355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ольга Семенова » С новой строки » Текст книги (страница 3)
С новой строки
  • Текст добавлен: 22 сентября 2016, 03:26

Текст книги "С новой строки"


Автор книги: Ольга Семенова


Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 3 страниц)

Сразу после этого Плешков ушел на встречу с вдовой писателя-эмигранта, Исой Яковлевной Паниной, – обговорить возможность издания его книги. Потом он встретился с Эдуардом Лимоновым, печатавшимся в журнале "Детектив и политика".

Вечером поехал на ужин в ресторане с коллегами – вместе работали в Москве – журналистами Марком Симоном и Франсуа Моро, популярнейшего во Франции журнала "ВСД". В ресторане подали жареные грибы, обязательную бутылку вина. По дороге в отель, в такси, Плешкову стало плохо. Марк Симон заволновался: "Александр, заедем в госпиталь?" – "Чепуха, пройдет", отмахнулся тот. Через два часа Плешков умер.

Первый раз я видела отца плачущим, когда маленькой попала под машину. Он приехал в Филатовскую больницу прямо из аэропорта – прилетел с Кубы, сел возле моей кровати – здоровый, сильный, загорелый, бородатый, в джинсовой рубахе нараспашку, и заплакал, но, наверное, оттого, что плакать не умел, сначала глаза у него стали красные-красные, как у кролика, а уж потом потекли слезы...

Второй раз отец заплакал, когда утром к нам позвонили и сказали, что Плешкова не стало. Он как-то по-детски, растерянно всхлипнул и заплакал, трясясь всем телом и повторяя: "Какой ужас, какой ужас!"

Через неделю мы получили притянутое за уши заключение врача-патологоанатома о смерти в результате алкогольного отравления. Но не умирает молодой, здоровый человек от кружки пива и бокала вина! Понимали это мы, понимала и полиция, и тайком, опасаясь скандала, проводила расследование. Результаты его остались неизвестны. Несчастный случай или убийство?

Кто мог быть заинтересован, кому была выгодна эта смерть? Что знал Плешков и кому мешал? Был ли этот удар направлен лишь против него или и против отца? На все эти вопросы ответа найти не удалось, и, видимо, уже не удастся.

Через неделю отец отвез меня в утопающую в цветах клинику "Бельведер" в Булонском лесу и до вечера сидел, посеревший от ужаса (мне делали кесарево сечение), в зеркальном холле с обитыми голубым бархатом диванами и лепными потолками. А утром завалил меня и внучку Алису цветами, громко "стрелял" шампанским, созвал друзей: переводчицу Жоржетту Кларсфельд, профессора Безыменского, Франу Бельфон – жену издателя Пьера Бельфона, фотографа из "ВСД" Марка Симона, Льва Артюхина из ЮНЕСКО.

Дни эти – конец апреля – начало мая – были неистово солнечны, пронзительная зелень каштанов, лиловость и белоснежность сирени, ночи стояли теплые, на радость короткие, и еще затемно, до рассвета, сад наполнялся пением птиц. Почти все дни отец проводил со мной и Алисой. К внучке, спящей в маленькой кроватке, подходил боязливо-почтительно, заложив руки за спину, наклонившись, долго разглядывал, потом довольно ухмылялся:

– Хороша макака!

– Почему же "макака", пася?

– Не обижайся, Дарья и ты тоже были для меня макаками. Младенчество это для матери. Мне вы стали не просто дороги, но интересны после пяти лет, когда я уже мог разговаривать с вами, и спорить, и брать в путешествие...

В середине мая я проводила отца в Москву: "Держитесь, Кузьмины, в августе приеду". На столе он оставил два стихотворения, написанные накануне ночью:

I

Судьбу за деньги не поймешь

Десятки и тузы: забава,

Провал сулит, там будет слава,

Прогноз на будущее – ложь,

Ты лишь тогда поймешь судьбу,

Когда душа полна тревоги,

А сердце рвут тебе дороги,

И шепчешь лишь ему мольбу,

Простой закон, всегда люби,

Прилежна будь Добру и Вере,

И это все, в какой-то мере,

Окупит суетность пути.

II

Трагедия поколений: верил или служил?

Аукнется внукам и правнукам

Хрустом сосудов и жил,

Аукнется кровью бескровного,

Ломкостью хребта,

Аукнется ложью огромною,

Нелюди, мелкота.

