Текст книги "Последняя тайна Лермонтова"
Автор книги: Ольга Тарасевич
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Получается, горничная хотела мне что-то рассказать? Или эта записка написана не Таней, и кто-то пытался заманить меня туда, где произошло преступление? Но почерк скорее всего женский. Эти округлые буковки, старательно выписанные хвостики...
Я помню, что, когда только обнаружила Татьяну, машинально глянула на часы. У меня это рефлекс, как у собаки Павлова – фиксировать все, до последней мелочи, обращать внимание на каждую деталь.
Девушку сбросили вниз примерно без семи минут три, мы с Вовчиком примчались без пяти.
Таня оказалась на той площадке потому, что ждала меня? Или кто-то выманил горничную в укромное место, столкнул вниз и удрал, думая, что вот-вот место происшествия посетит с официальным визитом потенциальный подозреваемый? А я бы сто процентов там объявилась! Интригующая записка, мрачный замковый интерьер, душа просит мистики и интриги. Конечно, пришла бы, я ведь любопытная. Просто записка не попалась мне на глаза вовремя...
Впрочем, обсуждать все это с Косяковым-Перекосиным Олегом Витальевичем не было ни малейшего смысла. Сонно хлопая слипающимися глазами, он писал мои данные, и, казалось, шансов завершиться этот процесс имел мало.
Поэтому я решила, что пора брать инициативу в свои руки.
– А где ваш криминалист? Надо снять отпечатки пальцев с поручней пожарной лестницы. И вообще, что это за порядки – следователь один работает?! Почему вы проводите опрос свидетелей до осмотра места происшествия? А вдруг, пока вы здесь свои бумажки мусолите, исчезнут важные улики?
– Гражданка, не волнуйтесь, все под контролем. Что вы можете пояснить по существу? – устало огрызнулся следователь, поднимая на меня мутные голубые глаза.
– Пить надо меньше, молодой человек. А тело горничной, если я правильно запомнила, Татьяны Комаровой, было обнаружено при следующих обстоятельствах...
Закончив свой короткий спич, я еще раз посоветовала следователю обратить внимание на пожарную лестницу.
Мысль в его закрывающихся глазах мелькнула одна: «А не пойти ли тебе, мадам, в пеший эротический тур?»
– И не надейтесь!
– Надежда умирает последней, – довольно улыбнувшись, продемонстрировал свои телепатические способности Косяков-Перекосин. Но тут же со стоном поморщился и сжал ладонями голову.
Наверное, следователь, выбирая в качестве места проведения бесед зал ресторана, имел кристально чистые, как вожделенная стопка водки, намерения. Муки жесточайшего абсистентного синдрома привели его в правильное место, но в неправильном качестве.
Какие отпечатки пальцев? О чем это я толкую! Облизывая пересохшие губы, должностное лицо при исполнении изучало запотевшие графинчики с водочкой, стоящие на тележке в торжественном ожидании нашего ужина. Потом следователь перевел взгляд на часы и горестно закряхтел, как столетний дед...
– С вами я закончил, вот здесь подпишите. – Косяков-Перекосин сунул мне ручку с обгрызенным колпачком. – И следующего пригласите! Ведь не одна же вы там находились, когда все случилось.
Следующего – точнее следующую – я, как ни странно, пригласила.
Но это вышло случайно.
В закутке для официантов, куда я думала забиться, чтобы прослушать, о чем посчитают нужным поведать доблестному стражу порядка другие гости замка, уже затаилась Юленька.
Охота на писательские трусы, видимо, не принесла желаемого результата.
Что рукопись романа, что истекающая кровью девушка – стервятникам, конечно же, абсолютно не принципиально, над чем хищно кружить в поисках добычи.
Семенова умоляюще на меня глянула и приложила палец к губам.
Ну уж дудки!
– Вот, эта девушка вам расскажет много интересного, – я притащила чуть упирающуюся журналистку к столу, за которым, пытаясь работать, умирал Косяков-Перекосин. – Прощу любить и жаловать!
Следователь встрепенулся, нервно заскреб пятнистые щеки, мысленно раздел Юленьку. Потом явно с сожалением одел, решив, что при таких модельных параметрах девицы ему с его акне ловить совершенно нечего.
Она с равнодушно-отстраненным видом дождалась, пока товарищ Косяков-Перекосин сохранит файл ее прекрасной внешности в папке эротических фантазий, а потом приветливо улыбнулась.
Я мысленно зааплодировала мерзавке. Просто Сара Бернар при исполнении служебных обязанностей! Вытаращенные, как при Базедовой болезни глаза, приоткрытый, словно у дауненка, ротик с вывернутыми губками. Хитрая девица глупела прямо на глазах, пробуждая у следователя вполне определенные надежды.
– Какой у вас... Какие у вас, – блеяла Семенова, цепляясь глазами за все составляющие хилой следовательской внешности и не находя ровным счетом ничего, что можно было бы похвалить. Конечно, уже через секунду нахалка выкрутилась: – Какая у вас профессия важная и интересная!
– Собственно говоря, да... И вы знаете, такие дела в производстве иногда бывают... Я мог бы рассказать...
Под воркование раздувшегося от важности индюка-следователя я юркнула под стол, покрытый свисающей до пола темно-зеленой скатертью.
С журналистской пираньи станется в разгар словесного петинга сбегать в закуток для официантов и с торжествующим кличем извлечь меня на свет божий.
Такого удовольствия деточке я не доставлю. Даже если для этого придется действовать ее же методами...
Под столом оказалось темно и душно. Через пару секунд из глаз полились слезы: наверное, при стирке скатерти использовался порошок или кондиционер, на которые у меня аллергия.
Можно сказать, что я невольно оплакала Танечку. В тот момент, когда следователю позвонили, и динамик его телефона протрещал: «Комарова скончалась не приходя в сознание», я ревела в три ручья.
– Умерла? – холодно поинтересовалась Семенова. После едва слышного щелчка в ресторане запахло сигаретным дымом. Давайте-давайте, травите себя, без вас мир будет чище! – Вы думаете, это убийство?
– Ну что вы! – оживился Косяков-Перекосин. – Откуда в молодой девушке столько пессимизма?
Оптимист, твою мать-перемать!
Почему при приеме на работу следователи не проходят тест хотя бы на минимальное содержание айкью и человечности!
* * *
В 14.05 Наталия Писаренко ушла рисовать в парк. В 14.10 разговаривала с Михаилом Паниным. В 14.40 вернулась к себе в номер, где ее ждал Владимир Симонов.
С 14.00 Владимир Симонов делал вид, что гуляет по коридору второго этажа.
Михаил Панин в 14.20 отправился в свою комнату, откуда до происшествия с горничной не выходил.
В 13.55 Марина Вершинина и Андрей Соколов закрылись в номере.
С 14.00 Стас Дремин фотографировал Олесю и Антона.
С 14.00 до 14.30 Кирилл Алексеевич выгуливал возле пруда тетушку Алену. В 14.05 к ним присоединился Гарик Левицкий.
Я слушала бойкое тарахтение журналистки и никак не могла понять, как одна-единственная дамочка смогла так ловко отследить перемещения всех гостей замка. Даже если предположить, что Юля глаз не спускала с обладателя стопки трусов и немереного литературного таланта, и потому проявляла особую бдительность, все равно не понятно, откуда столько суперценных сведений относительно других людей. Или у нее был сеанс связи с глобальной информационной системой «Эшелон»?
Пусть про мое времяпрепровождение она все рассказала верно, но... Я все равно не верю, что в такие короткие сроки можно собрать полную достоверную информацию.
Девчонка, якобы открывая все карты, наверное, кого-то выгораживает. Кого-то или себя?
Поговори с ней об этом, Косяков-Перекосин, Прыщов-Перебухалин! Спроси, где она шлялась без десяти три, не в районе ли верхней площадки мраморной лестницы, обитой алым ковровым покрытием? Лестницы, которая намного раньше времени привела молодую девушку Таню прямо к Господу Богу...
– Вы такая внимательная, Юленька! Большое спасибо за помощь! А что вы делаете сегодня вечером? Если свободны, то я с радостью показал бы вам Озерск. А потом мы могли бы поужинать. Мне есть что рассказать. Такие, знаете ли преступники попадаются забавные...
Да уж, а следователи бывают – обхохочешься!
Никогда моя ненависть к этому отродью не пройдет, никогда!
– Знаете, Юленька, пожалуй, больше я уже ни с кем общаться не буду. Вы так исчерпывающе мне все рассказали. Гости занимались своими делами. Персонала ведь вблизи лестницы также не наблюдалось, да? Я так сразу и понял – несчастный случай. Никто не застрахован. Хорошо, что это произошло не с вами, будьте внимательны и осторожны!
А я бы лично с удовольствием застраховалась от встречи с такими субъектами. Любых денег ради такого не жалко!
Нет, никогда не позволю себе стать жертвой преступления. Попадет дело к такому дуболому, дабл-перекошенному – пиши пропало, никакой справедливости возмездия и неотвратимости наказания...
Звук отодвигаемых стульев; плюх-плюх, шаги следователя; цок-цок, и, наверное, походкой от бедра плывет Семенова.
Вот и весь шпионаж.
Вот и все расследование.
Завтра следователь наскоро сварганит какую-нибудь бумажонку, напрочь отрицающую возможность возбуждения уголовного дела по факту гибели Татьяны Комаровой. И никто не понесет никакой ответственности за содеянное.
«Впрочем, безвыходных ситуаций не бывает, – рассуждала я, промокая скатертью льющиеся из глаз слезы. От этого они текли еще больше, но надо же мне было куда-то приложить кипучую энергию. – И даже теперь у меня остается много вариантов возможных действий. Во-первых, я могу пожаловаться начальнику Косякова-Перекосина. А вдруг он окажется не Взяткиным-Наливайкиным, а вполне вменяемым человеком. Во-вторых, я могу обратиться к Панину. Думаю, у него тут все схвачено – менты, следаки и все такое. По-крайней мере, если бы я начинала бизнес в регионе (а в провинции особенно четко соблюдается закономерность „не подмажешь – не поедешь“), то уж позаботилась бы о „разогреве“ нужных людей. Третий – самый не результативный, но по-своему приятный комплекс мероприятий – поплакаться в жилетку Вовчику и попросить банально набить прыщавую рожу. Я смутно представляю, что такое „пауэрлифтинг“, но Вован – парень крепкий, от хлипкого следователя мокрое место оставит. А если Вовку еще и проконсультировать, как именно лупасить, чтобы даже легкие телесные повреждения не могли вменить...»
– Ужинать будут, не говорили?
– Не отменяли же.
– Так что, сервировать уже?
– Давай начнем. Им-то что – большинство из них Таню даже не знало. Будут они от ужина отказываться, как же!
Две пары женских туфелек – черная и коричневая, обе на невысоких каблучках – деловито засновали туда-сюда, зазвенели приборы, бокалы, тарелки.
– Не могу... У тебя платок носовой есть?
– Нет, а ты салфеток возьми одноразовых, вон там коробочка стоит. Сама в них плачу.
– Ага, спасибо. Ужас какой, да? А семья у Тани была?
– Мать. А еще, вроде, парень у нее имелся. Но она так про него толком и не рассказала ничего. Все говорила – сглазить боится, хороший мальчик очень, и красивый, и намерения у него самые серьезные.
– Теперь Тане уже все его намерения без надобности. Как нелепо... Слушай, но все-таки это и очень странно. Там такие перила высоченные! Как можно было вниз сорваться?
– И не говори. Тоже об этом думаю. Если только...
– Что? Ну говори же!
– Если только Таня не увидела привидение. Тут, действительно, можно головой сразу поехать и перестать соображать. Я думаю, если за ней привидение гналось, то Таня могла бы и сама от ужаса вниз броситься. А что ты головой качаешь! Я сама один раз видела. Свет, это ужас, ужас! Привидение такое высоченное, все в белом! Не идет – плывет.
– А лицо страшное? Правда что ль, женское? Княгинина душа это, вроде, все успокоения никак не найдет.
– Да я со спины видела. В лицо как-то вот совершенно не возникло желания заглядывать!
– Так с чего ты решила, что это привидение? Может, это над тобой кто прикалывался!
– Ага, и по приколу через стену прошел. Нормальная такая шутка!
Если бы у меня был ежедневник, первым пунктом я обозначила бы в числе предстоящих дел: вывести на чистую воду привидение.
Я верю в Бога, в справедливость и силу добра. Но привидения – извините... Просто в прекрасном замке появилась какая-то дрянь, которая преследует свои интересы. Знать бы, в чем они заключаются... Тогда вычислить негодяя или мерзавку было бы проще простого...
– Слушай, а может, эта та баба ненормальная ее того, вниз спихнула?
– Какая баба? Тетка, которая всем чакры чистит? Вот на такую дуру, как наткнешься, так и думаешь: ну что за работа такая хреновая?! Тебе в рожу какой-то дымящейся фигней тыкают, а ты улыбаться должен! Хочется не улыбаться, а сдачи дать!
– Родственница этой Марины, конечно, сто пудов чокнутая. Но сейчас не о ней речь. А тебе Таня че, не рассказывала, что ли? Вообще ничего не говорила? Ну ты даешь! А, ты выходная была эти дни. Как обычно, все мимо тебя прошло. Короче, слушай...
Я тоже слушала сбивчивый рассказ обладательницы черных туфелек.
И, кажется, начинала понимать, что к чему.
Но лучше бы я по-прежнему ни о чем не догадывалась...
ГЛАВА 5
1837 год, Санкт-Петербург, Михаил Лермонтов
Болеть хорошо. Покойно. Можно лежать в постеле целыми днями – и бабушка не станет ворчать: «Ах, Мишель, в твоем возрасте не пристало столько времени проводить в опочивальне». Можно не ходить в караул. И не объясняться с женщинами – нелюбимыми и обманутыми, как обычно. Еще бы от грустных раздумий избавиться. Но нет, видно не судьба – одни и те же печальные думы, как тяжелые тучи, затянули душу. Не пробиться через них лучу солнца, похоже, уже никогда не пробиться.
«Как же так вышло? – думал Михаил, зацепившись невидящим взглядом за стакан остывающего молока в серебряном подстаканнике. – Столько планов имеется, столько замыслов. И ничего серьезного до конца довести не получается. А если и получается – что толку? „Маскерад“ мой дважды отклонен цензурой. Да, печатают – стихи и поэмы. Но – все тайно, помимо моей воли, и выбирают притом самые неудачные, детские, смотреть на них тошно! Хоть ты вовсе не давай друзьям делать списки со стихов – обязательно кто-нибудь возьмет, да и снесет в редакцию... „Княгиня Лиговская“ заброшена. Что не возьмусь писать – выходит поэма обо мне и Вареньке. А, между прочим, говорят, Варвара Александровна несчастлива в браке, дитя ее умерло, не прожив и трех дней, и лицо Вари всегда белее бумаги. Так ей и надо, променяла ведь меня – меня! – на какого-то заплесневелого старика! Никогда не понимал тех, кто желает счастья своим женщинам-предательницам. Нет! Пусть коварная изменщица будет несчастна, пусть страдает. Чем сильнее – тем лучше... Однако же вот что, если подсчитать серьезно, получается: не имеется для меня места в литературе. Нет мне места и среди гусар. „Теперь сделаюсь я воин, поймаю в грудь свинцовую пулю – все лучше медленной агонии старика“, – шептал я, получив офицерские эполеты, в милые женские ушки. Слова, одни слова. Какие пули в наших казармах? Разве только пробки от шампанского да колоды карт свистят... И вот такая невеселая картина: ни любви, ни стихов, ни геройства – ничего нет у меня. Выходит, все зря, все напрасно, и жизнь моя отходит пустоцветом».
От мыслей этих сделалось тошно-претошно.
Такое случалось.
Как волна нахлынет, захлестнет, придушит – и кажется, что лучше бы и не жил вовсе. Но если выпало так – родиться на свет этот, а места на свете подходящего не отыскалось – то чем скорее все будет кончено, тем лучше.
Могильный сырой мрак – как желанное избавление и самая крепкая любовь. Скорей бы познать его, скорее!
– Как себя чувствуете, Михаил Юрьевич?
Лермонтов вздрогнул и с досадой наморщил чуть вздернутый нос.
Снова явился лейб-медик Николай Федорович Арендт собственной персоной – высокий, в ладно скроенном сюртуке, поблескивают круглые стеклышки пенсне – а ведь совсем недавно, минувшим днем, уже захаживал.
– Хорошо себя чувствую, – соврал Михаил, приподнимаясь на подушке. – Ваша микстура сотворила чудо, горло прошло. Приходится признать: вы настоящий эскулап.
– Настоящий – это всенепременно. – Доктор присел на край постели и принялся считать пульс. Рука его была ледяной, а на лбу сразу же хмуро сошлись широкие темные брови. – Всенепременно, да... А знаете что, не нравится мне ваше сердце, Михаил Юрьевич.
«Мне оно самому не нравится. И все остальное во мне не нравится мне тоже, – подумал Лермонтов, машинально кивая Арендту. Тот стал доставать из своего саквояжа и ставить на столик подле кровати порошки и микстуры. – Кабы, наконец, желанного покоя, уснуть бы навечно».
– Берегите себя, – некрасивое, но выразительное лицо Арендта вдруг исказила судорога. – Только вы теперь у России, выходит, остались.
С этими словами он поклонился и быстро вышел из спальни.
Сам не ведая почему, Михаил очень разволновался.
Казалось, воздух наполнился грозовым предвестием беды, сделался обжигающим и горьким.
На столике, подле докторских порошков, лежал футляр с костяными шахматами.
Михаил взял его, принялся расставлять фигуры.
Неспешная игра всегда успокаивает.
«Сейчас надо кликнуть Раевского, – Лермонтов невольно залюбовался искусными резными фигурками. Отличный подарок сделала бабушка, глаз не оторвать. – Позову Святослава, и...»
Звать друга не пришлось. Дверь отворилась, в спальню вошел Раевский, принес с собой запахи снега и крепкого табака.
Но мысли о шахматах как испарились – таким пугающе бледным и напряженным было лицо Святослава.
– Уже знаешь? – отрывисто поинтересовался Раевский, нервно расхаживая вдоль кровати. – Я видел Арендта, он от тебя выходил, стало быть, сказал...
– Что сказал? Что я знаю?
– Так он, значит, не решился. Впрочем, все одно, такое не скроешь. Пушкин... Пушкин ранен! Арендт был у него. Поэт очень плох, Мишель, говорят, надежды вовсе нет, совершенно, и дни его сочтены.
Пушкин? Сам Пушкин? Да как такое возможно, неужто дуэль?!
Михаил вскочил с постели, кинулся одеваться.
– Идем, Святослав, скорее! Надо все узнать, может, еще ничего не ясно и ты ошибся!
Друг рассказывал, как поэт стрелялся с кавалергардом Дантесом, который (весь свет это знал) волочился за женой Пушкина, красавицей Натали. И Лермонтов, одевая мундир, прекрасно слышал голос Святослава, хотя тот говорил тихо и печально. Слышал – но вместе с тем и не понимал ни слова.
Не верится. Невозможно осознать, что у кого-то рука поднялась. Как можно было драться с ним? С НИМ? Да такому человеку ведь любое простить надобно, и своя честь не значит ничего, потому что Пушкин – честь и голос всей России.
– К Вольфу и Беранже, – распорядился Святослав, когда они садились в карету. Кучер печально кивнул, а Раевский продолжил: – Там он ждал своего секунда. Оттуда отправились потом на Черную речку.
Кавказ подо мною. Один в вышине
Стою над снегами у края стремнины:
Орел, с отдаленной поднявшись вершины,
Парит неподвижно со мной наравне.
Отселе я вижу потоков рожденье
И первое грозных обвалов движенье...
Пушкинские строки лихорадочно метались в мозгу. То Кавказ, то пылкая надежда любви, еще из Онегина. Потом и вовсе – эпитафия, поэт любит шутки, и как славно сказал, и кто знал, что все так сложится...
Здесь Пушкин погребен; он с музой молодою,
С любовью, леностью провел веселый век,
Не делал доброго, однако ж был душою,
Ей-богу, добрый человек.
– Приехали, – Святослав осторожно потянул Лермонтова за край шинели. – Выходи, Мишель...
Он растерянно посмотрел в окошко и сначала даже не понял, где находится.
Хотя... уж Беранже не знать... сколько раз сюда все сбегали из юнкерской школы, переодевшись в лакейское платье... тут для юнкеров отводилась отдельная зала, здесь отпускали в долг и можно было курить, не опасаясь наказания офицера... только вот теперь...
Перед кондитерской разлилось такое море людей, вплоть до набережной, и даже экипажи не могли приблизиться.
Хмурые мужики в овчинных тулупах, золотые погоны на офицерских шинелях; всякое виднеется: простое платье, дорогие шубы...
Ведомый Раевским, Лермонтов протиснулся через толпу, вошел в облако ванильного тепла, звенящее голосами.
– А еще что вам скажу, милостивый государь, послали ему по почте диплом рогоносца.
– Строго говоря, Пушкин сам вызвал Дантеса, так что он сам виноват. Entre nous[24]24
Между нами. (фр.)
[Закрыть], Натали для него слишком хороша была.
– Надежды нет, доктора уверены: счет идет на дни, может, даже на часы.
От этих печальных новостей и злых ремарок у Михаила сразу же сильнейшим образом заболела голова. Хорошо, что потом каким-то чудом удалось присесть у окна, разрисованного серебряными узорами зимы.
Кто-то бегал к квартире Пушкина, кто-то сплетничал, Святослав обеспокоено предлагал заказать чаю.
«Кажется, настоящая лихорадка начинается, – думал Лермонтов, стараясь унять дрожащие руки, выбивающие дробь на краю столика. – Только бы он выжил. Невозможно представить большую утрату. Невозможно. Господи, молю тебя, молю! Ты никогда меня не слышал, но теперь, только лишь сейчас, один-единственный раз, прошу!»
Следующие дни весь Петербург был охвачен невероятным волнением.
Возле дома поэта на Мойке случилась давка.
«К Пушину!» – можно было крикнуть извозчику. И тот не спрашивал, куда надо ехать, дорогу знали все, и все словно объединились в печальном ожидании и скорби.
Туман, лихорадка, невыносимо медленное, застывшее время.
Тонувший в своих мыслях, ставший сам постоянной жгучей болью, Михаил, когда приходил в себя, горько удивлялся. Вот, надо же, сидит в столовой за обедом, а то у Беранже, или же находится прямо в толпе разношерстного люда, где все не спускают глаз с парадной лестницы дома поэта.
И еще – это отчетливо помнилось, так как сам вид этого человека пробуждал надежду – заходил Арендт.
Только, увы. Он, умеющий излечивать любую хворь, признавал свое бессилие перед неотвратимой смертью Пушкина:
– Там уже не помочь, совсем не помочь. Как вы себя чувствуете, Михаил Юрьевич?
Кажется, было решено соврать ему, глотая комок в горле:
– Хорошо, Николай Федорович, вы чудо-эскулап.
Потом все кончилось.
Преставился.
И стало так больно, что сердце разорвалось, замироточило строками...
Погиб Поэт! – невольник чести —
Пал, оклеветанный молвой,
С свинцом в груди и жаждой мести,
Поникнув гордой головой!..
Не вынесла душа Поэта
Позора мелочных обид,
Восстал он против мнений света
Один, как прежде... и убит!
Убит!.. к чему теперь рыданья,
Пустых похвал ненужный хор
И жалкий лепет оправданья?
Судьбы свершился приговор!
Слезы лились из глаз, расплывались строки.
Невыносимая боль, раньше истончавшаяся, исчезавшая в стихах и рыданиях, теперь делалась все сильнее. «Такого прежде никогда не случалось», – мелькнула мысль.
Перо все не останавливалось, скользило по бумаге.
Не вы ль сперва так долго гнали
Его свободный, смелый дар
И для потехи раздували
Чуть затаившийся пожар?
Что ж... веселитесь... он мучений
Последних вынести не мог:
Угас, как светоч, дивный гений,
Увял торжественный венок.
Кажется, он даже терял сознание. Опускал голову на стол, потом, очнувшись, снова брался за перо. А последние строки вдруг сменили боль яркой вспышкой радости.
– Хорошо вышло, – пробормотал Михаил, перечитав написанное. И закричал: – Раевский, зайди ко мне!
Тот влетел, испуганно схватился за голову:
– Мишель, сорочка!
Михаил опустил глаза: на белой материи расплылось черное пятно.
– Должно быть, чернила разлились. Только все это не важно, я написал тут кое-что, вот, взгляни.
Святослав сначала читал, потом бросился его обнимать. Схватил перо и бумагу:
– О, дозволь мне сделать список!
Лермонтов пожал плечами:
– Пожалуйста. А что, понравилось тебе?
Друг застонал:
– Еще спрашиваешь! Это гениально, Мишель! Словно он передал тебе свой дар, возродился в тебе. Какая чистота слов, что за мелодичная точность! Пушкин возродился!
– Пушкин, – Михаил уселся в кресло с намерением чуть отдохнуть, а потом сменить испачканную сорочку, – не возродится. Никогда. – Ему хотелось еще сказать, что проклятый француз убил не только русского поэта, а еще и русскую литературу – но сил говорить уже не было.
– Я несколько списков сделаю, хорошо? – Святослав обернулся к креслу и замер. – Так ты спишь... Погоди, сейчас. – Он взял с постели одеяло, заботливо укрыл друга. – Вот так хорошо. Спи...
С того вечера все решительным образом переменилось.
Пушкина больше не было. Боль не слабела. Но только забывать о ней стало получаться чаще.
В гостиной постоянно толпятся гости – все хотят стихов, всем нужен список. Стихи, те самые стихи, которые никого и никогда ранее не волновали – сейчас нарасхват, как и их автор.
Раевский, милый друг – у него уже мозоль на пальце от постоянного переписывания.
Бабушка оживлена, и даже, похоже, счастлива. Все время твердит:
– О, Мишель, я всегда говорила: ты – великий поэт!
Пришедшие в дом люди отвлекают своими поздравлениями и разговорами.
Отвлекают, но...
Опять туман, снова несправедливость, перед глазами все плывет.
– А я оправдываю Дантеса: собственная честь для дворянина превыше всего!
– Натали имела все основания изменить. Что с того, что он поэт? Он был хорошим мужем? Сам был ли ей верен? Отнюдь!
Тошнота подкатила к горлу, в виски ударила разбуженная боль.
Все это – неправильно! Ах, ну отчего же такая глупость и жестокость в умах людских и душах?! Так не должно быть, Бог, мудрый Бог, когда же наступит здесь справедливость?
– О, Мишель, ты собьешь наших гостей с ног! И не надо так хлопать дверями.
Прочь – от бабушкиного голоса, от ярко освященной гостиной, от глупых никчемных людей.
Хорошо бы – навсегда прочь. Но коли не выходит, чтобы насовсем – тогда просто туда, за стол, там есть бумага, свеча, чернильница и перо. Вечные верные спутники и друзья.
Им хочется излить свою боль, только белый лист может все выслушать и понять правильно.
Только лист, не надменные люди, не палачи, не...
А вы, надменные потомки
Известной подлостью прославленных отцов,
Пятою рабскую поправшие обломки
Игрою счастия обиженных родов!
Вы, жадною толпой стоящие у трона,
Свободы, Гения и Славы палачи!
Таитесь вы под сению закона,
Пред вами суд и правда – все молчи!..
Но есть и Божий суд, наперсники разврата!
Есть грозный суд: он ждет;
Он не доступен звону злата,
И мысли и дела он знает наперед.
Тогда напрасно вы прибегнете к злословью:
Оно вам не поможет вновь,
И вы не смоете всей вашей черной кровью
Поэта праведную кровь!
– Поэта праведную кровь, – прошептал Михаил, откладывая перо. – Именно так и только так, ни слова лишнего. Написал – как выдохнул, и понимаю: лишь теперь, с этими новыми шестнадцатью строками, завершилось мое стихотворение.
Раевский, увидев окончательный вариант, одновременно возрадовался и огорчился.
– Мишель, оно все верно. Прекрасно, красиво, но... Ты, верно, слишком резок. Не вышло бы беды.
Лермонтов раздраженно пожал плечами. Большей беды, чем смерть Пушкина, уже не будет.
– Ты дозволишь мне сделать список? – поинтересовался Станислав, не в силах оторвать глаз от стихов. – Дивно вышло, у тебя талант!
– Конечно, я и сам тебе помогу. Хочу показать еще Краевскому, другим знакомым. Вышло... достойно. А резкость – вздор, я просто сказал правду! За правду что, разве казнить надобно? Вздор!
Оказалось, впрочем, – не вздор. Друг, как в воду глядел.
– Мишель, надо найти все списки, – лицо у бабушки белее плотна. – Наш родственник по Столыпиным, что служит у Бенкедорфа, предупредил. В жандармерии переполох, думают, что делать с тем, кто такие стихи сочинил. А коли до государя дойдет, – Елизавета Алексеевна покачала головой, спрятанной в белый чепец с многочисленными оборками, – то беды не миновать. Надо найти всех, у кого есть твои стихи и попросить их вернуть.
Легко сказать, сложно сделать. А времени нет, уж больше нет. Родственник спешит принести тревожные вести: дошло-таки до государя, причем даже с пометкой «воззвание к революции», и тот, конечно же, после прочтения пребывает в величайшем гневе.
Опасаясь ареста, бабушка наказала несколько дней не появляться дома. Однако – никто не приходил, ничем таким опасным не интересовался.
«Обошлось, не выйдет мне ровным счетом никакого наказания, – был уверен Михаил, возвращаясь домой с квартиры, которую снимал его приятель. – Да как они узнают, кто именно сочинил – переписывались ведь стихи, а имени моего не поминалось. Не должны меня предать мои товарищи. Конечно, даже если их и допрашивали, они все сохранили в тайне...»
Он обнял бабушку, улыбнулся новой хорошенькой горничной, а потом жадно набросился на еду.
– Корнет лейб-гвардии Гусарского полку Лермонтов, прошу вашу шпагу, – громыхнуло вдруг по столовой зале.
Уронив ложку, Михаил с изумлением разглядел в дверях жандарма, а за ним растерянного лакея, озадаченно скребущего затылок.
– Я буду хлопотать, мой мальчик, – прошептала на прощание бабушка, вытирая слезы...
Все время, пока тряская карета везла Михаила в Главный штаб, ему казалось: произошла какая-то досадная ошибка.
Привели в комнату: печь, кровать да стол, небольшое окно закрыто тяжелой решеткой.
– В квартире вашей в Царском Селе будет проведен обыск. И, ежели обнаружатся другие подозрительные бумаги, на них будет наложен арест, – лихо отрапортовал жандарм. Лицо его отчего-то было сияюще-радостным. – А вас сейчас навестит старший медик гвардейского корпуса. По распоряжению-с государя – проверить, не помешаны ли вы. Обед сможет доставлять лакей, дозволено. Ожидайте теперь допроса, вас пригласят, когда в том будет потребность и необходимость.
– В чем меня обвиняют?
– Не изволю знать. – Важный малый старался не улыбаться, но его блинообразное тупое лицо так и продолжало светиться.
– Подайте мне чернил и бумаги, – устало выдохнул Михаил, зябко ежась. Видно, не топили в этой комнате уже давно, холодный воздух студил грудь. – И хорошо бы согреть чаю.
– Насчет чаю – похлопочу. А бумаги – не велено-с!
Выйдя, жандарм закрыл за собой дверь – на ключ...
Михаил услышал, как защелкивается замок, и лихорадка затрясла его тело. Вспомнилось побелевшее лицо бабушки. Что станется с ней, коли его сошлют в Сибирь? Не переживет ведь, погибнет... А еще стало жаль своих дерзновенных мечтаний – ведь хотелось, хотелось же до смерти быть не Пушкиным, не Байроном, другим, но столь же любимым и хорошим поэтом. Ссыльные не издают стихов, слава и почет – не про тех, кто сослан. Там только холод и кандалы, до крови натирающие кожу.
Тоску чуть разогнал лакей. Его допустили с обедом, он выставил на простой деревянный стол бутыль с красным вином, жаркое, румяный яблочный пирог.
– Заверни завтра обед в бумагу, – шепнул Михаил, стараясь не разрыдаться. Скудный стол, скудная еда – вот его доля отныне. – Побольше бумаги, ты понял?
– Никак нет, – лакей заскреб затылок, – что значит в бумагу? Простынет ведь. В салфетку надобно, уж я-то в таких вопросах сведущ.
– Сначала в салфетку, потом в бумажные листы, и побелее, – распорядился Михаил, наливая себе вина. – Писать мне не дозволено. Но бумагу принесешь, чернила я сделаю из вина и сажи – вон сколько ее в печке имеется. Неудобно будет писать спичкою, но что поделаешь. Не забудешь бумаги принести?