Текст книги "Сестры озерных вод"
Автор книги: Олли Вингет
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Может, по тому, как испуганно всхлипывала Стешка. Тянулась к брату, но не могла решиться и дотронуться до его влажного лба. А может, по оцепеневшему Олегу, который стоял у двери, по его побелевшим пальцам. Или по тому, как прижимался к Лесиному боку рыжеволосый мальчишка, доверчиво утирающий слезы о ее рубаху.
И уж точно по звеневшей в комнате ярости Аксиньи. Та кружила у стола, шептала себе под нос, вскидывая руки, складывала пальцы в горсть, рассыпала кругом пепел, пела что-то бессвязное. Но ничего не происходило. Внутри Демьяна булькало и клокотало, изо рта тянулась ниточка маслянистой, густой жижи.
– Обращается… Обращается… – проговорила Аксинья, словно наконец убедилась в том, что и так было очевидно, и медленно опустилась на пол.
– Матушка… – дрожащим голосом начала Стешка, но не посмела продолжить.
Аксинья подняла на нее глаза – черные от горя, бездонные от ярости.
– Я тебе не мать, поняла? – прорычала она. – Да пропадом вы хоть пропадите! Ты, и братец твой, и мать твоя дура, и выродок этот проклятый! – Она выбросила вперед ладонь, указывая длинным сухим пальцем на рыжего мальчонку, спрятавшегося за спиной Леси.
Повисло молчание, длинное, как осенний вечер.
– Помолчала бы ты, сестрица. Горе тебе глаза залило. Вот и несешь всякое.
Слабый голос Глаши раздался из сеней. Она поскрипела там половицами, вошла в комнату, сощурилась слеповато.
– Ах ты ж дитятко, – только и выдохнула, заковыляла к столу. – Ах ты ж малое…
Потянулась морщинистой рукой к длинным волосам Демьяна, но окрик Аксиньи ее остановил.
– Не смей! – завопила она, пытаясь вскочить. – Не трогай моего сына!
– Общий он сын, – тихим, усталым голосом ответила Глаша. – Все они у нас общие… Муж был один, дом один, жизнь одна… и дети общие.
Казалось, что время остановилось. Казалось, из щелей между бревнами стен уходит воздух и скоро в комнате останется лишь вакуум. Безвременное, безвоздушное пространство, полное боли двух несчастных женщин. Леся чувствовала, как прилипает к небу язык. И хотела бы если, то все равно не смогла бы вмешаться. Остальные так и вовсе перестали дышать, не в силах отвести глаза, заткнуть уши, чтобы не видеть, не слышать, как рушится их мир. Спятивший, но привычный. Как ломается он в безжалостных руках Аксиньи.
– Ничего у нас не было общего, дура ты старая, – зло процедила она. – Это старик думал, что будем мы тут жить-поживать в мире да покое. Верные жены его. Думал да обтерся, не было ничего! Ни мира, ни покоя. Один только бес под все его ребра.
– Не надо, Ксюша… – Старуха покачнулась, оперлась рукой на стол, прядь волос Демьяна скользнула по ее пальцам.
– Не тронь! – завопила Аксинья, вскакивая наконец. – Мой он. Мой сын!
– Что-то поздно ты о нем вспомнила! – глухо отрезала Глаша. – Как сечь его ни за что, как в лес к волкам ссылать…
– Он должен был понять, что Хозяин здесь!
– Не был он Хозяином. И сама ты это знаешь, – сказала, будто черту провела. – Сестрица моя, сестрица… Не был Демушка тем самым сыном, не принял его лес, и Батюшка ему ничего не передал…
– Молчи! – Аксинья вмиг оказалась рядом с сестрой и вцепилась ей в ворот. – Молчи, сука палевая, убью, молчи!