Лучше уж смерть или каторга,

Лучше уж сразу конец,

Что ты у жизни выторговал?

Сухой негодяйский венец!

А через две недели отца парализовало – инсульт. Стало плохо в машине: ехал на переговоры с американским миллиардером Мердоком. В Боткинской клинике медсестры принялись обстоятельно составлять опись вещей: цепочка с крестом, кольцо, золотые часы...

Отец лежал синюшно-белый на каталке в коридоре – остановка дыхания. Тема Боровик ринулся с Дарьей в Институт нейрохирургии к академику Коновалову – хорошему приятелю (почти каждый год катались на лыжах в Домбае).

Александр Николаевич сделал операцию. Отец пришел в сознание, попытался говорить, но через неделю – второй инсульт.

В КЛИНИКЕ

Через несколько месяцев отца отправили на восстановление в знаменитую Инсбрукскую клинику. Городок Инсбрук провинциален, но от этого не менее прекрасен и доброжелателен. (Инн – название местной реки, прозрачно-зеленой, пенной, горной, брук – мост; Инсбрук – мост через реку Инн.) Величественны старинные каменные мосты, загадочен старый город с крохотными совсем по-андерсоновски сказочными домиками пятнадцатого столетия; в одном из них останавливался маленький еще Моцарт с отцом; красивы белоснежные, под стать склонам, на которых они стоят, современные дома с необъятными балконами и бассейном на крыше.

Огромная клиника находится в самом центре города, множество отделений, бесчисленные переходы, бесконечные коридоры. В клинике работают знаменитые профессора, они прилетают из Вены в Инсбрук на работу каждый понедельник, а в четверг вечером улетают в столицу к семьям на небольшом самолетике местной авиакомпании.

В клинику приезжают пациенты со всего мира, много иностранцев и в неврологическом отделении, куда поместили отца.

Уже на следующее утро с отцом начали заниматься логопед и специалист по восстановлению движения, обе молоденькие женщины. Речью, как истинный литератор, отец занимался охотно, а занятия по движению возненавидел: ему и сидеть долго было тяжко, а тут заставляют ходить и укреплять спину, привязывая ремнями к специальному тренажеру – хочешь не хочешь – стой.

Зато после обеда, когда заканчивались занятия, я и медсестричка надевали на отца дубленку, смешную ушанку, сажали в кресло на колесиках, и мы ехали на прогулку – вокруг клиники, или, если солнечно и нет дождя, в старый город, или еще дальше – в парк, где уже в феврале расцветает мать-и-мачеха, хрустит гравий под ногами, пахнет хвоей и совсем по-подмосковному перекликаются синички.

В одну из прогулок мы проезжали мимо городского кладбища: из ворот вышла крохотная сухонькая старушка. На мгновение почувствовав ее одиночество, я, как когда-то после встречи с Шагалом, спросила:

– Что же у нее осталось?

– Память, – ответил отец.

Память. Все верно...

Когда вам становится тяжело, ночь тянется бесконечно, леденеют пальцы и мир видится бессмысленным и злым, вспомните их, ушедших. Ярко, как на экране, вы увидите лица, смеющиеся глаза, услышите голоса, почувствуете тепло рук. И оттает что-то внутри, и отступит от горла комок, и жизнь не будет казаться уже жестокой самодуркой, потому что станет ясно: пусть в конце, но примирение со всеми, а значит, и с собой неизбежно, и вы перестанете страшиться прощаний, ведь прощаясь, пусть даже навсегда, мы все равно обречены на встречу...

Первую неделю отцовским соседом по палате был молоденький паренек. По утрам медсестры умело ему перестилали постель. Он смотрел на них и тихо говорил: "Данке". Каждый день приходила его сестра – Сааля, маленькая женщина в длинном черном пальто и поношенных кожаных сапогах. Сначала она подходила к отцу: "старший", почтительно здоровалась, потом шла к брату, протирала его лицо губкой, доставала из хрусталя пакета прозрачный, светящийся на солнце виноград, мыла, тревожно улыбалась и говорила, говорила...

За окном падал крупный снег, поэтому, наверное, и горы, и домики на склонах, и высокие ели казались нереально-красивыми, кукольными.

Потом приехала его мама – старушка. Она смотрела на сына сухими глазами и гладила его по голове.

Раз во время тихого часа, когда отец и брат Саали задремали, она сказала мне:

– Пойдем с нами, я угощу тебя настоящим турецким кофе. У нас есть дом, где мы собираемся, все, кто приехал из Курдистана. Там хорошо, тебе понравится.

