Текст книги "Ступени любви (СИ)"
Автор книги: Ольга Михайлова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 19 страниц)
Глава 24
…Чечилия сидела за столом и грызла крыло рябчика. На башенных часах была половина второго пополудни. Рядом восседал её супруг и методично поглощал аппетитные деревенские булочки с начинкой из перепелиного мяса.
– Чего ты волнуешься? – безмятежно вопросила супруга.
– С чего это ты взяла, обожаемая кошечка, что я волнуюсь? – поинтересовался Энрико, нервно дожёвывая восьмую булочку.
– Ты всегда когда нервничаешь, ешь вдвое против обычного. Успокойся, ну, что там могло случиться?
– Мы договорились на двенадцать. Они ещё не выходили. Неужели…
– Ну, перестань. Может, твоя сестрёнка всё же бросит свою придурь и оценит его?
– Твоими бы устами… Я сказал ей – если он будет недоволен, просто выпорю дуру.
– Поздно, мой котик. Она ушла под мужа, а мессир Ормани уж какой экзекутор…
Тут разговор супругов был прерван появлением опоздавшей на полтора часа молодой супружеской четы. Первым вошёл Ормани и, морща нос, извинился, он просто проспал. Он обнял Энрико и раскланялся с донной Чечилией. Сама донна Чечилия почти не заметила его приветствия, оторопело озирая новобрачную. Донна Ормани казалась меньше ростом и тоньше, глаза её запали и казались огромными, на скуле сквозь белила проступала краснота, губы были распухшими. Но вид Бьянки не шёл ни в какое сравнение с её поведением. Новобрачная больным и рабским взглядом пожирала супруга, торопливо кинулась отодвигать ему кресло, накладывала на тарелку лучшие куски. Не менее удивительным было и поведение молодого мужа, не только воспринимавшего заботу супруги как должное, но и почти не обращавшего на неё внимания. Он заговорил о решении Совета Девяти построить новую общественную мельницу, чтобы ограничить произвол хозяина ныне единственной мельницы синьора Мазуччо, пригласил шурина поднять в среду молодого оленя-шестилетка, условился о покупке двух новых седел от Лабаро.
Супруги Крочиато были слишком хорошо воспитаны, чтобы выразить вслух удивление подобным, но ничего не помешало Энрико пригласить новобрачного к дальней заводи – короткая прогулка освежит его. Северино кивнул.
– Да, освежиться не помешает, твоя сестрица этой ночью несколько вымотала меня.
Чечилия в изумлении закусила губу. Произнесённое было грубым, и никак не вязалось в её мнении с робостью и всегдашней деликатностью Ормани. Ещё поразительнее была реакция на эти слова синьоры Бьянки, она застенчиво зарделась и бросила на супруга взгляд обожания, двумя руками взяв его руку и поцеловав. Энрико быстро подтянул отпавшую в изумлении челюсть. И это его сестрица? Что произошло? Как мог Северино Ормани, ещё недавно красневший от невинных шуточек про жердину, в одну ночь сделать из строптивицы рабыню? Что с ней?
…На заводи Орманимолча разделся и пошёл в воду, проплыл до отмели, вернулся и вылез на берег.
– Это крушение, друг мой, – начал он, и Энрико снова изумился его новому тону, исполненного ледяного спокойствия и непробиваемой уверенности в себе, – я молился все эти дни и продолжал молиться у алтаря, чтобы меня полюбили. Я, глупец, не спросил, сколько это будет стоить. Я разлюбил и охладел. – И он поведал другу о событиях ночи – ничего не скрывая, даже свои помыслы. – Прости, это твоя сестра, но…
Энрико долго молчал.
– Я оскорбил тебя своим рассказом?
Крочиато покачал головой.
– Ничуть, я понимал, что ей мозги вправит только чудо, вот оно и случилось. Но мне кажется… не торопись опровергать меня… Мне кажется, это временно. Это наказание ей – горделивой и упрямой. Для тебя это… просто испытание. Пользуясь своей властью – заставь ее усвоить твои мнения и твои суждения, а потом… может, ты полюбишь её как себя.
Ормани вздохнул.
– Как… пусто. Я предпочёл бы несчастно любить, чем быть любимым, не любя. А, может, это равное горе? – Он потрусил головой, как бык, отгоняющий муху, – а впрочем, чего это я? В конце концов, чего я ною? Любовь красавицы – не бочка дёгтя, моей жердине в ней уютно.
Крочиато покраснел. Он не узнавал Ормани.
Потом ему вдруг стало страшно.
Бьянка Ормани оказалась на удивление рачительной и разумной хозяйкой. Северино Ормани ни разу не имел повода быть недовольным: в доме царил образцовый порядок, когда бы он не пришёл – его ждала обильная трапеза и горячая вода, супруга ловила каждый его взгляд и угадывала каждое желание. Северино не понимал себя – вот то, о чём он и мечтать не мог, но почему оно теперь не нужно? Он пристально вглядывался в Бьянку – чистота кожи просвечивала розовым румянцем, бездонные синие глаза смотрели на него с раболепным обожанием, по плечам струились белокурые пряди густых волос. Нет, она, конечно, красавица. В этом он не обманулся. Почему же он холоден? Северино приказывал жене раздеться и потом – стелить ему постель, и когда она, обнажённая, суетливо спешила взбить подушки и откидывала одеяло, Ормани возбуждался.
Он расслышал слова друга, и даже временами следовал им, навязывая супруге свои взгляды и воззрения, но чаще, не утруждая себя разговорами, просто обеспечивал приятное времяпрепровождение своей жердине. Ему было подлинно хорошо с лежащей под ним Бьянкой, он разрешал ей при этом многое – стонать, кричать и дёргаться, всё, что душе угодно – только не разговаривать. Эта метода принесла удивительные плоды – донна теперь была тиха и кротка, как ангел, никогда без позволения супруга не раскрывала рта, а если раскрывала – то только затем, чтобы выразить полное согласие с его мнением.
Но сам Ормани счастлив не был, временами накатывала тоска, порой – глухое уныние.
Бьянка же, ощущая его страшную мощь и силу, трепетала, его объятия пьянили, она влюбилась в своего неразговорчивого и сумрачного мужа куда сильнее, чем была увлечена Пьетро Сордиано, о котором совсем уже не вспоминала, а когда что-то приводило его на память, удивлялась – что могла находить в этом хлыще и прощелыге? Это новое понимание своей былой глупости, осмысленное долгими зимними днями, привело к тому, что Бьянка попыталась помириться с Делией ди Лангирано, и, к ее радости и смущению, та охотно пошла навстречу. Она ничуть не казалась обиженной, говорила с Бьянкой без малейшего памятования о событиях былого, и вскоре их отношения стали тёплыми и дружескими. Молодые женщины делились рецептами, тонкостями кроя платьев и тайнами домашнего хозяйства.
Бьянка с трепетом приглядывалась к отношениям супругов в семьях подруг. Мессир Амадео Лангирано, спокойный и рассудительный, всегда советовался с женой, был серьёзен, но мягок. Её собственный братец Энрико, теперь Бьянка заметила и поняла это, был до ослепления влюблён в свою жену. Всё, что она говорила, было мудро, всё, что делала – было верхом изящества. Северино же был сдержан с ней, молчалив и ничем не выдавал своих чувств – и только ночами ей казалось, что она нужна ему и он любит её.
При этом отношения самих супругов Ормани удивляли и Чечилию, и Делию. Как-то под вечер, когда все три супружеские пары собрались в доме Амадео ди Лангирано, Чечилия спросила мужчин:
– А вот интересно, кто из вас самый большой тиран в своём семействе?
– Только не я, – отозвался Энрико, – я сторонник мягкости и любви, ты же знаешь это, моя Кисочка…
Он лежал на ковре и передвигал по шахматной доске фигуры, играя с Северино Ормани.
– Я тоже очень добр, – заявил Амадео Лангирано, – и всегда принимаю советы супруги к сведению.
– Выходит, самый страшный тиран у нас – мессир Ормани, – заявила Чечилия.
– Это почему? – мессир Ормани лениво пожертвовал Энрико слона.