– Нет, я скажу… Он умрет сейчас, и молчать тогда придется. А пока скажу, – прохрипела Глаша. – Ты его выгнала. Из-за тебя он ушел… Может, и сладилось бы что с Батюшкой у них… а ты не дала. Отпустила сына из рода. А теперь мучаешься. Вот твоя вина, сестрица. И в болоте твоя вина. – Рука Аксиньи все сильнее сжимала ткань, лишая Глашу воздуха. – Хотела быть Матушкой, хотела быть главной… и всех нас погубила… – Губы ее посинели, лицо налилось кровью.
– Пусти! – закричала Стешка, скидывая оцепенение, как мокрую, тяжелую от воды ткань. – Мамочка, мамочка!
Откуда в ее хрупкой, совсем еще детской фигурке нашлось столько силы, чтобы оттолкнуть разъяренную Аксинью? Что за дух вселился в нее, сменяя кротость решительностью? И почему сама Леся осталась стоять в стороне, с постыдным интересом наблюдая за этой сценой? Но ответы искать было некогда. Время, замершее было, сорвалось с пружины и скачками понеслось вперед.
Олег ринулся вслед за сестрой, чтобы подхватить Глашу, почти задушенную, совсем обессиленную, с багровым рубцом от ворота на дряблой шее. За одно мгновение все изменилось, и Олеся просто не сумела за этим уследить.
Ее накрыло волной мутного киселя. Руки стали тяжелыми, веки так и норовили опуститься. Как в замедленной съемке, она видела, что Аксинья подошла совсем близко. Лесе показалось, что цепкие пальцы ведьмы сейчас схватят ее. Про мальчишку, тяжело дышащего ей в спину, она успела забыть. Но тут же вспомнила, когда Аксинья потащила его к себе. Бледный, упирающийся, он покрылся ледяным потом страха. Леся запомнила лишь, как на влажной коже Степушки вмиг потемнели веснушки. А из ладошки выпал деревянный кругляшок с вырезанными на нем листиками. Упал и остался лежать, никому не нужный.
Леся попыталась схватить мальчика, потянуть к себе, защитить от старой ведьмы, но вспотевшие пальчики сами выскользнули из рук. Когда их заметила Глаша, Аксинья уже тащила его к двери.
– Стой! – прохрипела она. – Не смей!
Но было поздно – ведьма шагнула за порог. Последним, что увидела Леся, были округлившиеся глаза мальчишки и порванный ворот рубашки.
– Нет! Нет! – сипела Глаша. – Остановите ее!
Первым к двери рванул Олег, второй, сама не понимая, зачем, – Леся. Они неловко столкнулись в проходе, мешая друг другу, и потеряли истекающие до чего-то неизвестного, но ужасного, секунды. Нестерпимого, невыразимого, а главное, непоправимого.
– Да уйди же ты! – прорычал Олег, разом теряя всю мягкость, которой наделил его неизвестный Лесе бог.
Она отскочила в сторону, прижалась к стене. Воздух стал горячим и душным, словно за дверью был не засыпающий на закате лес, а печка, готовая к обжигу.
– Что за?.. – пробормотала Леся, чувствуя, что еще немного, и волосы ее запылают.
– Не пускает нас… Ведьма! – В голосе Олега сквозил страх, помноженный на злость, неожиданную даже для него самого.
– Что она хочет сделать? – еще тише спросила Леся, страшась узнать ответ.
– Если болоту нужен новый Хозяин, оно возьмет любого из нас, – ответила за сына Глаша и вышла в сени, тяжело опираясь на притихшую Стешку. – Не Демьяна, так Степушку…
– Или меня, – откликнулся Олег.
– Или тебя… – Глаша покачала головой. – Только думать не смей. Зачем болоту ребенок? Не примет такой дар. Скажет: мало. Когда сильный да волчий есть, что от несмышленого дитенка взять. А тебя, Лежка, оно бы взяло. Но нет нам дела до этого больше. Мальчонку нужно вернуть. А эта… – она презрительно дернула плечом, – пусть хоть с сестрами самого озера якшается. Дура старая, не получится у нее ничего. Заберем Степана. И уйдем. В город уйдем. Да, девка? – и повернулась к Лесе, пронзила взглядом белесых глаз, как бабочку иголкой. – Выведешь нас?