С гор дул холодный промозглый ветер, он зло трепал расклеенные по всему городу плакаты с призывом помочь детям Курдистана.

Снег таял, день был сер и неприветлив. Сааля шла торопливо, если попадались лужи, она брала меня под руку и заботливо обводила.

– Осторожно, мама, – предупреждала Сааля, – лужа.

Но та лишь поправляла на голове платок и беззвучно шептала что-то, щуря сухие, как прежде, глаза.

В доме было людно. Когда мы вошли, все повернулись в нашу сторону, но в глазах не было мелкого любопытства, только спокойный, достойный интерес.

К Саале подошли подруги – стеснительные женщины с золотыми браслетами на запястьях. Подбежали ее дети – удивительно красивые мальчик и девочка.

– Здравствуй, – сказал мне мальчик, – меня зовут Рахмат, но в школе я – Майк.

Он задрал рукав майки – на руке красовалась переводная картинка страшная морда с клыками.

– Тебе нравится моя татуировка? – строго спросил Рахмат, испытующе глядя мне в глаза.

– Очень, – честно ответила я, – обожаю татуировки. Мальчик закатал другой рукав: там гримасничала еще одна страшная рожа.

– Красиво, – похвалила я.

Рахмат крепко пожал мне руку и отошел к мужчинам.

А девочка с огромными, доверчивыми, как у олененка, глазами лишь улыбнулась и поцеловала меня в щеку.

Потом мы пили крепкий, ароматный кофе. Вспомнилась Пицунда: спокойное море, горячая галька, нагретые солнцем стволы реликтовых сосен с капельками смолы, и маленькое кафе у самого берега – только там, на раскаленном песке, варят такой же чудесный кофе.

– Брат очень болен, – сказала Сааля, – мой муж лучше объяснит, он вчера говорил с доктором.

И муж Саали рассказал, как двадцатилетний брат Саали приехал в Тироль, как хорошо работал, как радовался, что помогает старенькой маме, и как в один день все кончилось, потому что он не смог встать с кровати, и никто не понимал почему. И только недавно умные доктора (здесь, в Тироле, прекрасные доктора, спасибо им), выяснили, что это опухоль в голове.

Я вспомнила далекую Москву, институт Бурденко, где отец лежал у академика Коновалова, и маленького Коленьку – десятилетнего паренька, мечтающего, когда вырастет, стать историком. У него была неоперабельная опухоль в мозгу. Он лежал много месяцев, к нему приходила мама. Она была блондинка, но все равно мы с сестрой замечали, как с каждым днем она седеет.

Она читала сыну сказки, тихонько попискивало что-то в аппарате искусственного дыхания, а за окном, во дворе, сердито чирикали воробьи и пыльно шумели деревья. Когда "уходил" кто-то тяжелый из реанимации, там кричали безутешные вдовы и матери, и крики их еще долго потом отзывались жалобным эхом в лабиринтах больничных корпусов...

Я вспомнила и сказала:

– Все обойдется, вот увидите. Сейчас это лечат облучением.

И мы заговорили о новых методах лечения, лекарствах, о частых случаях выздоровления, и глаза Саали и ее мужа стали такими же по-оленьи доверчивыми, как у их детей, и только старенькая мама по-прежнему что-то беззвучно шептала, поправляя платок...

Как всегда, утром я пришла к отцу в клинику: пустая кровать паренька белела чистыми простынями. Что-то в груди, похожее на теннисный мячик, оборвалось, отрикошетило от пола и быстро заколотилось о солнечное сплетение.

Подошла медсестра в белоснежном халатике:

– Этого пациента нет, – тихо сказала она и добавила, поясняя: – Его забрали на Рождество домой...

В клинику он больше не вернулся...

В турецком доме, как всегда, людно. Пахнет кофе и морем. Здесь обсуждают дела, узнают новости, делятся бедами.

– Салям алейкум, – говорит входящий.

– Алейкум асолям, – негромко отвечают ему.

А снег все идет и идет. Он уже укутал горы и засыплет скоро весь городок...

В перерывах между занятиями отца я читала ему стихи, написанные накануне.

– Что-нибудь переделать? – спрашивала с замирающим сердцем (как всегда, когда ждала оценки своих "экспериментов").

