Текст книги "Большое сочинение про бабушку"
Автор книги: Ольга Колпакова
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 8 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]
ПРО ПЕЧКУ
Отгадай загадку: деревянный город, в деревянном городе глиняный город, а в глиняном городе серебро и злато. Это – печка в доме. Печка в доме – самое главное, потому что в ней огонь. Огонь – это и тепло, и еда, и свет. И чистота. Знаешь, как я мылась, когда маленькая была? В бане, конечно. Но дети часто вымазывались, а баню каждый день топить не будешь. И тогда нас – меня и братьев – мыли в печке, в большой шайке. Прогорят дрова, и долго-долго ещё в печи тепло держится; сидишь, как тыква, паришься. Тыква чем-то похожа на чупа-чупс, только намного больше и вкуснее. Брали её целиком – огромную, вроде мяча, на котором вы гимнастику делаете, – и сажали в тёплую печку. Она там долго томилась-парилась. Дети в это время ходили и принюхивались – вкуснее только от свежего хлеба запах. Потом доставали – золотую, с хрустящей корочкой; корочку отламываешь, а под ней мякоть медовая, ближе к корке – совсем как мармелад. Берёшь ложку и аккуратненько черпаешь.
Любили мы на печи играть. Но когда хлеб пекли, нельзя было на неё забираться. А то хлеб плохо поднимался. И вообще баловаться нельзя, шуметь, если тесто в доме. Пока каравай в печи, в доме обязательно должен кто-то оставаться, караулить, иначе хлеб обидится, что его одного бросили. Когда каравай доставали, взамен обязательно полено в топку клали, чтобы печь не голодала. К хлебу как к живому относились – знали, сколько в него труда вложено. «Рыба – вода, ягода – трава, а хлеб – всему голова», – говорила моя мама Катя. А бабушка Поля, замешивая тесто, шептала: «Ладно, усладно жить богато, творите славно долю, Боже, дарь [1]1
Дай
[Закрыть]хлеба и соли».
В магазин хлеб привозили два раза в неделю, и было его очень мало, поэтому все сами пекли. Но если вдруг дома хлеб заканчивался, меня мама с утра в магазин посылала. Приду, а там старухи уже очередь заняли, и первая – бабка Макрида. Давали по две булки в руки. Если семья большая, то по три. Денег было только на хлеб. Да если бы и больше давали, покупать особо нечего. На весь магазин один сорт конфет – карамельки без обёртки разноцветные. Жвачка? Что ты, какая жвачка… Стой-ка, а ведь была у нас жвачка! Мне папка из леса живицу привозил, смолу лиственничную. Мы эту смолу серой называли. Душистая, вкус горьковатый, но приятный. Эта смолка – она микробов убивает. Мама моя ни разу в жизни зубы не чистила, а про кариес и не слыхивала. Война, есть нечего, ни щёток, ни пасты зубной – а зубы здоровые. Потому что живицу жевали.
Однажды поехали мы за дровами для печки. Папка лошадку запряг в сани, и мы в рощу отправились, на берег реки. Я в семье старшая, вместе со взрослыми всё делала. Папа рубил, мама связывала, а я бегала, в сани таскала. По кустам бежать с вязанкой неудобно, решила по речке, чтобы побыстрее. А река у нас, сама знаешь, хитрая: где промерзает чуть не до дна, а где только сверху ледок. Мне-то не видно, толстый там лёд или нет, – наступила и провалилась. Хорошо, не очень глубоко. Папа меня вытащил, бегом к саням, полушубком укрыл и скорее домой.
– Воробьи торопились, да маленькими уродились! – ворчит на меня мама: дров-то мало набрали.
А папка подбадривает:
– Не бо-ось!
Дома – бегом-бегом – на печку греться. Потому что печка – это ещё и лучшее лекарство. У кого печь правильно сложена, там простуды не знали. Кости греть старики всегда на печь забирались. Мой дед, мамин папа, на голбце лежал. Болел, почти не двигался. А рядом с ним прут – длинная ветка. Если я вдруг громко запою или пробегу мимо, он прут схватит и мне по ногам, чтобы не мешала ему, не баловалась. Когда его хоронили, я этот прут взяла и тоже похоронила, закопала за баней. Но даже после этого мимо печки старалась тихо ходить, всё мне казалось – дед с прутом лежит.
У нас в деревне бабушка жила одинокая, Макридой знали. Та самая, что в магазине всегда первая. Говорили, что Макрида могла ребёнка в печке перепечь. Да не испечь, она же не Баба-Яга, а перепечь.
Родился у меня брат. А у меня уже два брата было, я сестру хотела. Как-то ушла мама на речку бельё полоскать, и братья с ней – санки с бельём катить. Осталась я с Колей одна. Пойду, думаю, к бабке Макриде, пусть она нам из мальчика девочку испечёт. Папка сразу не заметит, а когда заметит, мы с сестрой сошьём ему рубаху, он и не станет ругаться. Он вообще у нас мало ругался, зато смеялся много, за это его в деревне любили и звали Весёлый Ганс, хотя у него совсем другое имя было. А мама Катя строгая была, шутить не любила. Но я подумала, что она, может, даже обрадуется, если у нас ещё девочка будет.
Бабка Макрида жила на самом краю деревни, у кладбища, под горой. Завернула я Колю в одеялко – тяжело, а других санок: нету. Выкатила из сарая кошёвку. Видела, в каких санях Дед Мороз ездит? Вот это кошева и есть. Старое слово, теперь его и не услышишь. Кошем обоз называли, а ещё – поселение; человека же, в нём главного, звали кошевой. На санях дрова возили, сено, а в кошеве – пассажиров. Настоящая, узорчатая, только маленькая, для ребёнка, была у нас кошева. Сделал её мой лёлька – дядя Костя Кащеев. Он кузнецом в деревне был. Лёлька – значит крёстный. Церкви-то в деревне не было, её в 1918 году сожгли, а крёстных по старой привычке выбирали и роднились между собой. Вместо попа у нас была бабка Макрида: придёт, молитву прочитает, у тёплой печки в таз с водой макнёт, мазнёт сажей – вот и покрестили. Главное, чтобы об этом Сомов, председатель колхоза, не узнал, – запрещено это было. И крестики никто не носил. Мы носили галстуки красные. Красные как кровь – в память о погибших бойцах.
Положила я Кольку, точно барина, в кошёвку, сунула ему в рот пожёванный пряник в марлечке и повезла к бабке Макриде.
У бабки Макриды домик малюсенький. Одна комната – и ту до половины печка занимает. Дом старый, крыша деревянная, на ней даже трава росла – полынь. Полынь на бабку Макриду очень похожа: длинная, сухая торчит сквозь снег.
Затащила я Колю в комнатку, а там никого. Только печка гудит – словно плачет кто. Позвала бабушку, а в ответ:
– Га-га-га!
Из-под лавки вылезает гусыня и как зашипит, как бросится на меня! Схватила я брата и бегом домой. А ведь у нас тоже гусыня под кроватью сидела. Когда на улице и в сарае холодно, гусей пускали в дом птенцов высиживать. Чтобы яйца не замёрзли. А у бабки Макриды – все знали – гусей нет. Откуда эта взялась, до сих пор не знаю. Так и остался твой двоюродный дед дедом Колей. А то ведь мог бабой Олей стать…
После уж я узнала, как бабка Макрида детей перепекала. Она их так лечила. Если ребёнок рождался больной, значит он в утробе материнской «недопёкся»; бабушка его в печке допекала. Заворачивала в пелёнку покрепче, лицо закрывала блином и в тёплую печь на лопате засовывала. «Кого печёшь?» – спрашивала в это время мать. «Собачью старость…» – отвечала бабка Макрида. Блин бросали собаке, и дитя после этого поправлялось. А я, видишь, думала, она из одного человечка может другого спечь!
Бабка Макрида и за попа, и за ведьму, и за доктора в деревне была. Чуть что случится – бегом за ней. Она со своим лекарством – травами, водой, печной золою – как скорая помощь примчится. До больницы далеко, пятьдесят километров. На лошади за день не доберёшься. А зимой и на машине пути нет – дороги перемело, не проехать. По пять часов в деревне ждать не могут. Особенно если кто угорит. Эта беда от печки нередко случалась. Прикроешь задвижку раньше времени, чтобы тепло из печи не ушло, – угар вместо трубы в избу идёт. От него человек засыпает и, если не спохватиться, дышать перестаёт. Нужно скорее на улицу вынести, водой отлить. Поливает бабка Макрида, а сама домового ругает: не доглядел. Она одна в деревне в домовых да леших верила. Никто этой нечисти не боялся, даже дети. Война ведь недавно была. Кто войну застал, того ничем не испугаешь. Мы хоть фашистов и не видели, но тоже людей пуще чёрта боялись. Цыган, например. Они к деревне табором подходили и могли детей с собой забрать, из дома увезти. Велено было: как цыгане на улице появились – бегом на печку. Боялись сильно сибулонцев. Это кто из сибирской тюрьмы сбежал. Они прятались в лесу или в пещерах на горе и могли ограбить, а то и убить. Если нет у человека своего угла с печкой, любой ветер его по земле носит, как мусор какой, – от такого добра не жди.
Когда бабка Макрида умерла, старую избушку раскатали по брёвнам, – древняя она очень была, обрушиться могла. Только печь долго стояла среди палисадника. Печь трогать боялись. С неё ведь наша деревня расти начала.
Раньше жили здесь только старожилы – несколько больших, крепких семей. Они себя называли «родчими», «тутошными». Никого из новых жителей в эти места не пускали. А тогда много народу шло из других краёв. Вот и предки моей мамы пришли сюда – кто с Украины, кто из Воронежа. Кто волю искал, кого голод гнал, а кого-то царским приказом отправляли Сибирь заселять. Земли здесь много, лес, река. Все горки над речкой раньше в деревьях были. Рыси водились, волки, медведи даже. А рыба в реке попадалась больше тебя ростом. Но тутошные не хотели, чтобы кто-то кроме них здесь хозяйничал: мало ли какие люди пришли, вдруг бездельники да разбойники – ограбят и дальше двинутся. Начнут переселенцы сарайку или землянку себе мастерить, а местные молодцы на следующий день придут да стройку и завалят. Но особо настойчивые не уходили, не сдавались. Решили тогда тутошные на мировую пойти: построите, говорят, за ночь избу с печкой, не будем противиться. Закипела работа. На рассвете приходят старожилы – дом стоит. Из трубы дымок идёт – затопили печь. А раз печь за ночь сложили да дом сделали – значит, корни уже пустили, таким соседям только рады. Разрешили новым людям остаться, дали им прозвание «рассейские». Стали родчие и рассейские вместе жить, стала наша деревня расти.
А домик этот первый – тот самый, в котором после Макрида жила. Малюсенький – больше за ночь разве сколотишь. Но говорили, что пока он стоит – и деревня стоять будет. Сейчас и печки не осталось. Школу собираются закрывать. Все в город подались. Вот и мы с дедом к вам приехали. А печка-то тянет домой. Раньше, если кто далеко из дома уезжал, а по нему скучали очень, нужно было к печке подойти, заглянуть поглубже внутрь и позвать, – он и приедет. Вот и меня будто кто зовёт. А кто может звать? Разве что домовой. Говорят, пока печка цела, домовой из дома не уходит. Уж мы эту печку вдоль и поперёк облазили – нет никаких домовых. А зовёт и зовёт, тянет и тянет. Надо было в лапоть его посадить и с собой забрать. Было бы кому напомнить, что духовка-то у нас с тобой давно перегрелась! Давай-ка новый противень.
– Бабушка, это не подходит, – говорю я, вспомнив, что мне ещё сочинение писать. – Я не могу писать про печку и домовых. Мне надо про тебя.
– Ну, про меня неинтересно, – отнекивается бабушка, переключая духовку. – У меня медалей нет, родилась я уже после, войны, подвигов не совершала, утопающих не спасала. И вообще – мне некогда.
Бабушка снимает фартук. Это я шила бабушке фартук на уроке труда. Мы всем классом шили. Двадцать шесть одинаковых фартуков. Мы их украсить решили, каждый как захочет. Чтобы бабушки, если вдруг соберутся вместе, свои фартуки не перепутали. Артём купил для фартука наклейку с гоночной машиной. Иришка пришила вместо кармана красивый носовой платок со своей любимой ведьмочкой из мультика. А мы с бабушкой решили сделать красивую вышивку, да всё времени не было. Может, пока пироги пекутся, начнём вышивать? Я бегу за нитками, иголкой и бабушкиными очками, и мы выбираем узор. Я хочу вышивать картину с подсолнухами или щеночка, но бабушка предлагает какие-то крестики и ромбики. И пока мы вышиваем, вот что рассказывает:
ПРО ВОЛШЕБНЫЕ ЗНАКИ
Стольких нарядов, как у тебя сейчас, у меня, конечно, не было. В магазинах одежду тогда почти не продавали. За ней нужно было в город ехать, а он далеко, Покупали ткань и шили одежду дома. Моя мама Катя была строгая, даже суровая. Она модных платьев не шила, только ниже колен и тёмные. Да и не продавали после войны другой ткани. Тогда даже краски цветной не было, одна чёрная. И в школе все парты – чёрного цвета. Когда я в средние классы перешла, парты покрасили коричневым. Мы время цветом мерили: «Это случилось, когда парты ещё чёрными были», – говорили. Значит, немного ещё времени с войны прошло, краска не облупилась.
Папа маме говорил:
– Что ты её как старуху одеваешь, покороче платье сделай!
Но у мамы всегда ответ готов:
– Не одежда красит человека – добрые дела.
Она была строгих порядков. Смеялась редко. А вот петь любила. И какие красивые кружевные воротники вязала! Платье сразу наряднее становилось.
Раньше и ткань сами делали. Только времени на это требовалось месяцев девять. Во-первых, надо лён посеять. Это тебе не лук зелёный на окошке проращивать – огромное поле. Как взойдёт – прополоть. Да не как попало, а сидя на половичках, чтобы стебельки не поломать. Вызрел – выдёргивай из земли, колоколки с семенами убирай и на речке мочи. Недели на две в воду складывали, камнями придавливали. Самое противное потом стебли из реки доставать. Скользкие, вонючие, зато мягкие. Без этого никакая ткань не получится. После лён сушили и мяли. Мы бегали бросать его на дорогу, где телеги и машины часто ездят, – он и помнётся под колёсами. Помяли – пора трепать, а потом чесать щетями из свиной щетинки. Пока рассказала, устала, а делать и вовсе замучаешься. Мама говорила: «Лён с ленью не ходит». Чёсаный лён похож на шерсть. Вот его и пряли, нитки делали. Помнишь, «три девицы под окном пряли поздно вечерком»? У нас дома такая прялка тоже была. А ещё была с колесом и большой педалью – прялка-самопрялка. Но это только так говорилось: самопрялка. Нитку-то руками надо было сучить, а колесо ногой крутить. Нитки стирали, сушили. Ну вот, после этого и ткать можно, как раз зима пришла. Я очень любила, когда папка в комнате станок ткацкий устанавливал. Лён мне самой ткать не пришлось, мала была, а вот половики из старых, нарезанных ленточками тряпочек я ткала. Станок наш потом в школьный музей отдали. Я как пыль из половика вытрясаю, так и слышу: тр-р – это челнок ныряет между нитками основы, как уточка в волнах… Пока мама ткала, папка доставал сапожный ящик, в котором хранились нитки, шило, иголки, вар, привязывал нитку к двери, разматывал её до другого конца комнаты, обводил ножку стула, снова к ручке дверной, и так несколько раз, чтобы нитка получилась толстая; потом начинал варом по белой нитке ездить – смолить. Нитка становилась крепкой чёрной дратвой. Ею валенки и сапоги подшивали. Да и сандалии наши тоже.
Как мне обратно в те времена хоть на маленько хочется. Засыпаю и думаю: вот бы приснилось, как мы в деревне все вместе дома. Огонь в печи; окна до самого верха в морозных узорах. От ящика сапожного пахнет чем-то ремесленным, деревянным. Набелки стучат: тук-тук, тук-тук. От пряжи – запах живого и тёплого. Ты-то вот, интересно, что в старости вспоминать будешь? Внучке своей для сочинения рассказывать?..
Такая, как ты, раньше сама могла себе платье вырастить, – девочек с пяти лет этому обучали. А какая крепкая ткань получалась! У меня до сих пор сохранилось полотенце, что вручную сделано, от зёрнышка до вышивки.
Однажды, когда родители были на работе, а братья на улице играли, решила я смастерить себе наряд. Открыла сундук – шифоньеров и шкафов-купе тогда не было, а были большие деревянные сундуки, где лежало всё самое ценное. Если в доме случался пожар, сундук спасали в первую очередь, не считая, конечно, людей и животных. Так вот, открыла я тот самый сундук. Мама Катя про него пела:
В сундуке моём добро
Бережно хранится.
Когда времечко придёт,
Доченьке сгодится.
Ну, я и подумала, что всё равно ведь там моё. И пришло уже время, когда оно мне сгодится. Внутри – вышитые льняные полотенца: рушники. Два полотенца поскромнее, только с краю вышивка. А на одном, самом старом – красивые солнца, деревья, цветы по всему полотну. Сделала я из рушников сарафан. Из украшений были у нас в доме только бусы. Крупные, красные, как ягода-калина. Пять раз хватило вокруг шеи намотать. Зеркало было маленькое – смотрелась в окно. Стою, залюбовалась. Вдруг дверь открывается и входит дед Костыль. Фамилия у него Костылин, но за вредность все его Костылём звали. Про него родители между собой говорили, что давно, ещё до войны, он ходил по дворам с наганом и у кого что хорошее было, отбирал. Не себе, а в колхоз. Это называлось раскулачивание. Всё забирали: от коров до последнего мешка пшеницы.
Ох и напугалась я. Думаю: отберёт ведь сейчас рушники. А он поманил к себе пальцем, прищурился и говорит:
– Ах вы немцы недобитые! Свастику вышиваете! Кресты фашистские! Мало вас били! Я на вас управу найду! – И ушёл, дверью хлопнул.
Я понять ничего не могу. Знак этот фашисты рисовали – крест с загнутыми концами. Как мы тогда эту свастику ненавидели! Хоть и не знали, что она так называется. Я на рушник глянула – а ведь правда, один узор, если приглядеться, со свастикой схож. «Вот так нарядилась, – думаю. – Теперь нас всех расстреляют!» Запрятала рушники обратно, а сама думаю: почему мама, бабушка и прабабушка вышивали такой знак? Они ведь советские люди, а не фашисты.
Вечером, когда мы ужинали, заходит к нам председатель колхоза Сомов – главный человек в деревне, а с ним дед Костыль.
– А ну-ка, хозяйка, покажи, где тут у тебя фашистские знаки, – велел Сомов.
– Что случилось? – спрашивает папа. – Объясните.
– А не твоего ли, Екатерина Семёновна, старшего братца, директора маслобойки, по линии НКВД забрали? – ехидно интересуется Костылин у мамы, а на отца, словно и нет его, даже не смотрит. – За свастику забрали врага народа! У кого на маслобойне взбивалка была фашистским крестом?
Раньше масло как делали? Вот у вас кружка заварочная есть с плотной крышкой и поршнем, которым вверх-вниз можно внутри кружки водить. А для масла узкое деревянное ведро с плотной крышкой нужно. Палка-взбивалка – пестик с крестовиной на конце. Сидишь полдня, туда-сюда сливки в ведре гоняешь. В деревне масло сами делали. А в колхозе ещё и маслобойня была. Её до войны построили. И крестовины эти были старые. В войну оказалось, что походят они на фашистские знаки. Власти решили, что дядя Антон – вредитель и специально придумал такие взбивалки, и взбивает ими фашистское масло. И его посадили в тюрьму. Больше никто из родственников его никогда не видел.
Тут мама встала из-за стола, взяла крестовину да как запустит ею в деда Костыля!
Папка маму скорей успокаивать, братья на полати запрыгнули, я – за занавеску. Председатель Костыля схватил – и в сенки. Тот пригнуться не успел, за притолоку головой задел, шапка слетела.
Я следом выскочила, шапку Костылю подала. Не захотела, чтобы она у нас в избе валялась.
– Я вам покажу! – орёт Костыль. – Ишь, полотенца порасшивали! С волками жить – по-волчьи выть!
Ну, думаю, папка сейчас совсем рассердится. Ведь про волков – это про нас. У нас фамилия немецкая – Вольф, волк значит.
Но папка промолчал и велел всем садиться дальше ужинать. Потом говорит:
– Запомните: то, что обо мне говорит осёл, я не принимаю во внимание, – и ещё по-немецки эту пословицу повторил.
После ужина я призналась, что из-за меня это всё, что лазила в сундук. Мама не заругалась. Достала рушник и стала объяснять:
– Это – «гусиные лапки». Этот узор «кудри» называется. А эта «кривонога», или «косматый Ярилко», – и показывает на свастику. – К любой доброй хозяйке зайди, у каждой на полотенце он есть. Родители не гонители, плохому не научат. Это фашисты узор у добрых людей украли и черным цветом раскрасили. А на самом деле это – солнце.
Кто-то в войну спорол такую вышивку, испугался. А моя мама – нет. Не захотела красоту уничтожать. Она ничего не боялась. Никто из русских в деревне во время войны не выходил замуж за немцев. А мама вышла.
– Не бо-ось… – сказал папка и повеселел. Он долго серьёзным быть не мог. И пока чинил маслобойку, всё посмеивался, что очень выгодно женился. Что эта могучая русская женщина даже из костлявых Костылей может масло жать. Мама у меня была высокая, дородная, на голову выше папки.
Я тоже вышивать научилась. Но свастику никогда не вышивала. Хотя это действительно древний знак солнца. Его с каменного века люди рисовали. Когда нашу галактику сфотографировали, оказалось, она на свастику похожа.
А деревья вышитые были не просто деревьями. Это мировое дерево, три мира, три времени: прошедшее, настоящее, будущее. Женщина с поднятыми вверх руками – не барыня, а богиня Макошь. Видишь, что раньше на одежде носили: рассказ про Вселенную. Вот этот ромбик, что ты сейчас шьёшь, – поле. А если точки в серединке – поле засеяно.
Сомов потом один к нам приходил. А что он скажет, если у него бабушка такие же узоры вышивала. Это у Костыля вся семья безрукая была, ничего не умели, вот и жили бедно – даже бани у них не было. Им раздолье пришло, когда разрешили наган в руки брать да по чужим амбарам шарить. Руки у Костыля всегда грязные были. Говорили, что он свои кирзовые сапоги никогда не снимает. И что ногти у него на ногах так выросли, что за стельку загнулись, и он даже если захочет, сапоги снять не сможет. Смеялись. Над всем, что страшно было или гадко, старались смеяться. Жилось трудно, но весело. Песни по вечерам пели. Телевизоров не было, так выходили на улицу после работы и пели. Сейчас разве что пьяный на улице запоёт.
Я боюсь, вдруг бабушка сейчас запоёт? Мне как-то неловко, когда она поёт. Песни у бабушки грустные, мне не нравятся. И я поскорее спрашиваю:
– Бабуль, а скоро пироги будут или хотя бы бутерброд с маслом?
Но бабушка горячий пирог мне не даёт – он сначала отдохнуть должен после духовки. Тогда я достаю масло. Хорошо, что не надо его сбивать, – вот оно, в маслёнке.
– А самодельное масло вкуснее? – спрашиваю я.
– Нет, оно солёное было, – отвечает бабушка, вздыхая. – Чтобы лучше хранилось, его с солью делали. И мы всегда посыпали его сверху сахаром. Когда сахар был.
Мне масло вдруг тоже начинает казаться солёным. Я посыпаю его сахаром.
Пироги отдыхают, а мне не до отдыха. Нужно уборку в комнате делать – я её всегда напоследок оставляю. Не люблю прибираться… Не понимаю, откуда все эти разбросанные вещи берутся… Бабушка мне в комнате убираться не помогает – у неё от этого сердце болит. Когда я всякий мусор в пакет пихаю, а потом выбрасываю. Бабушка экономить привыкла, и ей жалко старые вещи выбрасывать.
– Это же надо столько нагадить, – сокрушается она, глядя, как мусоровоз во дворе полные баки забирает. – Покупают и выбрасывают, покупают и выбрасывают.
– Ты лучше не ворчи, а расскажи, как вы раньше чистоту наводили, – говорю я и беру влажную тряпочку. И бабушка, поставив гладильную доску и включив утюг, рассказывает: