Текст книги "Синан и Танечка"
Автор книги: Ольга Карпович
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 4 страниц)
Ольга Карпович
Синан и Танечка
© Карпович О., 2021
© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2021
Глава 1
Тяжелее всего было по ночам. Боль, как-то притуплявшаяся днем, отступавшая перед больничной суетой, звонкими голосами в коридорах, заходящими на осмотр врачами и забегавшими сделать процедуру веселыми медсестрами, с наступлением темноты расправляла плечи, поднимала голову и бралась за Синана как следует. По ночам он почти жалел, что ему по рангу положена была отдельная палата в одном из лучших военных госпиталей. Потому что в пустой комнате, куда проникала лишь узкая полоска тусклого света из-под двери, ее ничто не отпугивало, не притупляло. Мало того, ноги начинало сводить судорогой, скручивать в бараний рог, будто бы выворачивать наизнанку. Синан иногда приподнимался на кровати, тянулся к капельнице, пытался покрутить катетер, чтобы увеличить дозу обезболивающего. Но это не помогало. Он подозревал, что боль была не настоящей, фантомной, гнездилась где-то у него в голове, а не в искалеченном теле. Ведь после ранения в бедро ноги отказывались ему подчиняться, он их почти и не чувствовал, как же они могли так невыносимо гореть огнем и ныть, будто кто-то тяжелым молотком раздробляет ему кости?
Он пытался забыться сном, обмануть эту муку, спрятавшись от нее в стране грез. Иногда часами лежал с закрытыми глазами, вспоминая практики расслабления, которым их учили в отряде. Представить себе, будто лежишь на морском дне, а каждую возникающую в голове мысль воображать в виде прозрачного пузыря воздуха, который вылетает у тебя изо рта, медленно плывет вверх и лопается. Но ничего не выходило. Сон, даже если и удавалось его вызвать, не приносил облегчения. Во сне вокруг него всегда грохотали орудия, густо кашляли минометы. Над головой хлопали лопастями вертолётные винты. Все кругом трещало, гремело, чадило, рвалось. Вскипал серыми фонтанчиками песок в тех местах, где сыпались на землю снаряды, взвивалось рыжее кудрявое пламя. Из ущелья в окрестностях Деярбекира, где засели курды, валил жирный черный дым, в котором ничего не было видно. А слева от него хрипло орал в рацию Аслан:
– Сокол, Сокол, я Беркут! Где подкрепление, вашу мать? Их тут сотни, мы не справляемся…
А потом свистело совсем рядом, возле правого уха. Тяжело бумкало о землю. И во внезапно замедлившейся реальности он успевал понять, что метнуться в укрытие уже не успеет и что его ребята останутся в этой адской огненной ловушке, в узком проложенном среди гор тоннеля, без командира. И что он ничего уже не может с этим сделать, ничего. И тут же взмывала алая волна пламени, грохот взрывался в ушах. Но вместо оглушающей тишины и темноты, которые должны были прийти после и принести облегчение, он дергался на постели, постанывая от боли, открывал глаза и видел перед собой все те же бледно-голубые больничные стены, стойку с капельницей и полоску мертвенного света из-под двери в палату.
И в этот момент наваливалась такая непроглядная тоска, что Синан позволял себе маленькую слабость. Ему было совестно, в голове зудело: «Дергаешь занятого человека, отвлекаешь от работы, не даешь спать. У нее и без тебя, старого покалеченного дурака, забот полно». Но давиться этой тоской до самого рассвета, позорно подвывать от изматывающей боли, думать о четырех своих бойцах, которые погибли в той операции, не в последнюю очередь потому, что лишились командующего, и не иметь ни малейшей надежды на избавление от мучений было выше его сил. И он, обругав себя за слюнтяйство, все же тянулся к кнопке вызова медсестры.
Он успел уже выучить даты ее ночных дежурств, составил в голове график. Даже приятно было занять чем-то изнывающий от вынужденного бездействия мозг. И Синан некоторое время вел наблюдения, мысленно заносил их в таблицу и теперь точно знал, в какую ночь придет Tanechka.
Руки у нее были самые мягкие, самые ласковые и умелые из всех работавших в больнице сестер. И пахло от них всегда какими-то цветами. Кажется, лавандой. Да, точно, этот запах напоминал ему о минутах затишья между военными операциями в горах. О полях, переливающихся на солнце всеми оттенками сиреневого. Прохладные, пахнущие цветами пальцы ложились на лоб, встревоженно вздрагивали, ощущая жар. И он видел над собой ее милое озабоченное лицо:
– Вам нехорошо, Синан-бей? Почему сразу не вызвали? Температура повысилась, сейчас я сделаю вам укол.
Она была красива – голубые глаза, внимательные, ласковые и всегда, даже когда улыбалась, исполненные какой-то глубокой грусти, даже горести, настолько привычной, что на нее перестаешь уже обращать внимание. Из-под белой сестринской шапочки выбивались светлые пряди. И Синан, разглядывая их, гадал, как они отливают под солнцем, золотом или серебром. И достанут ли до плеч, если Таня распустит узел на затылке. Без наколки и на открытом солнце он никогда ее не видел, Таня входила в палату всегда аккуратная, а жалюзи на окне были опущены, чтобы яркий свет не тревожил больного.
Но главная прелесть была даже не в этих бездонных глазах, не в непривычных для Турции светлых волосах, не в изящных чертах лица. И не в ее молодости – Тане было, наверное, лет тридцать пять, но сорокашестилетнему, прошедшему огонь и воду Синану она казалась совсем девчонкой. Главным было то, что в присутствии Тани ему становилось спокойно. Она входила в палату, и в мертвый кондиционированный воздух будто врывалось дуновение свежего прохладного ветра. Она заговаривала с ним, и голос ее журчал негромко, мерно и убаюкивающе, как весенний ручей. Она улыбалась ему, и Синана охватывала только в детстве испытываемая им ровная уверенность, что все будет хорошо. Что он обязательно поправится, встанет на ноги, и жизнь впереди еще длинная и непременно счастливая.
Боль тоже боялась Тани, глухо ворча, отступала при ее появлении, пряталась, чтобы выползти обратно, как только она уйдет. И Синан, понимая, что чудовищно злоупотребляет своими правами больного, надоедает постороннему человеку и вообще ведет себя навязчиво и бестактно, все же не мог устоять и вызывал к себе в палату Таню в каждое ее дежурство.
Он помнил, как, увидев ее в первый раз, поражённый этим волшебным воздействием, которое оказывало на него ее присутствие, он всмотрелся в ее черты, вслушался в голос, произносивший турецкие фразы с заметным акцентом, и спросил:
– Как вас зовут?
А она кротко улыбнулась и ответила:
– Таня.
– Это какое имя? Какой страны?
– Русское. Я из России.
Уже позже он узнал, что полное ее имя было Татьяна, а ласковое – Танечка, и даже научился выговаривать это непривычное языку «Та-неч-ка». Про себя, конечно, в глаза он, как положено, называл ее «Татьяна-ханым».
В первые недели в госпитале он еще часто бредил и плохо отличал реальность от видений. А потому не знал даже, состоялся у них этот разговор или причудился ему в жарком кошмаре. А однажды, очнувшись от одуряющего и не приносящего облегчения сна, увидел ее, сидящую возле его кровати, у белого больничного столика. И рассеянно чертящую что-то в блокноте. В тот раз она дежурила днем, в палату сквозь щели в жалюзи лился мягкий солнечный свет, и Синан несколько минут наблюдал из-под набрякших век за тем, как двигались ее пальцы, сжимавшие карандаш. Как она останавливалась на секунду, сдвинув светлые брови, вглядывалась в страницу, а затем быстро размазывала что-то подушечкой пальца. Рисовала, что ли? Кажется, да…
– Покажите! – хрипло попросил он.
И она вздрогнула от неожиданности. И тут же залилась краской.
– Нет, не надо. Это так, ерунда.
– Покажите! – стал настаивать он. И, усмехнувшись, поддел. – Как не стыдно отказывать умирающему.
– Вы вовсе не умираете, – возразила Таня.
Но все-таки сдалась и протянула ему рисунок. И Синан с удивлением увидел собственный профиль – тяжелая львиная голова на подушке, мощный подбородок, крупный, будто рубленый нос с заметной горбинкой, выступающие надбровные дуги, складки у рта. Он не то чтобы понимал в искусстве, но, на его дилетантский взгляд, набросок потрясающе передавал сходство.
– Какого-то старика нарисовали, – буркнул он, протягивая листок обратно. – А я-то думал, я еще о-го-го!
– Простите, – еще больше смутилась Таня. – Я же не… Я не профессионал, это просто так, свет хорошо падал. Не расстраивайтесь, пожалуйста, я больше не буду.
– Татьяна-ханым, – остановил он ее, поймав за руку. – Я вас просто дразню. На самом деле мне очень понравилось, здорово у вас получается. А как вы назвали эту работу, «Старый пень»?
И Таня, уже рассмеявшись, мотнула головой:
– «Раненый».
А потом тут же засуетилась.
– Давайте температуру измеряем, раз вы проснулись. И давление. А потом я побегу, у меня еще много пациентов.
В следующий раз, увидев ее в своей палате, он спросил:
– Вы в России учились рисовать?
А она мотнула головой:
– Я вообще не училась.
– Почему? Сделали выбор в пользу медицины?
– Да нет, просто… Не сложилось как-то.
Сидя в ногах его койки, она ловко и осторожно разматывала бинты на ногах и накладывала новую повязку. И Синан вдруг почувствовал себя неловко от того, что представал перед ней таким беспомощным.
– А как вы оказались в Турции? – спросил он, чтобы заглушить это ощущение.
– Это долгая история, – скупо улыбнулась Таня, закончила перевязку и прикрыла его легким одеялом.
– Ничего, я никуда не спешу, – заверил он.
– Зато я спешу, извините, – отозвалась она и скрылась в коридоре.
Синан и сам не понимал, чем она так его заинтриговала. В больнице было множество сестер, и наверняка у каждой было, что порассказать о своей жизни. Его же не оставляла мысль, что скрывается за приветливой улыбкой и неизбывной грустью в глазах Тани. Почему женщина, у которой был явный художественный талант, стала медсестрой? Как русская оказалась в Турции? Может быть, все дело было в том, что, прикованный к постели, он подспудно жаждал чем-то себя занять, и от того ему мерещились вокруг какие-то тайны. Но отделаться от мыслей о Тане он не мог.
В следующий раз она оказалась рядом как раз в ночное дежурство. Синан, измучившись от боли, нажал кнопку вызова медсестры и едва не вскрикнул от радости, когда в палате появилась Таня.
– Ну что, что случилось? – принялась мягко увещевать она. – Больно? Простите, я не могу увеличить дозу, так врач прописал. Хотите, позову дежурного?
– Нет, – глухо ответил он. – Нет, вы просто… Вы можете посидеть со мной немного? Сейчас ведь ночь, наверное, у вас не так много забот…
Таня поколебалась немного, но потом кивнула:
– Хорошо, я посижу. Почитать вам?
– Лучше расскажите, расскажите мне о себе. Теперь же вы не спешите, – с улыбкой напомнил ей о прошлых ее возражениях Синан. – Почему вы стали медсестрой?
– Это не очень веселая история, – помотала головой Таня.
От этого движения из-под шапочки выбилась светлая прядь, и Синану вдруг до боли захотелось прикоснуться к ней, ощутить, так ли шелковиста она под пальцами, как кажется на вид.
– Вы мне расскажите о себе.
Он нетерпеливо взмахнул рукой:
– Да нечего мне рассказывать. Вы и так все знаете. Мне сорок шесть, я – военный Генштаба. Бал ранен во время операции, теперь… Один Всевышний знает, что будет теперь. Даже если я встану, на службу уже вернуться, скорее всего, не смогу. Честное слово, Таня-ханым, мне не очень хочется обо всем этом говорить. Я как раз стараюсь не думать…
– Ну хорошо, хорошо, только не волнуйтесь, – успокоила она.
И на него будто снова повеяло прохладой, свежим ветром, напоенным дыханием горной лаванды. Взвившееся внутри раздражение улеглось, темные навязчивые мысли отступили.
Таня пододвинула к его кровати стул, села. Приглушенный свет ночника освещал ее фигуру, придавая ей мягкие, плавные очертания. А голубые глаза в таком освещении казались еще загадочнее, еще печальнее.
– Я родилась в России, в крошечном подмосковном городке Икше, о котором вы наверняка даже не слышали, – начала она. – Родителей я плохо помню, отец погиб, когда я была совсем маленькой, а мама… Словом, я знаю только, что однажды у меня была семья. Единственный раз за всю мою жизнь.
* * *
О семье Таня мало что помнила. Иногда всплывали лишь какие-то смутные видения: большие сильные руки, подхватывающие ее, маленькую, и сажающие на плечи. И то, как она боится упасть с такой высоты, но еще больше боится выпустить рвущийся в ясное весеннее небо красный шарик. А кругом гудит музыка, и люди, люди движутся куда-то толпой, и все улыбаются, и плещут на ветру алые флаги.
А еще теплый запах яблочного пирога, отутюженный мамин фартук, песенка, которую она напевает, кладя ей на блюдце большой аппетитный кусок.
И как она стоит на четвереньках на полу, пригревшись в теплом солнечном квадрате от окна, и, высунув язык от сосредоточенности, рисует цветными карандашами на тетрадном листке. Рисует речку и кораблик, и плывущие по небу облака, отражающиеся в воде. А папа, стоя над ней, говорит:
– Светик, ты только посмотри! Может, нам ее в изостудию отдать? Художница растет.
И мама смеется:
– Сережа, ей ведь всего три года. Подождем.
От тех времен у нее не осталось ни вещей, ни фотографий. Да, кажется, и длился он, тот счастливый период, всего года три-четыре. Отец вскоре умер – автомобильная авария, нелепый несчастный случай. Раз – и не стало его, такого крепкого, могучего, казавшегося неуязвимым защитником. Таня похорон его не запомнила, должно быть, ее не взяли. Единственное, что осталось в памяти, это большая черно-белая фотография на комоде, перехваченная в углу черной лентой.
Мать, оставшись с Таней одна, устроилась проводницей на поезда дальнего следования. Таня первое время кочевала по соседкам, оставалась в детском саду на пятидневку. Но из одного рейса мать привезла нового сожителя – кривенького, но горластого дядю Юру. Тот садился за стол, требовал борща и водки, а на Таню поглядывал хмуро. А как-то ночью Таня проснулась в своей кровати от странного шума, какого-то пыхтения и скрипа, увидела плохо различимую в темноте возню на кровати родителей, услышала жалобный мамин стон. И, вооружившись табуреткой, кинулась разнимать то, что показалось ей дракой, огрела дядю Юру по спине. Тот завизжал, скатился с кровати. Под потолком вспыхнула лампочка, а дядя Юра заорал на мать:
– Сколько еще твоя засранка будет нам мешать? Так жить нельзя. Сделай что-нибудь, Света, или я не знаю… Уеду обратно, на хрен мне все это сдалось.
А через два дня мать отвела ее в незнакомый дом и, пряча глаза, сказала:
– Ты пока поживешь тут, Танечка. Так всем будет лучше. Я много работаю, уезжаю, дядя Юра тоже занят. А здесь ты будешь под присмотром. Ты не волнуйся, я тебя часто буду забирать. На выходные, на праздники… Честное слово!
В этом незнакомом доме пахло детсадовским супом, на стенах висели картинки, на которых веселые краснощекие дети строили город из кубиков, возились на огороде, маршировали на параде. Таня засмотрелась на них, а когда обернулась, мать была уже у дверей. Таня кинулась за ней с ревом, схватила, куда смогла дотянуться. Вцепилась в край куртки, завыла. Незнакомая тетенька принялась увещевать ее:
– Танюша, ну что ты так маму расстраиваешь. Пойдем, я тебя с ребятами познакомлю, игрушки покажу.
Мать, встрепанная, с красными пятнами на лице, выдиралась из ее пальцев.
– Прекрати! Замолчи, ну? А то не приду, поняла?
Таня испугалась ее угрозы и хотела перестать плакать, правда. Но ничего не выходило, рыдания рвались наружу вместе с бессвязными выкриками:
– Не надо… Не хочу! Мама!..
Она хотела пообещать ей, что никогда больше не будет просыпаться ночью. Ни слова не скажет дяде Юре. Что будет хорошей, очень хорошей, послушной, только пусть мама не оставляет ее здесь. Но в свои четыре года не могла этого сформулировать. И долго еще потом думала, что, если бы попросила как следует, если бы смогла объяснить, мама бы не ушла.
С того дня Таниным домом стало это серое длинное здание. Спальня, в которой, кроме ее, стояло еще девятнадцать детских кроваток. Общая комната, в которой она и другие ребята играли и занимались. Столовая, где по стенам были намалеваны яркими красками сюжеты из русских сказок. Таня оказалась в детском доме.
Мать не врала и в первое время действительно навещала ее. Брала погулять, водила в кино на мультики, покупала мороженое. И каждый раз, когда она приходила, Таня внутренне удивлялась ее внешнему виду и думала, что успела с прошлого раза забыть, как мама выглядела. Ей-то казалось, что она стройная, легкая, улыбчивая, с ясными глазами и душистыми мягкими волосами. А к ней все чаще приходила какая-то погрузневшая тетка с усталым испитым лицом. Щеки в красных прожилках, мешки под глазами, сальные, кое-как остриженные волосы. Да и пахло от нее не как от мамы – не глаженым бельем и пирогами, а как от дяди Юры – водкой.
Тане стыдно было за то, что она так оценивает мать. Казалось, именно из-за этих ее мыслей та приходит к ней все реже и реже. И Таня честно пыталась убеждать себя, что мама у нее по-прежнему молодая и красивая, веселая и озорная, что это с ней, Таней, что-то не так, раз она этого не видит.
А потом мать пропала совсем, не пришла к ней ни перед Новым годом, ни на восьмое марта. Воспитательницы от Таниных вопросов долго отмахивались, пока наконец одна, совсем уже старушка, дежурившая у них по ночам, не прижала Таню к себе дряблой, в старческих пигментных пятнах рукой и не сказала слез-ливо:
– Умерла твоя мама, Танечка. Сиротка ты осталась горемычная. Ну ничего, ничего, бог милостив. На-ка вот тебе конфетку.
Таня конфету взяла, но в причитания старухи не поверила – слишком хорошо знала, как та, рассвирепев, охаживает не желающих спать детдомовцев прыгалками. И долго еще ждала, что мама обязательно придет к ней – может, на первое сентября, когда она пойдет в первый класс, или в конце года, перед каникулами. Узнает, как хорошо Таня учится, что у нее одни пятерки по всем предметам, а рисунки ее всегда попадают на выставку в коридоре. И рисует она всегда одно – семью. Маму, папу, детишек, собравшихся за накрытым столом. Или бегающих на лыжах в зимнем лесу. Или пускающих бумажные кораблики в весеннем ручье. Или играющих в мяч на футбольном поле. Веселые, смеющиеся, дружные… Мама увидит все это и заберет ее домой.
Но мама так и не пришла больше. И только к восемнадцати годам, когда Тане объявили, что государство выделило ей комнату в общежитии, и вручили ей в кабинете заведующей пачку документов для выписки из детского дома, она узнала, что мать ее действительно умерла 12 лет назад, отравилась техническим спиртом. А споивший ее дядя Юра канул в неизвестном направлении.
Таня часто думала о том, почему мать так поступила. Почему оставила ее и выбрала какого-то чужого грубого и пьющего мужика? Может быть, что-то надломилось у нее внутри со смертью отца? Или она, как и сама Таня, больше всего на свете хотела иметь семью и, когда первая семья рухнула, приложила все силы, чтобы создать новую, а на Таню – обломок прошлого – этих сил уже не хватило?
В раннем возрасте все они, детдомовцы, часто после отбоя рассказывали в темноте общей спальни о своих родителях. Многие, как теперь Таня понимала, фантазировали, сочиняли. Но все дети так или иначе оправдывали их, уверены были, что мамы и папы, если только они были живы, очень их любят, мечтают забрать и когда-нибудь, когда обстоятельства сложатся удачно, обязательно это сделают. К подростковому возрасту многое переменилось. И Танины подружки ругали бросивших их матерей последними словами и мечтали однажды отыскать их и «плюнуть в рожу». Сама же Таня ненавидеть мать не могла.
Может быть, если бы та была жива, и Таня воображала бы, как однажды они встретятся. Как мать увидит, какая Таня стала взрослая, самостоятельная и умная, и пожалеет о том, что сделала. Но матери не было в живых. И Таня твердо знала только одно – что когда-нибудь у нее будет дом, в котором будет пахнуть яблочным пирогом. Будут дети, шумные, непослушные, с измазанными зеленкой коленками, которые будут прибегать к ней полакомиться кусочком. Будет муж, сильный и надёжный, с которым ничего не страшно. И, может быть, тогда она перестанет просыпаться ночью в слезах от того, что ей приснилось что-то из детства.
По окончании школы Таня хотела поступать в художественное училище. Рисовать нравилось ей больше всего. И их старенький учитель всегда ее хвалил. Но подружка Ирка ее отговорила:
– Ты посмотри, что в стране делается, – вещала она. – Кому твои каляки нужны? Голодать будешь. Нет уж, давай вместе в медуху. Это верный кусок хлеба в любые времена.
Время наступило и правда какое-то непонятное. В детском доме спешно снимались со стен советские лозунги. По телевизору, стоявшему в общей комнате, перекрикивая друг друга, спорили депутаты. Таня ничего в этом не понимала. Она и вообще не слишком разбиралась в жизни, царившей за стенами детского дома. Это здесь были простые правила: не умничай, не высовывайся, не жри в одиночку сладкое – не то получишь. Тихую Таню, впрочем, особо не донимали, к тому же за нее всегда, если что, вступалась бойкая Ирка, ссориться с которой мало кто осмеливался. Ирка могла и трехэтажным матом покрыть, и двинуть от души.
Но той, свободной взрослой жизни Таня, честно говоря, побаивалась. Как самой покупать продукты, готовить, вести хозяйство? Как быть, когда никто не говорит тебе, что пора вставать или ложиться спать? Ирка, попавшая в детский дом только в 12, наверняка во всем этом разбиралась лучше. И Таня решила держаться ее, вместе с подругой подала документы в медицинское училище – и поступила.
Учеба давалась ей легко, она и в школе хорошо успевала по физике и химии. Сложности начинались только во время лабораторных работ. Таня бледнела, занося остро заточенный скальпель над живой, дышащей лягушкой. Ее мутило, рука дрожала.
– Эх ты, мямля. Учись, пока я жива, – глумилась Ирка и ловко, в одно движение, вспарывала лягушке брюхо.
Зато сделать необходимые рисунки к лабораторной Таня успевала и за себя, и за нее.
Впрочем, вскоре Ирка к учебе охладела – у нее появился кавалер. Жженый – так его с придыханием называла Ирка – оказался совсем не похож на героя первой романтической влюбленности. Низкорослый, с объемистым пузцом и складками на бритом затылке, он носил на шее толстую золотую цепь и заезжал за Иркой на вишневой «девятке» из окон которой орала музыка.
– Поехали с нами, покатаемся, – зазывала Таню Ирка. – С ребятами познакомишься, может, склеишь кого. А что? Ты девчонка что надо, ножки длинные, жопа вишенкой. Только рожу такую кислую не строй, улыбайся!
– Не, спасибо. Мне еще к зачету готовиться, – отнекивалась Таня.
Признаться честно, Жженого и его дружков она побаивалась. И по их виду, и по рассказам Ирки выходило, что все они успели отсидеть в тюрьме, да и сейчас занимались чем-то не совсем законным.
– Что, не нравится тебе мой мужик? – догадывалась ушлая Ирка. – Хлебальником не вышел? Ну и дура! Так и будешь всю жизнь штопаные колготки носить. Танька, нам восемнадцать не всегда будет, надо пользоваться, пока время есть.
Наверное, Ирка была права. Она ведь знала жизнь лучше Тани. И все же Таня продолжала отказываться от приглашений. Может, потому что Жженый был слишком уж неприятным типом. А может, все дело было в Сергее Викторовиче, преподавателе по фармакологии.
Сергею Викторовичу было под сорок, и на роль романтического возлюбленного он тоже не очень годился. Но с Жженым в нем не было ничего общего. Он никогда не повышал голос, не хохотал над собственными шутками, не матерился. Высокий, чуть сутулый, в темно-синем пуловере, из выреза которого виднелся ворот рубашки. С ранней сединой на висках и умными усталыми глазами за толстыми стёклами очков. А еще он умел так красиво, так умно говорить, что Таня заслушивалась.
Как-то раз после лекции, когда почти все уже разбежались, Таня замешкалась, собирая вещи. И Сергей Викторович окликнул ее из-за кафедры:
– Танюша, будьте добры, подойдите, пожалуйста. Мне не совсем понятно кое-что в вашей работе.
Таня подошла и терпеливо ждала, пока он копался в набитом бумагами портфеле, а потом вдруг взглянул на нее так открыто, по-мальчишески смущенно, и признался:
– Танечка, простите, бога ради, я ее, кажется, потерял. Вы только не сердитесь, я ужасно рассеянный.
И Таня не могла не улыбнуться в ответ на его улыбку. В душе вдруг потеплело и откуда-то родилось слово «милый». Милый, рассеянный, смущенный. Сережа… Как отец…
– Мне так неловко, – продолжал Сергей Викторович. – Вы не сомневайтесь, я, конечно, поставлю вам пятерку, ведь это моя вина. Но мне бы хотелось как-то загладить… Вы сейчас не заняты?
Вот так они оказались в небольшом кафе в нескольких кварталах от училища. За высоким, в мутных разводах, окном падали крупные хлопья снега, опускаясь на торчащую посреди опустевшей к поздней осени клумбы металлическую скульптуру, изображающую припавших друг к другу тонконогих журавлей. За барной стойкой дремала, подперев щеку кулаком, румяная буфетчица. Из динамиков распевала модная группа «Ласковый май».
Таня медленно цедила через соломинку молочный коктейль и думала о том, что она впервые в кафе. Да не одна и не с подружкой, а с мужчиной. Со взрослым, умным и знающим жизнь мужчиной, который прихлебывает черный кофе – без молока, без сахара, надо же! И как только он пьет такую горечь и не морщится? И говорит умное и непонятное.
– Не подумай, что меня всегда интересовала только медицина. Я вообще считаю, что лечить человеческие тела бесполезно, если не врачевать одновременно их души. Только искусство, поэзия, культура могут привести человека к гармонии. Я не согласен с древними, считаю, что здоровый дух первичен – тогда и тело будет здоровым. А вы, Танечка, любите стихи?
– Да… Наверное… – неуверенно отвечала Таня, судорожно вспоминая, что им в детском доме задавали учить наизусть к праздничным концертам.
– Вот послушайте. «Мне на плечи кидается век-волкодав, но не волк я по крови своей…» Это Мандельштам.
У Тани кружилась голова, и в груди становилось тесно – будто хотелось расплакаться и рассмеяться одновременно.
Сергей Викторович проводил ее до общежития, уже на подходе забежал в магазин и вернулся, сжимая за горлышко бутылку вина.
– Так приятно с вами беседовать. Не хочется расставаться, я зайду ненадолго? Танечка, вы любите грузинское?
И Таня снова ответила:
– Да… Наверное…
Не признаваться же было, что она еще ни разу не пробовала вина. Ребята в детском доме, бывало, протаскивали что-то и пили тайком от воспитателей. Тане тоже предлагали, но ее воротило от этого запаха – слишком он напоминал о последних встречах с мамой, о том, что ее погубило.
Но сейчас все было иначе. Даже грозная комендантша на входе в общагу их пропустила. Таня метнулась в общую кухню, утащила два стакана – один граненый, другой – тонкостенный, с нарисованными по краю вишенками. Стаканы были чужими, но она решила, что потом как-нибудь вернет их потихоньку.
Вино оказалось терпким на вкус. Сергей Викторович рассказывал что-то про букет, про разные сорта винограда. Таня же прислушивалась к тому, что происходило с ней. Как по всему телу разлилось тепло, а потом оно вдруг стало легким, почти невесомым. И захотелось вскочить, закружиться по комнате, пуститься в пляс, расхохотаться неизвестно чему.
Она и вскочила. Но сделать ничего не успела, потому что Сергей Викторович тоже поднялся на ноги, шагнул к ней, обнял. Руки у него были крепкие и горячие. И от их прикосновений Тане становилось так спокойно, будто кто-то большой и сильный брал ее под свою защиту, обещал, что отныне она никогда больше не будет одна.
– Танечка, ты чудо! Я с ума схожу от тебя, – шептал Сергей Викторович, жадно целуя ее виски, щеки, губы, шею.
А потом он подхватил ее на руки и опустил на скрипучую общежитскую койку. Но Тане и этот визг разболтанных пружин показался небесной музыкой.
С того вечера у Тани началась какая-то совсем другая жизнь. Никогда еще она не испытывала столько затаенной радости, надежды, нетерпеливого ожидания. Как сладко было смотреть на Сергея Викторовича (Сережу, как про себя теперь называла его она) во время занятий и понимать, что никто из студентов не догадывается, что их связывает. Как волнующе было поскорее бежать с учебы, торопиться в магазин – купить что-нибудь, чтобы было, чем накормить Сережу, когда он вечером к ней заглянет. Раньше Таня умела готовить только винегрет и борщ – то, чему научили на уроках домоводства. Но теперь одолжила у соседки по общежитию кулинарную книгу и пыталась следовать рецептам. Один раз сумела даже испечь вожделенный яблочный пирог. Он подгорел, конечно, и получился чёрствый, как подошва. Но зато наполнил комнату тем самым запахом.
Стипендия у Тани была небольшая. И все-таки она стала вдруг останавливаться у витрин хозяйственных магазинов, засматриваться на симпатичные тарелки, вазочки, горшочки. Даже купила однажды маленький фарфоровый кувшинчик для компота. Все представляла себе, как однажды, когда они с Сережей поженятся, она будет обставлять их новый общий дом. Как Сережа будет возвращаться с работы, а она станет встречать его в отглаженном фартуке у накрытого стола. И дети… Конечно, у них будут дети. Хорошо бы трое. Интересно, Сережа хочет детей?
– Ты его паспорт видела? – как-то спросила у нее прямолинейная Ирка.
– Нет, – пожала плечами Таня. – А зачем?
– А затем, что твой прекрасный профессор может быть женат. Это тебе в голову не приходило? – хмыкнула Ирка.
– Не говори ерунды, – отмахнулась Таня.
Ирка, разумеется, ничего не понимала и судила по своему приблатненному окружению. А Сергей Викторович, который читал Тане стихи, говорил, что глаза у нее как вода в лесном ручье, и никогда не повышал голоса, был не таким.
Катастрофа разразилась после зимних каникул. В конце февраля Таня зашла за чем-то в деканат. Сидевшая там злобная тетка Екатерина Владимировна глянула на нее и гаркнула на все помещение:
– Соловьева, ты что, с ума сошла?
– А что такое? – удивилась Таня.
– Ты себя в зеркале видела? Ты же беременная!
У Тани похолодело внутри. Она, конечно, замечала, что немного поправилась, но думала, это от пирожных, что всегда приносил ей Сережа. Как студентка медучилища она, конечно, знала признаки беременности. Но цикл у нее всегда был нерегулярный, и Тане не приходило в голову сопоставить длительную задержку и округлившуюся талию. Сережа ей тоже ничего не говорил. Правда, в последнее время они почти совсем не виделись. Вот уже месяца полтора, как он все время был чем-то занят и постоянно откладывал их следующую встречу.
Беременна… Когда первый шок прошел, Таня вдруг поняла, что рада этой новости. Она ведь все равно хотела, чтобы у них с Сережей было много детей. Так почему не сейчас? Конечно, это слишком рано, она еще не успела получить специальность. Но это ничего, времени впереди много. Главное, чтобы ребеночек был здоров.