– Вчера, я ещё не успела выйти от Бьянки, как вы изволили ввалиться к супруге и заявили, что ваш шурин, сиречь её братец Энрико, оскорбил ваше самолюбие. Он подстрелил лисицу, перепёлку и зайца, а на вашу долю не осталось ничего. Вы сказали ей, что за подобное поведение мессира Крочиато, который к тому же всю обратную дорогу трубил в рог и всячески издевался над вами, предстоит ответить ей. Разве это справедливость? Разве это не тирания?
Северино бросил взгляд на супругу и возразил.
– Нет, дорогая донна, это не тирания. Я всегда предоставляю супруге право выбора. Вы просто не дослушали. – Тут мессир Ормани блеснул глазами и сообщил Энрико, – тебе мат, дорогой. – Ормани торжествующе улыбнулся. – В шахматы играть – это тебе не перепёлок стрелять. Тут думать надо. – После чего снова обратился к донне Чечилии, – что до моей супруги, дорогая донна Чечилия, то я предложил ей самой выбрать, как она собирается исправить наглость своего братца. Либо, сказал я ей, она юлит подо мной всю ночь лисой, либо трепещет перепёлкой, либо прыгает по мне зайчиком. Какой же я тиран? Даже Рим эпохи квиринов не знал подобной свободы. Только выбирай…
Все молчали. И только Энрико, снова расставляя шахматы, невольно усугубляя бестактность ситуации, поинтересовался:
– И что она выбрала?
Бог весть кому он задал этот вопрос, но донна Бьянка покраснела и опустила глаза, ничего не ответив.
– Так что она выбрала, Северино? – повторил вопрос Крочиато, обращаясь уже напрямую к дружку.
– Что? – тот задумчиво смотрел на доску, – а-а-а… Не помню. Какая разница? Попробовать ей пришлось всё.
Никто не произнёс ни слова, но тут, по счастью, донна Лоренца пригласила всех к столу.
Глава 25
– Ну, это уж вообще ни на что не похоже! Нечистая сила в замке! – крик Пеппины Россето разбудил всех раньше петухов.
Треклятый Лисовин снова украл гуся, и не простого гуся, а Грассоне, специально откармливаемого на Рождество для графа Феличиано Чентурионе. До этого, сразу после праздника урожая винограда, наглец утащил толстого каплуна. Сейчас Пеппина просто бесновалась. Ей здорово влетело от Катарины за недосмотр в прошлый раз, но теперь она каждый вечер самолично запирала птичник, пересчитывая птицу по головам – и вот, снова недосчиталась лучшего гуся!
Главный ловчий злился до дрожи. Да что же это, в самом-то деле? Происходящее бросало тень на всю охотничью службу замка.
– Не твои ли это проделки, Энрико? – вопросил шурина разозлённый новыми поношениями Катарины Северино Ормани.
Крочиато не обиделся, но покачал головой. Нет, пошутить он, конечно, был всегда не прочь, но домашнюю птицу не любил, предпочитая охотничью дичинку. Это не он, заверил казначей главного ловчего.
– Может, из охраны кто шутит, или челядинец какой развлекается?
Энрико пожал плечами. Они направились в подвергшийся воровскому налёту птичник. Нет, лиса тут явно побывала, на пыльном полу, где валялись перья несчастной жертвы, мелькали характерные следы. Ормани вышел из закута и обследовал двор. Следы и перья виднелись и тут, мелькали у колодца, но у бочки с дождевой водой возле коровника исчезали. А между тем деться отсюда зверю было некуда.
– Ночей спать не буду – но поймаю, – зло прошипел Ормани.
Феличиано Чентурионе после свадьбы Северино Ормани, хоть и не уклонялся от общества друзей, но стал чаще проводить время с Раймондо ди Романо. Епископ, отрешённый и безмятежный, странно успокаивал его. Граф теперь сам почти уподобился монаху – но если Раймондо был создан для одиночества и созерцания, то Чентурионе, воспитанный как воин и властитель, мучился и тяготился уединением, ибо оно порождало слишком горькие мысли.
Он смирился. Смирился с гибелью брата и концом рода, с бесцельностью борьбы и бессмысленностью жизни, и теперь Раймондо ди Романо, одинокий и свободный, помогал ему жить. Помогал одним своим присутствием, молчаливо свидетельствовавшим, что в этом разряженном воздухе небесных вершин и запредельного одиночества можно жить и дышать. И даже смеяться. Идущий скорбным и тесным путём Раймондо неожиданно стал опорой ему – изнемогающему и малодушному.
– Как тебе это удаётся, Раймондо? Жить одному, добровольно избрать одиночество и быть счастливым?
– «Ты влёк меня, Господи, – и я увлечён, Ты сильнее меня – и Ты превозмог…»– рассмеялся ди Романо. – Ничего я не избирал, Чино. Сын богатого человека, я никогда не ценил деньги, у меня с колыбели было всё – но ничто не удовлетворяло. Я видел ваши мальчишеские шалости, но и они не влекли. Мне всё время казалось, что должна быть иная жизнь, подлинная, вечная. Потом… мне было семнадцать. Ночь Воскресения. Я стоял на ступенях храма и вдруг Он, Воскресший, посетил меня. Я оказался в ином мире, божественном и вечном, и этом неизреченном свете приобщился Вечности. Потом всё погасло. Я остался здесь, – он помрачнел, – с изменённым рассудком, познавшим закон вечной жизни.
– И что? – сумрачно вопросил Феличиано. Он внимательно слушал.
Раймондо ди Романо улыбнулся, пожал плечами.
– Все силы мои теперь пытались сообразовать движения сердца с познанным законом, и начался Крестный путь. Свет отошёл, уязвив сердце и оставшись в уме отблеском вечности. Просвещённый ум начал созерцать великую трагедию падения человека – в мире и в своем сердце, и оказывается, нет такого зла в мире, которого не было бы во мне. Кругом мрак. Изначальный свет погас, в душе – мучительное томление. Господи, когда же… доколе?
– Но ты… живёшь? Я же видел, ты живой.
Раймондо снова улыбнулся.
– Помнишь праздник урожая винограда? Ты же видел, как давят виноград?
Чентурионе кивнул. В первое воскресенье октября церковь отмечала день Мадонны дель Розарио. В субботу проходили богослужения в честь Мадонны и благословение винограда, весь город украшался лозами с виноградными гроздьями: они свешивались со стен и балконов, оплетали входы в таверны и лавчонки, змеились на заборах и статуях городских фонтанов.
– Ты можешь ходить по навозу, а потом – давить виноградные гроздья. Грязь твоих ног будет уничтожена брожением виноградного сусла, всё перебродит в сладость вина. Так и мы… в нас много дерьма, – рассмеялся Раймондо. – Но дай нам Бог перебродить Его благодатью и очиститься. Я чувствую, в самые горькие минуты чувствую в себе это брожение. Бог не оставляет меня вразумлениями. Я понял и больше. Горе тебе, если ты лишён вразумлений от Него, тогда ты – подлинно погибшее дитя.
Чентурионе смерил друга долгим взглядом. Он не был лишён вразумлений, но чувствовал себя погибшим.
«Господи! услышь молитву мою и не входи в суд с рабом Твоим, потому что не оправдается пред Тобой ни один из живущих. Враг преследует душу мою, втоптал в землю жизнь мою, принудил меня жить во тьме, как давно умерших, – и уныл во мне дух мой, онемело во мне сердце моё. Простираю к Тебе руки мои; душа моя – к Тебе, как жаждущая земля. Услышь меня, Господи: дух мой изнемогает, я уподобился нисходящим в могилу. Укажи мне путь, по которому мне идти, оживи меня; ради правды Твоей выведи из напасти душу мою, ибо я Твой раб…» – Феличиано повторял слова царя-псалмопевца, но не имел веры в помощь Его, ибо не считал себя достойным помощи. Дух его изнемог, он гнал от себя дурные мысли, но чувствовал глубокое утомление и гнетущую тяжесть на сердце. На душе была ночь.
За что? Феличиано мучительно искал ответ. Он был послушным сыном, и никогда не выходил из воли отца, пока тот был жив, уважал и ценил его за непреклонную силу духа, глубокий ум и огромный опыт. Он мечтал уподобиться отцу и жадно впитывал отцовские слова, скупые, умные, глубокие. Умение управлять, знание подводных камней политики, основанные на понимании сокровенного в людских душах – всему этому он был обязан Амброджо Чентурионе. Он был верен в дружбе, не нарушал рыцарского кодекса. Не предавал, ни разу не дрогнул в бою… За что же он наказан, за что проклят?
Он не понимал жестокости Провидения. Всё, что он мог поставить себе в вину – распутные похождения молодости, но кто не грешен в блуде? Феличиано не хотел открывать Раймондо причины своей сокровенной скорби, но неожиданно спросил.
– Я не прелюбодей, жёнам не изменял. Но ты не думаешь, Раймондо, что смерть брата – кара мне за распутство? За блуд юности?
– Для живущего в грязи и распутстве слова «смертный грех» пусты, блудник теряет благодать Духа Божьего. Тяжесть блуда в помрачении ума, потери смысла бытийного, подверженности духу уныния и печали, в неверии в чистую любовь, это цинизм и опустошение, мертвенность сердца к страданиям ближних. Законченные блудники в бою трусы. О тебе ли это?
Феличиано молчал, опустив голову. Кое-что было о нём.
– Наказание за распутство в бесшабашные годы – отсутствие мира в семье. «Злая жена, – учит нас премудрый царь Соломон, – достаётся мужу за грехи его молодости».
Феличиано вздрогнул, но промолчал.
– Большинство блудников обречены на унылое одиночество, но хуже то, что развратник забывает Господа. Но ты – молишься и помнишь Бога. Кайся в грехах юности и не повторяй их – и Господь сжалится над тобой.
Феличиано молчал, потом тихо спросил.
– Но почему?… Мы гуляли вместе с Энрико. Почему за одни и те же прегрешения…
– Неисповедимы пути Господни, но Энрико, поверь, тошнит от его былых грехов. Но мудрее всех вас был Амадео. И награда его за целомудрие, за хранение чистоты до брака – ясность ума и мирное сердце, мудрое слово, единомыслие в браке, здоровые дети, счастье в призвании, долголетие, добрая слава при жизни и любовь потомства.
Феличиано молчал и кусал губы.
Неделю спустя под вечер, вернувшись от Энрико, с которым обсудил заботы дня святого Мартина, Чентурионе стоял у лестничного подъёма на сторожевую башню. С горестью вдохнул становящийся уже прохладным ноябрьский воздух. Вздохнул. Он не любил зиму. Поднялся по ступеням наверх – несколько минут оглядывал город, суетливую рыночную площадь, снующих торговцев, монахов, спешаших по своим делам горожан. Взгляд его ушёл вдаль, к тонущим в туманной дымке очертаниям мужского монастыря, затронул абрис соседних гор и ушёл в небо. Друзья женаты, Амадео и Энрико ждут потомства, и только он, бесплодная смоковница, мёртв и пуст. Это была не зависть – Чентурионе не был завистлив. Это был нестерпимый и унижающий помысел жалости к себе, так истомивший душу, что Чентурионе едва не завыл. «Помилуй меня, Господи, ибо я немощен; исцели меня, Господи, ибо кости мои потрясены. Обратись, Господи, избавь душу мою, спаси меня ради милости Твоей…»
Но небеса молчали.
В ночи Феличиано думал над словами Раймондо. Он блудил, но не считал себя распутником, ибо не интересовался женщинами и не любил их… Слова «смертный грех» пустыми для него не были, он не замечал в себе помрачения ума, но все остальное… «Потеря смысла бытийного, подверженность духу уныния и печали, неверие в чистую любовь, цинизм и опустошение, мертвенность сердца к страданиям ближних…» Да, он не знал, зачем живёт, ничего не замечал, был погружен в печаль, тоска сжимала сердце. Он не мог быть один – наедине с этой невыносимой тяготой, ну, а про какую-то там любовь, да ещё чистую, – что и говорить было?
Обречён на унылое одиночество… Сейчас Феличиано уже не думал о брате. Сотни пустых ночей, ночей разврата, вспоминались ему. Они отвращали мерзостью, но прошлое не смыть. Слезы раскаяния… Да, они струились по иссохшим щекам, оплакивая погибший род, его одиночество и бесплодие, его горе и муку… «Господи, утомлён я воздыханиями моими: каждую ночь омываю ложе моё, слезами моими омочаю постель мою. Иссохло от печали око моё, обветшало от всех врагов моих…»
Если Раймондо прав, то первым своим врагом был он сам. Не Реканелли. Не Тодерини. Он сам убил свой род.
Ближе к ночи, Чентурионе снова ощутил приступ гнетущей тоски, и вспомнил о наложнице, у которой до этого не был неделю. Феличиано не хотел её. Он обещал Амадео отпустить девку, и не намерен был нарушать слово. Торопливо повернул в коридор, и оказался перед в дверью каморки для челяди графа Амброджо, где сейчас жила Лучия Реканелли.
В последнее время, особенно после разговора с Амадео, Феличиано стал мягче с девкой. Не бил и не обижал, просто спал с ней, ублажая свою похоть. Но Раймондо прав. Ничего уже не изменить, однако надо прекратить это. Амадео прав. Надо сохранять… нет, уже не благородство, но остатки его. Завтра он отправит её из замка.
Чентурионе вынул ключ и провернул его в замке.
…Сегодня девка была бледна, под глазами её темнели круги, она зябко куталась в старое истрёпанное одеяло. Чентурионе неодобрительно смотрел на неё, потом удивлённо замер – девка, торопливо вскочив, выскочила в соседнюю комнату. Казалось, её мутило. Вернувшись, пошатываясь, подошла к камину и снова села перед ним. Феличиано понял, что девке дурно, и это раздосадовало его. Но он не ударил её. Подошёл к камину и поглядел на лицо. Оно было бледным и отёчным.
– Что с тобой? Заболела?
Девка подняла на него больные глаза и чуть заметно сжалась, ожидая его удара. В коридоре послышались отчётливые, чуть шаркающие шаги, но Чентурионе знал, что сюда никто не зайдёт. Однако раздался скрип дверных петель, и на пороге появилась Катарина Пассано. Его кормилица прошла к столу и поставила на него горшок с чем-то, пахнущим лимоном и мятой. Чино поморщился: старуха брала на себя слишком уж много. Могла бы и постучать. Однако, препираться с ней Феличиано не любил – себе было дороже. Впрочем, чело его тут же и разгладилось: кормилица могла дать дельный совет. Девка явно больна – самое время от неё избавиться.
– Слушай, Катарина, я не вижу причин ей тут оставаться. Я внесу за неё залог в монастырь, и хочу, чтобы ты отвезла её к кармелиткам сразу после праздника, скажи Луиджи Борго, чтобы он… – Феличиано осёкся, разглядев вдруг лицо старухи.
Катарина медленно подходила к нему, и лицо ее исказилось до карнавальной маски злой горгульи.
– Ты! Выродок, хоть и появившийся из господского чрева! – взвизгнула она, подлинно испугав Феличиано, который даже попятился от неё в испуге, – мерзавец без чести и совести, Бога забывший! Какой монастырь? Кому она непраздная в монастыре нужна? Обрюхатил, подонок, девку, а теперь избавиться от выблядка хочешь? Ловко! Да только честные люди так не поступают! Будь проклят день, когда я приложила тебя к груди! Твою мать никто в монастырь не отсылал! А этот теперь своё дите на произвол судьбы выкинуть хочет…
Катарина остановилась.
Феличиано Чентурионе не слушал её. Белый, с остановившимся взглядом, он не слышал вообще ничего. Комната плыла перед глазами, плыли какие-то путанные мысли, обрывочные и бессмысленные, как туманная рвань над болотом, плыл город, видимый с высоты башни, плыло лицо разозлённой Катарины и силуэт сжавшейся в рваном одеяле девки у камина…
Потом его накрыла ночь.
…очнулся он на постели. При падении Феличиано ударился затылком о полог кровати и сильно свёз кожу на руке выше запястья. Затылок ныл и стучало в висках. Из-за полога на него испуганно косилась девка Реканелли, а Катарина прикладывала к его голове тряпку, пахнущую отваром чабреца и мяты. Феличиано помнил, что было что-то… что-то страшное… нет, важное, невозможное, потрясшее, что это было?
– Помоги мне, Лучия, – бросила старуха.
Девка бросилась к Катарине, и прозвучавший старушечий голос вдруг вернул Феличиано Чентурионе утраченное понимание. «Непраздная», «обрюхатил», «своё дите…» – вспомнил он слова старухи. Они не допускали двух толкований. Чентурионе рывком поднялся и тут же повалился навзничь – голова снова закружилась, в глазах потемнело.
– Чего ты дёргаешься, дурень, лежи, – голос Катарины утратил теперь резкость. Она любила Феличиано, как сына, и неожиданный обморок Чентурионе испугал старуху: такого с ним отродясь не случалось.
Чентурионе, подчиняясь не словам кормилицы, но своей слабости, вдруг обессилевшей его, лежал теперь смирно. Он думал. Предположить, что проклятая девка могла понести не от него, было нелепо. Он взял её чистой – это Феличиано помнил. После, запертая здесь, в верхних покоях, в комнатах для прислуги графа Амброджо, она не выходила никуда – ключ был только у него и у Катарины, которая иногда выводила девку гулять в палисадник – там же, на верхнем этаже. Чентурионе поднял глаза на Лучию Реканелли, снова присевшую у камина. Спросить у Катарины, кто ещё из мужчин мог зайти к Лучии? Феличиано недоуменно заморгал. Вздор. Сама Катарина твердо уверена, что это его ребёнок.
Его ребёнок… его ребёнок…
Феличиано осторожно привстал, почувствовав, что дышать стало легче. Его ребёнок… его ребёнок… Мысли двоились. Помысел о том, что утроба этой ненавистной девки, наполненная им, зачала, был неприятным и даже пугающим. Он четыре месяца сливал туда свою ненависть, ярость и злобу, непереносимое горе и скорбную муку – и она понесла? Понесла его ребёнка? Он… будет отцом? Как же это? Господь сжалился над ним? Дитя ненависти и распутства, мести и гнева?
Его то морозило, то бросало в жар.
Всё ещё ощущая мутную слабость, Феличиано порадовался, что свидетелей его обморока не было, ибо Катарину и девку в расчёт не брал. Он снова вернулся мыслями к тому, что облегчало дыхание и, хоть и до конца ещё не осмыслялось, но несло в себе почти невозможную радость. Его дитя… его ребёнок… Наследник.
Теперь граф Феличиано Чентурионе сполз с кровати и осторожно поднялся во весь рост. Чуть шатался. Пол плясал под ногами, но глаз уже чётко различал полог кровати и камин в комнате.
– Это у меня с прошлой охоты…голова порой кружится, – с непонятной улыбкой неожиданно мягко пояснил он Катарине, – но что ты говорила-то? Что беременна девка, что ли? – Кормилица смерила его недоумевающим взглядом. Что-то тут было не то, но что – старуха не понимала. Смиренный, вкрадчивый голос Феличиано был непривычен ей. – Ну, и чего кричать-то? – между тем, переведя дыхание, беззлобно продолжал граф, – я же не знал…
Он, всё ещё пошатываясь, подошёл к Лучии Реканелли – бледной и испуганной. Она боялась графа до дрожи, полагала, что, узнав о её беременности, он рассердится и поселит её в том же подвале с крысой, где ей уже пришлось ночевать. Его лицо удивило Лучию: на нём вдруг проступила улыбка, которая зажгла его глаза, те, что всё время, сколько она его знала, были то гневными, то тусклыми и мёртвыми. Феличиано Чентурионе не гневался, поняла она, он обрадовался.
Его следующие слова снова были обращены к Катарине. В них проступили властность и повелительная деспотичность, но смысл был кроток.
– Немедленно иди вниз, пришли служанок в покои Франчески. Поставить там ванну, приносить горячую воду утром и вечером, постелить шёлковые простыни. Еда с моего стола. Поторопись, что смотришь-то?
Старуха и вправду смотрела на него в ошарашенном недоумении. За последние четыре месяца она пригляделась к несчастной девице и прониклась к ней жалостью, вот уж кто попал, как кура в ощип, совершенно невинно. Девчонка была милой и беззлобной, нрава кроткого и смиренного. И тем гнуснее был поступок Чино. Беременность Лучии усугубила её жалость, приказ же Чентурионе избавиться от непраздной девицы был совсем уж нехристианским, безжалостным и циничным. Но сейчас Катарина была подлинно удивлена. Что с Чентурионе? Поселить девчонку в покоях графини?
Однако, ослушаться не посмела.
Едва она скрылась за дверью, Чентурионе приблизился к Лучии. Он по-прежнему улыбался, и она зачарованно смотрела на его необычайно похорошевшее лицо. Он потянул её к постели, почти насильно усадил у полога, отбросил рваное одеяло, распахнул платье. Её все это время мутило, а при мысли, что он снова овладеет ею, становилось плохо, но он только обнял её за плечи и положил ладонь на живот. Она видела, что он заворожённо гладит его и думает совсем о другом. Сам Феличиано ощутил, что рука его подлинно оперлась на жизнь, хоть живот был совсем небольшим, но он не был привычно плоским и мягким. Там было чадо.
Он заставил её лечь на подушку и, ринувшись к камину, схватил канделарий. Поставил у полога кровати, снова положил руки на живот. Да, он округлился. Совсем чуть-чуть, но округлился. Был твёрдым и округлым. О, Небо! Его семя дало плод. Теперь он сел рядом с нею, хотел было снова положить руку на живот, но отдёрнул её, смутившись.
Оживлённо спросил.
– Что бы ты хотела на ужин? Что ты любишь?
Лучия изумлённо посмотрела на Чентурионе. С чего бы ему об этом спрашивать? К тому же в последние недели ей вообще ничего не хотелось – постоянно тошнило. Однако… если он улыбается… Лучия робко попросила принести ей книги. Ей казалось, что если удастся увлечься чтением – дурнота отступит. Феличиано снова улыбнулся. Книги? Конечно, ей принесут. Может быть, она хочет увидеться с подругами – с Чечилией, Делией и Бьянкой? По лицу Лучии пробежала тень. Она хотела бы увидеть подруг, но слишком многое их теперь разделяло – гибель Челестино, ее ничтожное положение… Чечилия писала ей, но Лучия не нашла слов для ответа. Ее родные погубили брата Чечилии, брат Чечилии погубил её… Всё было, наверное, справедливо, но от этой справедливости болело сердце и спирало дыхание. О чём им теперь говорить? Она отрицательно покачала головой.
Он не возразил.
Тут снова раздались шаги Катарины. Покои были готовы, ванну принесли, постель перестелили. Сияющий Феличиано поблагодарил старуху и отдал новое распоряжение – его ужин накрыть в покоях Франчески, принести вина и сладостей.
Сам Феличиано, брезгливо откинув рваное одеяло, в которое опять пыталась укутаться Лучия, осторожно набросил на неё свой дорогой, подбитый мехом плащ, и повёл по лестнице вниз. Они миновали несколько коридоров, проходя мимо постов охраны, пока Чентурионе не распахнул перед ней широкие двери тонкой резьбы, почти кружевные.
Лучия ахнула. Выросшая в богатом доме, она привыкла к удобствам, но сейчас оказалась среди роскоши: ноги её утонули в дорогом восточном ковре, сверкали стены, отделанные драгоценными мозаичными плитами и росписями художников, в огромном камине полыхали дрова, мебель резного дуба была удобна и очень красива. После каморки, где ей пришлось коротать дни последние месяцы, это была сказка. Феличиано подвёл Лучию к сундукам, звеня ключами, подбирал, проворачивал их в замках, распахивал. Там был дорогие платья, отороченные мехами и украшенные вышивками, шелка и бархат, огромная шкатулка украшений, целый сундук обуви.
– Это всё твоё. Утром и вечером тебе будут наполнять ванну, я приставлю тебе двух служанок. Ты будешь гулять в саду.
Тут появились слуги, и уставили стол аппетитнейшими яствами, но ела Лучия совсем мало, опасаясь тошноты. Она ничего не понимала, но от новых запахов и волнения ей было так плохо, что она слабо соображала. Катарина Пассано тоже недоуменно наблюдала за прихотями Феличиано Чентурионе, едва ли не силой заставлявшего Лучию отведать кусочек крольчатины или съесть несколько ложек отменного майского мёда. Сам Феличиано остался в покоях, ставших покоями Лучии, на ночь. Лучия поморщилась в темноте, ожидая, что граф всё же возжелает её, но Феличиано, заботливо укутав её пуховым одеялом, осторожно лёг рядом и обнял – сзади, так, чтобы под его горячей ладонью был её живот. Как ни странно, его рука не мешала ей, но успокаивала и согревала, дурнота постепенно прошла и Лучия вскоре уснула.