– Выведу… – кивнула Олеся, понимая, что врет.
И она сама, не знающая дороги. И Глаша, неуверенная в том, что у старой дуры-сестры ничего не выйдет.
АКСИНЬЯ
Влажная ладошка постоянно выскальзывала из сильных пальцев Аксиньи. До ломоты в суставах она стискивала их, чтобы детская ручка осталась в плену, чтобы мерзкий мальчишка даже не пытался сбежать, чтобы все шло так, как идет. Как угодно лесу. Или не угодно. Аксинье было плевать на лес. В первый раз за ее бесконечно долгую жизнь в глубине этой живой, устрашающей чащи ей было плевать на все правила.
Перед глазами мелькало лишь безжизненное лицо сына. И черная гниль, медленно текущая из его губ, и мертвецкая белизна закатившихся глаз.
– Был лес – был и лесовой его, – бил по ушам чей-то голос, кажется, всех листьев, шепчущих на ветру. – А стало болото, быть и болотнику…
И слово это, мерзкое, склизкое, заполняло рот горькой слюной, стекало вниз до самого нутра, а там пухло, заполняло все полости, как мерзкий выродок мертвых земель, растущий в чреве.
– Не бывать, – рычала Аксинья, ускоряя и без того стремительный шаг.
А Степушка за ее спиной сопел, перепрыгивая через камешки и ямки, но уже не плакал. Только доверчиво сжимал ее старые пальцы своими мягкими пальчиками каждый раз, когда потная ручка выскальзывала из ведьмовской хватки.
Если бы знал он, куда ведет его грозная, но все-таки родная тетка, заверещал бы, как зверек, попавший в пасть волка. Но Аксинья и сама до конца не знала, что собирается делать. Или знала, но не верила. Или верила, но беззвучно молила лес, чтобы он ее остановил.
А лес шумел, медленно приближаясь, только рябь шла по темной листве, будто волны неспокойного озера. Озера, которое больше не желает спать.
Аксинья прибавила шагу, до кромки леса оставалось еще немного. Если бы она только могла, обернулась бы птицей и долетела туда за одно мгновение. Грозной хищной птицей с выпавшими перьями и битым клювом. Но казаться другим и быть на самом деле – разные вещи. Слишком разные даже для этого странного мира.
– Матушка… – заканючил Степа, тяжело дыша. – Я устал… Матушка…
Не оборачиваясь, Аксинья дернула его посильнее, тот всхлипнул и засеменил сбитыми ножками, покорный, как новорожденный телок. С такими же большими, глупыми глазами. Мальчик, не ведающий даже, кем суждено ему было родиться.
Как не думать об этом, когда впереди темнеет голодный лес, оставшийся без Хозяина? Аксинья встряхнула головой, выбившиеся из косы пряди облепили спину, но собрать их не было времени. Да и нужды.
– Матушка… – повторил Степа на судорожном выдохе.
Аксинья бросила на него взгляд через плечо. Рыжий, обсыпанный пятнышками и веснушками. Курносый. Расплывшийся детским жирком. Возьмет ли болото его взамен молодого волка? Обменяет ли Демьяна – настоящего сына Батюшки – на это ничтожное существо? Если бы Аксинья была болотом, то на обмен этот ответила бы одним гнилостным шлепком. Но болотом она не была. Да никем не была. Чего кривить душой, когда души этой и осталось-то на одну горсть, которой сегодня придется расплатиться?
– Молчи, гаденыш, – прошипела она, отворачиваясь. – Не мать я тебе. Молчи.
И пока Аксинья шла, путаясь в грязном подоле, пока тащила за собой упирающегося, наконец почуявшего неладное Степушку, в памяти ее, словно зарницы в ночном небе, вспыхивали и потухали долгие годы жизни, проведенные здесь. На первой поляне, ставшей домом их странной семье.
Ей было двадцать, когда мир, большой и шумный, выплюнул ее, прожевав. Слишком высокая, слишком надменная, слишком знающая цену себе и каждому, проходящему мимо. Жаль, что никто не предлагал ей и половины того, на что рассчитывало молодое тело.
Когда Батюшка пришел за ней, на дворе стояла осень. Ранняя, чистая до хрустальности, звонкая, медовая на цвет и вкус.
– Здравствуй, – сказал он, присаживаясь рядом.
Сердце вздрогнуло, кровь прилила к лицу, но Аксинья слишком долго ждала этого, чтобы испортить все глупым бабьим румянцем. Она сжала в пальцах тряпичные ручки сумки – потертой, с лопнувшим бочком, – посидела так немного, но кивнула, здравствуй, мол, здравствуй.
– Как тебя зовут? – Голос был мягким, обволакивающим, тот же мед, что разливался сентябрем.
– Ксения. – Собственное имя показалось ей глупым.
– Ксюша, значит… – Помолчал, подумал. – Хорошо.
Она скосила взгляд, но смогла разглядеть лишь тяжелые, большие ладони человека, умеющего выстроить и дом, и жизнь в нем, и мир вокруг. Руки спокойно лежали на коленях, но Ксении тут же представилось, как опускаются они на ее плечи, не грузом – опорой. Обещанием той цены, которой она заслуживает.
– А родишь мне сына, Ксюша?
– Рожу, – не задумываясь ответила она.
– Хорошо. Тогда пойдем.
И все. Вот так просто все и случилось. Она тут же отбросила старую сумку, а с нею и старую жизнь. И город этот, пыльный, душный летом, невыносимо серый зимой, и работу свою за прилавком с бакалеей, и даже мужчину, который ждал ее в доме с кирпичными стенами в три этажа. У них была целая комната, одна на двоих, и тихая старушка-соседка. Словом, жизнь подходящая всем, кроме нее, знающей собственную цену.
Ничего из этого больше не имело значения. Медовый голос, тяжелые руки, запах леса – плотный, незнакомый еще, – одурманили в одно мгновение. Казалось, вот только упала на пыльную мостовую сумка, и сразу же вокруг зашумели деревья, заголосили птицы, затрещали ветки под ногами.
– Пойдем, милая, пойдем, – повторял и повторял тот, кто вел ее в самую чащу.
И чем дальше шла она, тем понятнее все становилось. Вот ее место. Вот цена, которую она стоила все это время, потерянное среди людей, домов и машин. И кто-то большой и сильный, да что там, могучий, заплатил все до последней монетки, просто присев рядом. Выбрав ее.
От этого на душе становилось тепло и спокойно. И когда он привел ее на поляну, внезапно открывшуюся среди самого сердца чащи, она не испугалась. И когда раздел, шепча что-то неразборчиво, и поставил на колени, она не дрогнула. И когда одним движением старого серпа раскроил ладонь себе, а вторым – грязным лезвием прямо по нежной девичьей коже – ей, она не вскрикнула. И когда их липкие, влажные от крови пальцы сплелись, а лес зашумел, шепча листвой ее новое имя, она не противилась.
И лишь когда он повалил ее на землю, накрывая своим тяжелым потным телом ее белое ласковое тельце, она позволила себе заплакать. Не от боли, не от страха или отчаяния. Нет, то были слезы счастья. То были слезы мольбы, чтобы лес принял ее кровь, пот и слезы и подарил ей сына, который так нужен этому могучему мужчине с большими ладонями.
В тот день лес не подвел ее. Не успела Аксинья привыкнуть к дому, пахнущему деревом и солнцем, как внутри нее начала расти новая жизнь. Тот, чье имя она не спросила, а сам он его не назвал, улыбался в косматую бороду, кивал чуть заметно, мол, правильно все идет. Как должно.
И они жили себе. Он приносил из леса зайцев и куропаток. Иногда молодых оленей – взваливал их теплые тела на плечи и тащил через лес к дому. Аксинья сразу поняла, что лес этот не так прост, как казалось ей раньше. Она помнила, что за границей города, сожравшего первые двадцать лет ее жизни, начинался перелесочек, а дальше – и дремучие чащи. О них почти не говорили. Ну лес и лес, пусть растет себе, пока не придет время вырубить, чтобы город вырос еще на один безликий квартал.
Достаточно ли большой он был, чтобы спрятать в своих зарослях их новую жизнь, Аксинья не знала. Но страха не было.
– Не бойся ничего, – сказал он ей, поднимаясь по скрипучему крыльцу. – Нет в этих краях силы, что была бы меня сильнее.
И она поверила. Таскала воду из стылого колодца, месила тесто, потрошила жестких уток и просто жила, ожидая день, когда сын появится на свет. Прошла осень, настала зима – вьюжная, страшная, темная. Короткие дни сменялись бесконечными ночами. Тот, кто стал ей мужем, уходил все чаще, возвращался все реже. Отекали ноги, болело непривыкшее тело, наливался тяжестью живот, а в нем недовольно ворочался кто-то чужой.
– Сынок… – уговаривала его Аксинья и гладила через натянутую кожу. – Сыночек мой…
Не помогало. Живущий в ней был слишком похож на своего отца. Обещание, которое Аксинья так легко дала, сидя на лавочке в самом начале осени, к концу зимы стало неподъемным. Скрывать это у Аксиньи получилось до первой оттепели. Но когда одним мартовским утром она не смогла встать с кровати, проплакав всю ночь от боли и беспомощности, муж молча собрался и ушел. День Аксинья провела в забытьи. Сын ворочался, стучал изнутри, требовал внимания, заботы и ласки. А она уже ненавидела его, предчувствуя, что все ее мучения будут напрасны. То забываясь сном, то просыпаясь в холодном поту, Аксинья потеряла счет времени. В себя ее привел незнакомый голос в сенях. Аксинья подалась к краю кровати, не веря собственному счастью. Другая женщина показалась ей лучиком надежды в чаще кромешного ужаса, в который превратилась жизнь. Если будет с кем делить темные вечера, если будет та, что поможет, когда придет время, поддержит, вытрет лоб, заглушит крик, вытащит наконец из Аксиньи этого паршивца… Может, тогда все закончится благим исходом.
– Батюшка, батюшка, – громко зашептали в сенях. – Я уж тебя приголублю, милый мой, я уж тебя отогрею…
– Твое дело дом, – сурово ответил тот, кого Аксинья считала только своим. – Матушкой я другую выбрал. Рожать ей скоро. Поможешь.
– Помогу.
– А там посмотрим, может, и не сладит она. Ты покрепче будешь.
– Посмотрим.
– Нездешняя она, не нашенская, вот и расскажи ей все. Научи.
– Научу.
– Сестрой она тебе будет названой. Обе вы – мои жены. А друг другу сестрами придетесь.
– Придемся.
В ту ночь Аксинья поняла, что ничего не закончено. И пусть названный Батюшкой однажды выбрал ее из целого города, в любой день он может привести в дом другую, новую – ту, что подойдет лучше. Ту, что сможет выполнить обещание и родить ему сына.
Когда в спальню зашла дородная баба с двумя косами, сколотыми на лбу, больше всего Аксинье захотелось вцепиться ей в лицо, выдрать эти по-рыбьи круглые глаза и раздавить их в кулаке. Но она сдержалась. И когда Батюшка шагнул следом – большой, могучий, степенный, – единственным, чего желала Аксинья, было вырвать его сердце и скормить волкам, воющим в ночи за границей поляны. Но она сдержалась. Потому что всегда точно знала свою цену. А теперь узнала и предназначение – стать Матушкой, а кому, зачем и как, пусть объяснит ей новая названая сестра. Себе на беду.
Так и вышло. И Матушкой она стала. И сестрой названой. И беды им выпало столько, что не унести. И сын, чужаком ворочающийся в ее нутре той ночью, чужаком и родился. А теперь умирает чужаком. Но этого Аксинья не могла допустить, точно зная цену спасения. Цену, которую их род выплатит сполна. Жизнью каждого и ее собственной прогнившей душой, если придется.
– Матушка… – заканючил приговоренный к страшной смерти мальчик.
Тоже сын. Пусть и не ее.
– Матушка, – заныл он. – Я устал… Матушка.
В этот миг Аксинья переступила границу леса и позволила себе шумно выдохнуть, разгоняя жар, которым из послед них сил окутывала дом, чтобы задержать погоню.
– Скоро отдохнешь, – ответила она, не оборачиваясь.
Где-то в чаще раскатисто засмеялся филин.
ОЛЕГ
Лежка помнил все. Достаточно было пожелать, вспорхнуть над моментом сегодняшним, и прожитое становилось маленьким и плоским. Лети себе, выбирай день, на который хочешь приземлиться, чтобы вспомнить его. Иногда Лежка представлял себя большой и сильной птицей. Седым кречетом с крыльями, как два широких лоскута ткани. И тогда вспоминать становилось еще легче.
Он помнил себя младенцем, сморщенным и розовым, лежащим в деревянной люльке. Помнил мать, склоняющуюся к нему, молодую еще, без россыпи старческих пятен и морщин на добром лице. Помнил Батюшку – тот подхватывал его на руки, прятал улыбку, хмурил брови. А еще помнил тетку Аксинью. Та подошла ночью, третьей его ночью в этом мире, царапнула ногтем, провела подушечкой пальца по лбу, принюхалась к сладкому младенческому запаху молока и материнской плоти и отошла, успокоенная.
Только потом, стоя нагим на лобной поляне, он понял, почему Матушка подходила тогда, почему испытующе смотрела на него: она пыталась найти отпечаток леса, услышать его отголоски в бессвязном копошении, разглядеть янтарь и зелень во взгляде. Но Лежка не был тем самым сыном. Он узнал это на холодном рассвете, когда из чащи к нему так и не вышли ни старый лось, ни серая волчица, ни шатун-медведь, даже буря не разыгралась, даже соки в старой сосне не заструились от неба к земле. Словом, ни единого знака леса, которым бы тот признал Олега своим. И Демьян остался главным сыном.
Зато Лежка помнил всю свою жизнь от момента зачатия на этой самой поляне до каждой секунды, в которой пребывал в любой момент своих дней. Прошлое было для него открытой, изученной, но все равно любимой книгой. Настоящее же таило в себе тревоги, ожидания, а с ними и разочарования. Будущее и вовсе напоминало Олегу туман над гнилым болотом: не видно ни зги, только плещется что-то во мгле, живое и опасное. А понять, зверь ли там дикий или мавка мертвая, получится, лишь подойдя ближе, сделав будущее настоящим, а после – и прошлым. Узнав его и запомнив.
Так Олег жил в мире с миром, лесом и людьми. Он привык верить словам старших, привык слушаться, привык исполнять, привык быть тем, кем родился, – вторым мужчиной лесного рода. Ему не суждено было стать Хозяином, но это Олега не печалило. Он прожил ту безответную ночь на поляне, запомнил ее и смирился. Это Демьяна ломали, кромсали, дичили, готовили стать Батюшкой. Лежка же оставался в ладу с собой.
Даже одиноким он себя никогда не чувствовал, Стешка всегда была рядом, такая же покорная и молчаливая, сестра его кровная, погодка, тихая, ласковая, как слабый ветерок в поле. Олег помнил день, когда Глаша понесла ею. Он продолжал быть розовощеким младенчиком, а мать круглилась, тяжелела, лишая его сладкого молока. Батюшка совсем перестал показываться в доме, все бродил по лесу, возвращался, садился на пороге, потрошил дичь. Аксинья смотрела на него через окно, и Лежка помнил, как хищно сжимали подоконник ее худые пальцы.
Когда он рассказал об этом Глаше – намного позже, юношей, пытающимся разобраться в разладе семьи, который почти уже привел их к гибели, – тетка только махнула рукой:
– Не можешь ты этого помнить! Года не было тебе. Чего мелешь-то?
Но он помнил. Все помнил. И пусть родную мать ему приходилось звать теткой, он точно знал, чье чрево вытолкнуло его наружу в мир, полный законов и тайн, ему неподвластных, где Аксинья была им Матушкой, грозной и могущественной, как сам лес.
И теперь Олег торопливо шагал по родной поляне к лесу, понимая, что восстает против всех правил, на которых держится эта земля. И запоминал каждый свой шаг.
ОЛЕСЯ
Когда жар схлынул так же внезапно, как и возник, Глаша первой кинулась к двери. По ее грозному виду было понятно: она собирается не просто догнать спятившую ведьму, но и хорошенько ее поколотить. Леся и сама была бы не прочь как следует пнуть Аксинью, но рана на бедре опять болела – куда там пинаться? Поспеть бы за бегущими к лесу. Смотреть на воспаленные края, заполненные черным гноем, Лесе не хотелось. Она просто затянула потуже концы повязки и ринулась на крыльцо.
В последний момент ей показалось, что плотно запертая дверь, ведущая в соседнюю комнату, приоткрылась и в коридор через щелочку уставились огромные растерянные глаза. Но думать об этом не нашлось времени.
Бежали они втроем, спеша пересечь поляну, и ночь сгущалась над ними, сменяя стремительный закат. Седые космы Глаши растрепались, подол ее платья цеплялся за траву. Старуха то шла, то бежала, то застывала, чтобы отдышаться, и вновь пускалась бегом. Олег не отставал, но и не пытался вырваться вперед, его окаменевшее лицо скрывало бушующую тревогу. Леся догнала его, хотела дотронуться до плеча, но не решилась: поняла, какая битва разгорается внутри. Олегу, молодому и сильному, этот путь давался куда тяжелее старой Глаши. Что-то мешало ему обогнать тетку, устремиться в лес и первым вцепиться в сумасшедшую Матушку, оттащить ее от брата. Он медлил, он сомневался, он тревожился, а может, и боялся. Но почему? Разве не праведен их гнев? Спятившая ведьма утащила в чащу маленького мальчика – чем не сюжет для сказки, в которой обязательно должно победить добро? Они и есть это добро! Так вперед же! Чтобы скорее оказаться в моменте, когда все жили долго и счастливо. Но Лежка терзался виной, Леся чувствовала это. Он не знал, можно ли нарушить правила дурацкого леса, помешав Матушке закончить начатое.
– Спятившие идиоты, – прошипела сквозь зубы Олеся, утирая пот.
Сама она нисколько ни о чем таком не переживала. Пусть даже Стешка осталась в доме смывать черную жижу с лица брата, распластавшегося на столе, – втроем им под силу скрутить одну полоумную бабу. Если что и беспокоило Лесю, так это тропа, которую она пообещала отыскать среди осин, сосен и болотных кочек. Хорошо, если будет она плотно вытоптанной, широкой и короткой, чтобы к первым лучам солнца оказаться на трассе. А дальше все решится само. Остановить машину, откреститься от странных попутчиков, найти первый же травмпункт и рассказать о своей беде.
– Я очнулась в лесу, – скажет она жалобно, а слезы сами потекут по щекам. – Я ничего не помню, помогите мне!
Ей, разумеется, помогут. Определят в больничку, прочистят раны, начнут искать родню. А дальше… Дальше она не заглядывала. На память, бросающую ей жалкие ошметки прошлого, как скупой хозяин – пустые кости ненавистному псу, сложно было положиться, но и эти крохи складывались в странную картину. Надеяться, что ее отыщет ликующее семейство, не приходилось. Но любая проблемная семья лучше этой, свихнувшийся в своей лесной глухомани. Поэтому отыскать тропу виделось Лесе главной задачей. Достаточно, на ее взгляд, легкой.
Взгляд этот поменялся в ту же секунду, когда она последней из бегущих шагнула на хвойный ковер. Лес зашумел, приветствуя ее. Он был повсюду. Высокий, непроходимо густой, пахучий, влажный, живой. Скрывающий в себе все что угодно, только не тропу, которая на рассвете привела бы их к дороге.