– Ничего не переделывай, хорошо, – хрипло шептал отец: связки порвали, когда переводили в Москве перед операцией на искусственное дыхание...

Папа, папа... Как же он умел слушать, как умел направлять (никогда не исправлять), как умел и любил хвалить, как баловал похвалами, как же он гордился, когда, пылая щеками от волнения, моя старшая сестра Дашенька показывала ему свои первые картины, а я читала стихи.

– Раскрепоститесь, Кузьмины, – повторял отец, – творчество не терпит зашоренности.

– Дунечка, это гениально, но не бойся цвета, я хочу еще цвета, бесстрашно-яркого.

– Олечка, замечательные стихи, только не прячься, не бойся первого лица, это не есть выпячивание себя, лишь утверждение как личности. Смелость и еще раз смелость.

Когда отцу становилось с нами невмоготу – когда мы замучивали его своими комплексами и зажатостью, и говорить с нами он уже не мог, то запирался в своем прокуренном до синевы кабинете, заваленном книгами и рукописями (но только попробуй прибрать, крик: "Ничего не трогай! Разве не видишь, у меня здесь все разложено, абсолютный порядок!"), и писал нам письма, по пунктам излагая замечания, просьбы, советы...

Через два месяца отец, с трудом, правда, приволакивая ногу, обязательно "со страховкой" – чтобы кто-нибудь поддерживал, начал ходить. Педантичная врач заново научила его пользоваться вилкой и ножом, и он послушно "пилил" тонкие ломтики ветчины и диетические хлебцы.

Но потом улучшение прекратилось: или невозможно оно было с медицинской точки зрения – у любого, перенесшего инсульт, есть "потолок". Он достиг его, и никакие врачи уже не могут сделать больше. Возможно...

Но вернее всего, отец просто понял, что отныне не будет прежней работы в редакции "Совершенно секретно" – захлебной, до ночи, когда рядом молодые Тема Боровик и Дима Лиханов со скептическим прищуром умнющих глаз; не будет больше Мухалатки с письменным столом, за которым, спрятавшись ото всех, можно работать по шестнадцать часов в сутки, не будет многокилометровых утренних прогулок в горы с преданным Рыжим, когда только небо, деревья и море внизу загадочно и огромно, не будет горнолыжных спусков в Домбае, не будет путешествий в любимую Испанию и Латинскую Америку, не будет сумасшествия корриды в Памплоне, не будет долгих разговоров с Сименоном у него дома в Лозанне, не будет новых встреч, друзей, планов, книг, не будет ничего из того, что было прежде его жизнью.

Он понял это и отверг, посчитав ненужной комедией и ходьбу на помочах, и лечебную гимнастику, и диетическое питание...

Отец возвращался в Москву на коляске, похудевший, – Тема нес на руках, как перышко. В Шереметьево уже ждала вся "команда" из "Совершенно секретно", но подошедшей к нему бабушке он тихо сказал: "Я хочу в Мухалатку, один".

Но даже этого врачи разрешить не могли: "Сосуды истощены донельзя, смена климата и высоты чревата новым ударом".

Отец вернулся на Пахру...

Поправши ужас бытия

Игрой, застольем иль любовью,

Не холодейте только кровью,

Мои умершие друзья.

Мы соберем по жившим тризну,

Вино поставим, сыр, хичин,

Ядрено пахнущий овин

Напомнит нам тепло Отчизны.

Мы стол начнем; кто тамада,

Поднимет первый тост за память,

Которая нас не оставит,

Поскольку мы трезвы – пока.

Все, кто ушел, в живых живут,

Те, кто остался, помнят павших,

Когда-то с нами начинавших,

Мы здесь их ждем; они придут.

Они тихонько подпоют,

Когда начнет свое Твардовский,

Светлов, Эрнесто, Заболоцкий,

А кончим пир – они уйдут.

Не забывайте утром сны.

Приходим к вам мы поздней ночью,

Храните нас в себе воочью,

Как слезы раненой сосны.

Я В ЧЕРНОМ ВИЖУ БЕЛИЗНУ

Через год – третий инсульт и полный паралич.

Теперь целые дни отец лежит, безучастно глядя перед собой. По-бычьи крепкий, взрывной, хохочущий, работающий по восемнадцать часов в сутки, Семенов исчез. Остался худой белобородый старик с измученным, страдальчески-красивым, почти иконописным лицом. Два раза в неделю приходил здоровенный массажист и деловито, по-мясницки как-то растирал отца. Мама аккуратно давала прописанные таблетки и перестилала простыни.

Утром девятнадцатого августа 91-го года, когда мама в ужасе кинулась к отцу: "Юлечка, что это?! Сколько это продлится?" – он шепотом ответил: "Дня три" и повернулся к стене.

А когда через несколько месяцев началась полная политическая неразбериха и мама пыталась разговорить его снова, он отрешенно, глядя в никуда, ответил: "Какое нам с тобой до этого дело..." Вот и все.

Оживал, только когда сестра приводила сыновей – Макса и Филю, или плясала внучка Алиса, или когда мы читали ему "Гиперболоид инженера Гарина" (раньше знал почти наизусть, цитировал по памяти страницы), сначала оживали глаза, а потом он улыбался своей прежней улыбкой и в комичных местах беззвучно смеялся.

Приехал профессор Шкловский, давнишний отцовский знакомый. После осмотра вышел, обратился к маме: "Сигарету дайте! Вообще-то я бросил, но сейчас надо закурить". Успокоился, выпив коньяку. Уезжая, сказал: "Сосуды истончены до крайности. Четвертый инсульт может произойти в любую минуту и будет последним... Радуйтесь, что он жив пока..."

Отец ушел, не дожив до шестидесяти двух. Как Хэм.

Произнесли речи. Отслужен молебен. Разъехались поминавшие. Пусто.

Захожу в отцову комнату. На камине его любимые "игрушки": копье из Австралии, старый арбалет из Латинской Америки, искореженный обломок американского бомбардировщика из Вьетнама – привез из Лаоса после бомбежки. На стене фотографии Хэма, в уголке – надпись Мэри (его жены): "Папа" (так она называла мужа) сказал бы: "Юлиану – прекрасному мужику и хорошему другу".

У отца было два имени: данное при крещении – Степан, по-гречески венец, и "мирское" – Юлиан, в переводе – солнечный. Значит, вместе солнечный венец – красиво и очень точно.

За окном темень, шумит холодный осенний ветер, срывая последние листья с деревьев. Льет дождь, и оттого, что отца нет, кажется, что утро не наступит никогда. "Надо будет жить и выполнять свои обязанности".

Ложусь на его медицинскую кровать – железное дно, железные загородки тюрьма какая-то. Тишина в доме оглушительна. Вдруг где-то совсем рядом, у окна, в изголовье, начинает петь сверчок – как в повести отца: "Он убил меня под Луанг-Пробангом". "Возле окна запел сверчок. Файн долго слушал, а потом – неожиданно для самого себя – заплакал. Он включил диктофон и поднял микрофон, чтобы песня сверчка явственнее записалась на пленку. Он долго сидел с вытянутой рукой и, улыбаясь, плакал, слушая, как пел сверчок. А когда он замолчал, Файн сказал в микрофон: "У времени добрая песня".

Одна молодая ученая-филолог блестяще защитила кандидатскую на тему: "Творчество Юлиана Семенова". Она сравнила книги отца с книгами Гарсиа Маркеса, утверждая, что у обоих обилие имен, фамилий, дат, названий городов и деревень, частые перечисления создают у читателя ощущение огромности мира, только Маркес таким путем показывает разобщенность и бессмысленность всего и вся, отец же, наоборот, убеждает во взаимосвязанности всех нас; в логичности всего происходящего, в высшей мудрости и доброте. Что ж, она права.

Не говори: "Последний раз

Я прокачусь сейчас по склону".

Не утверждай: "В рассветный час

Звезда бесстыдна в небосклоне".

Не повторяй ничьих причуд,

Чужих словес и предреканий,

Весна – пора лесных запруд

И обреченных расставаний.

Не плотью измеряют радость,

Не жизнью отмечают смерть.

Ты вправе жить. Не вправе падать

В неискренности круговерть.

Упав – восстань! Опрись о лыжу,

Взгляни на склона крутизну.

Я весел. Вовсе не обижен

И в черном вижу белизну.

Сверчок пел всю ночь. А потом наступило утро. У времени добрая песня.

Примечания:

1. Текст взят из книги Семенов Ю. С. – Отчаяние: Романы, рассказы. (М: ЗАО Изд-во ЭКСМО-Пресс, 1998. – 592 с.) стр. 5-50.

2. Автор не указан, но из текста видно, что это дочь Ю. Семенова Ольга (См. главу "В Париже").


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю