в тиши подлинной любовью, любовью, дающей те радости, что для нас с вами остались еще призрачными?

– Нет, она лишь собезьянничала с госпожи де Босеан и госпожи де Ланже; в век менее пошлый, чем наш, эти особы, будь сказано между нами, сделались бы, как и вы, впрочем, личностями столь же замечательными, как Лавальер, Монтеспан, Диана де Пуатье, герцогини д'Этамп и де Шатору.

– Ну уж! пожалуйста, без королей, моя дорогая. Ах! я хотела бы вызвать духов этих женщин и спросить у них...

– Но, – сказала маркиза, перебивая свою собеседницу, – нет необходимости принуждать разговаривать мертвых. Мы знаем живых женщин, обладающих счастьем. Я более двадцати раз заводила интимный разговор о вещах подобного рода с графиней де Монкорне: она вот уже в течение пятнадцати лет совершенно счастлива с этим незначащим Эмилем Блонде; ни одной неверности, ни одного скрытого помысла; у них и сегодня такие же отношения, как в первый день; но нас каждый раз беспокоили в самый интересный момент. В этих длительных привязанностях, как между Растиньяком и госпожой Нусинген, вашей кузиной де Камп и ее Октавом, скрывается тайна, но мы с вами, моя дорогая, этой тайны не знаем. Свет оказывает нам чрезвычайную честь, почитая нас за распутниц, достойных двора Регента[5]5
  Регент – герцог Филипп Орлеанский. Придворные нравы времен Регентства (1715—1723) отличались крайней распущенностью.


[Закрыть]
, а мы невинны, как две маленькие пансионерки.

– Я еще могла бы этим утешиться, – насмешливо воскликнула княгиня. – Но наша невинность куда хуже, и недаром чувствуешь себя униженной. Что поделаешь? Придется богу удовольствоваться этим разочарованием в искупление наших бесплодных поисков, ведь маловероятно, чтобы для нас расцвел поздней осенью цветок, которого мы не нашли ни весной, ни летом.

– Дело не в этом, – продолжала после короткого молчания маркиза, на миг погрузившись в воспоминания. – Мы еще достаточно красивы, чтобы внушить страсть, но мы никогда никого не убедим в нашей невинности и добродетели.

– Если бы это было ложью, ее бы вскоре, приукрашенную комментариями, поданную с милыми добавлениями, сообщающими ей правдоподобие, проглотили бы, как сладостный плод; но заставить поверить в истину! О! Величайшие люди потерпели на этом поражение, – прибавила княгиня с одной из тех лукавых улыбок, которые умела передать только кисть Леонардо да Винчи.

– Иногда и глупцы умеют любить, – продолжала маркиза.

– Но на это, – заметила княгиня, – даже у глупцов не хватит доверчивости.

– Вы правы, – сказала, смеясь, маркиза. – Однако нам следовало бы искать не глупца и даже не одаренного человека. Чтобы решить такую задачу, нам необходим человек гениальный. Одни гении способны на младенческую веру, свято чтут любовь и охотно дают завязать себе глаза. Посмотрите на Каналиса и герцогиню де Шолье. Если мы с вами и встречали людей талантливых, то они были, вероятно, слишком далеки от нас и слишком заняты, а мы в то время чересчур легкомысленны, увлечены, захвачены.

– Ах! я все же не хотела бы покинуть этот свет, не испытав радостей подлинной любви, – воскликнула княгиня.

– Недостаточно ее внушить, – сказала г-жа д'Эспар, – надо ее испытать. Я знаю немало женщин, которые служат лишь предлогом страсти, вместо того чтобы быть и причиной ее, и следствием.

– Последняя страсть, которую я внушила, была чем-то святым, возвышенным, – сказала княгиня, – перед ней открывалось будущее. На этот раз случай послал мне гениального человека, одного из тех, что принадлежат нам по праву, но которыми так трудно завладеть, ведь на свете больше красивых женщин, чем талантов. Но дьявол вмешался в эту историю.

– Расскажите мне, дорогая. Для меня это совершенно ново.

– Я только в середине зимы 1829 года обратила внимание на эту возвышенную любовь. Каждую пятницу я встречала в Опере, в партере, всегда на одном и том же месте молодого человека лет тридцати, который приходил туда ради меня; он глядел на меня огненными глазами, но их часто омрачала печаль – ведь нас разделяло такое расстояние, – и он понимал всю безнадежность своей любви.

– Бедный молодой человек! Влюбившись, глупеешь, – сказала маркиза.

– Почти в каждом антракте он пробирался в коридор, – продолжала княгиня, улыбнувшись дружеской шутке, которой маркиза ее перебила, – раза два, чтобы меня увидеть или показаться мне, он приникал к самому стеклу ложи, находящейся против моей. Если ко мне заходил посетитель, я замечала, как он прячется за дверью, откуда он мог украдкой бросить на меня взгляд; под конец он уже знал всех тех, кто принадлежал к моему обществу, и, если они направлялись к моей ложе, шел за ними, чтобы воспользоваться мигом, когда отворялась моя дверь. Бедному молодому человеку, вероятно, вскоре стало известно, кто я такая, потому что он знал в лицо господина де Мофриньеза и моего тестя. Я стала также встречать моего таинственного незнакомца и в Итальянской опере, где у него было кресло, с которого он любовался мною, не сводя с меня глаз в наивном экстазе: недурное зрелище. У выхода из оперы или театра Буфф я видела его, неподвижного среди толпы, как будто приросшего к тротуару; его толкали, но не могли сдвинуть с места. Глаза его несколько тускнели, когда он видел, что я опираюсь на руку кого-либо из моих избранников. Впрочем, ни единого слова, ни одного письма, ни одной попытки. Признайтесь, что это доказывает порядочное воспитание. Иногда, возвращаясь утром домой, я заставала этого человека на одной из тумб у ворот моего особняка. У этого влюбленного были красивые глаза, густая длинная борода веером и усы; выделялись только белизна скул и красивый лоб; одним словом, настоящая античная голова. Как вам известно, в Июльские дни князь защищал Тюильрийский дворец со стороны набережных. Он вернулся вечером в Сен-Клу, когда все было проиграно. «Моя дорогая, – сказал он мне около четырех часов, – я едва не был убит: один из инсургентов в меня целился, как вдруг молодой человек с длинной бородой, предводительствовавший нападавшими, – я, кажется, видел его у Итальянцев, – отвел ствол ружья». Выстрел поразил уж не знаю кого, кажется, сержанта полка, стоявшего в двух шагах от моего мужа. Этот молодой человек был, по-видимому, республиканцем. В 1831 году, когда я вернулась, чтобы поселиться здесь, я встретила его, – он стоял возле этого дома; несчастья мои его словно радовали, так как ему казалось, что они нас сближают, но со времени событий в Сен-Мерри[6]6
  ...со времени событий в Сен-Мерри... – 5 – 6 июня 1832 г. в Париже произошло республиканское восстание, направленное против режима Июльской монархии. Сигнал к восстанию был дан с колокольни монастыря Сен-Мерри. Примыкавшие к монастырю баррикады стали центром героического сопротивления республиканцев.


[Закрыть]
я его больше не видела; он там погиб. Накануне похорон генерала Ламарка[7]7
  ...Накануне похорон генерала Ламарка... – Похороны генерала Ламарка, популярного своими либеральными выступлениями в печати, вылились в широкую республиканскую демонстрацию, ставшую началом восстания 5 – 6 июня 1832 г.


[Закрыть]
я с сыном вышла пройтись, и мой республиканец то следовал за нами, то опережал нас от церкви святой Мадлены до самого пассажа Панорамы, куда я направлялась.

– И это все? – спросила маркиза.

– Все, – ответила княгиня. – Ах да! В утро взятия Сен-Мерри явился какой-то мальчишка, попросил меня выйти к нему и передал мне письмо, написанное на простой бумаге и подписанное именем незнакомца.

– Покажите мне его, – сказала маркиза.

– О нет, моя дорогая. Любовь была слишком сильной и возвышенной в этом сердце, чтобы я могла выдать его тайну. Это письмо, короткое и страшное, тревожит мое сердце и сейчас, когда я о нем думаю. Этот мертвый вызывает во мне больше волнений, чем все живые, к которым я благоволила, и постоянно воскресает в моей памяти.

– Скажите его имя, – попросила маркиза.

– О, имя самое обыкновенное – Мишель Кретьен.

– Вы хорошо сделали, что сообщили его мне, – живо ответила маркиза д'Эспар, – я слышала о нем много разговоров. Этот Мишель Кретьен был другом знаменитого человека, которого вы хотели видеть, – Даниеля д'Артеза; он каждый год бывает у меня раза два. У Кретьена, действительно погибшего в Сен-Мерри, было немало друзей. Мне говорили, что он был одним из тех крупных политических деятелей, кому, как и де Марсе, не хватает лишь случая, который бы подхватил их, как воздушный шар, и сделал тем, чем они достойны быть.

– В таком случае лучше, что он умер, – сказала княгиня с грустным видом, скрывшим ее мысли.

– Хотите как-нибудь встретиться у меня вечером с д'Артезом? – спросила маркиза. – Вы поговорите с ним о вашем призраке.

– С удовольствием, дорогая.

Спустя несколько дней после этого разговора Блонде и Растиньяк, знавший д'Артеза, обещали г-же д'Эспар уговорить его прийти к ней обедать. Это обещание было бы, конечно, неосторожным, если бы не было упомянуто имя княгини. Встреча с ней не могла быть безразличной знаменитому писателю.

Даниель д'Артез, один из редких в наши дни людей, соединяющих прекрасные личные качества с недюжинным талантом, уже пользовался если не всей славой, заслуженной его произведениями, то, во всяком случае, тем почетом и уважением, которым вполне довольствуются избранники. Со временем его значение, несомненно, возрастет еще более, но в глазах знатоков оно своих пределов уже достигло: существуют такие писатели, место которых определяется сразу и в дальнейшем уже более не меняется. По происхождению бедный дворянин, д'Артез знал, что может рассчитывать только на свои личные достоинства. Он долго пробивал себе дорогу, завоевывая положение на литературной арене Парижа и нарушая этим волю богатого дяди, – тот оставлял его в тисках жесточайшей нужды и, лишь когда он стал знаменитостью, завещал ему состояние, в котором безжалостно отказывал, пока д'Артез был безвестным писателем: пусть тщеславие возьмет на себя оправдание этой непоследовательности! Несмотря на неожиданную перемену, Даниель д'Артез не изменил своего образа жизни: над своими книгами он продолжал работать с той скромностью, которая достойна античных нравов, и обременил себя новыми трудами, согласившись принять звание депутата палаты, где он занял место на правой.

С тех пор как его осенила слава, он несколько раз бывал в свете. Один из его старых друзей, знаменитый врач Орас Бьяншон, познакомил его с бароном де Растиньяком, товарищем одного из министров и другом де Марсе. Эти политические деятели благородно взялись помочь Даниелю, Орасу и некоторым близким друзьям Мишеля Кретьена перенести тело убитого республиканца из церкви Сен-Мерри, чтобы похоронить его с честью. Признательность за услугу, столь противоречившую административной строгости, которая царила в ту эпоху, когда политические страсти вспыхнули с такой силой, привязала до известной степени д'Артеза к Растиньяку. Товарищ министра и выдающийся премьер были слишком ловкими людьми, чтобы не воспользоваться этим обстоятельством: они привлекли на свою сторону нескольких друзей Мишеля Кретьена, правда, не разделявших его взглядов и примкнувших после того к новому правительству. Один из них, Леон Жиро, назначенный сначала докладчиком прошений в Совете, сделался затем государственным советником. Жизнь Даниеля д'Артеза была целиком посвящена работе, в обществе он бывал лишь изредка, и оно ему являлось как бы во сне. Дом его – монастырь, и он ведет в нем жизнь бенедиктинца: та же умеренность в обиходе, та же регулярность в занятиях. Его друзья знают, что женщины для него пока что лишь случайность, внушающая страх, – ему пришлось слишком часто их наблюдать, чтобы не опасаться; и все же это глубокое изучение женщины привело к тому, что он перестал понимать их, как бывает с теми мудрыми стратегами, которые всегда терпят поражение в местности, где непредвиденные условия изменяют и нарушают их научные аксиомы. Он остался самым чистосердечным ребенком, выказав себя в то же время и самым осведомленным наблюдателем. Это противоречие, на вид невозможное, вполне объяснимо для тех, кто мог измерить глубину пропасти, отделяющую способности от чувств: одни исходят от головы, другие – от сердца. Можно быть великим человеком и злодеем, так же как можно быть глупцом и в то же время вдохновенным любовником. Д'Артез был одним из тех избранных существ, у которых тонкость ума и обширность знаний не исключают ни силы, ни величия чувств. Его можно назвать человеком и действия и мысли, а это – сочетание, представляющее крайне редкое преимущество. Его личная жизнь отличается благородством и чистотой. До сих пор он тщательно избегал любви, но, хорошо зная себя, он заранее предвидел, как могущественно будут владеть им страсти. Долгое время превосходной защитой от них служила ему изнурительная работа, подготовившая прочную основу для его славных трудов, и холод бедности. Когда же пришел достаток, у него завелась самая пошлая и самая необъяснимая связь с женщиной, довольно, правда, красивой, но принадлежащей к низшему сословию и без всякого образования, без манер, и потому эта связь тщательно скрывалась от посторонних взглядов. Мишель Кретьен приписывал людям гениальным способность превращать самые грубые существа в сильфид, простушек – в умных женщин, крестьянок – в маркиз; чем большими совершенствами обладала женщина, тем более она должна была проигрывать в глазах, ибо не оставляла простора для воображения. Он считал, что любовь, представляющая простую потребность чувств для существ низших, для людей одаренных есть род морального творчества, самый обширный и самый привлекательный. Чтобы оправдать д'Артеза, он ссылался на пример Рафаэля и Форнарины[8]8
  ...пример Рафаэля и Форнарины – то есть союз с человеком иного социального положения. Форнарина, возлюбленная Рафаэля, была дочерью булочника.


[Закрыть]
. Он мог бы указать и на себя самого: ведь и он видел ангела в герцогине де Мофриньез. Странная фантазия д'Артеза могла быть, впрочем, оправдана с помощью разных соображений: может быть, он сразу же отчаялся в возможности встретить в этом мире женщину, которая отвечала бы восхитительной грезе, лелеемой всяким умным человеком? Может быть, сердце его было слишком чутким, слишком чувствительным, чтобы вручить его светской женщине? Может быть, он предпочитал отдавать должное природе и сохранять иллюзии, придерживаясь своего идеала? Может быть, он отстранил любовь как несовместимую с его трудами и размеренностью монастырской жизни, где страсть все бы нарушила? В течение последних месяцев над д'Артезом посмеивались Блонде и Растиньяк, упрекавшие его в незнании света и женщин. По их мнению, его труды были уже достаточно многочисленны и успешны, чтобы он мог позволить себе развлечения; а он, располагая прекрасным состоянием, жил, как студент, ничем не пользовался: ни своим золотом, ни своей славой; ему были неизвестны изысканные наслаждения той благородной и тонкой страсти, какую внушают иные женщины знатного рода и безукоризненного воспитания; достойно ли его было то, что он знал только грубую сторону любви? Любовь, сведенная к тому, чем сделала ее природа, была в их глазах глупейшей вещью в мире. Одна из заслуг общества состояла в том, что оно создало женщину там, где природа сотворила самку; что оно вызвало беспрерывность желания там, где природа думала лишь о беспрерывности рода; что оно, наконец, изобрело любовь, прекраснейшую религию человека. Д'Артезу были неведомы очаровательные тонкости разговора, те знаки привязанности, которые дает душа и мысль, желания, облагороженные светскими манерами, неведомы и те божественные формы, которые светская женщина придает самым грубым вещам. Он, может быть, и знал женщину, но не ведал божества. А женщине, чтобы внушить настоящую любовь, необходима бездна искусства, множество прекрасных одеяний, которые облекли бы ее душу и тело. Словом, расхваливая восхитительную развращенность мысли, что составляет чисто парижское кокетство, эти два соблазнителя жалели д'Артеза, обходившегося простым блюдом, без всякой приправы, и не отведавшего наслаждений высшей парижской кулинарии, и тем самым живо возбуждали его любопытство. Доктор Бьяншон, с которым д'Артез был откровенен, знал, что это любопытство наконец проснулось. Длительная связь великого писателя с заурядной женщиной не только не стала ему мила в силу привычки, но сделалась для него невыносимой, и лишь чрезмерная застенчивость, владеющая одинокими людьми, удерживала его от разрыва.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю