Текст книги "Ладога"
Автор книги: Ольга Григорьева
Жанр:
Классическое фэнтези
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 39 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]
СЛАВЕН
Не ждал я, что встречу когда-либо людей таких – добрых да веселых. Терпильцы будто сговорились нас вниманием и заботой после долгого пути согреть. Наперебой к себе зазывали, баню для нас чуть не всем печищем топили, девки одежонку нашу в золе постирали, и все это с гуляньями да песнями, будто в праздник какой.
Кутили мужики здешние широко – начали, едва нас приветив, а потом, дождавшись, покуда мы от пыли дорожной отмоемся, еще задорней веселье разнесли. Я в шуме и плясках уж и уследить не успевал, кто да где из родичей моих. Хитреца еще замечал изредка, Медведя с Лисом углядывал, а вот Бегуна сыскать не мог – пропал он, будто в воду канул.
На расспросы мои Вышата рукой махнул – не волнуйся, мол, сыщется… Поверил я ему, хоть и не прост оказался Староста терпилинский – с виду походил на увальня добродушного, но нутром зажимист был на редкость. Как услышал, что прошу помочь через озеро перебраться, ухмыльнулся в кудрявую бороду, загудел неспешно:
– Я бы и рад помочь, да ладьи прохудились у рыбаков наших…
Ладьи? Как бы не так: по глазам было видать – прохудилась совесть у него, несмотря на все гостеприимство внешнее! Да делать все одно было нечего – не в обход же озера идти, дни терять понапрасну. Нас в Ладоге Князь ожидал.
Прищурился я – впервой о деле важном сговариваться приходилось – и намекнул хозяину:
– Может, коли плату дам за новую ладью, так ты со мной старой поделишься?
Он расхохотался довольно, забасил:
– Мне многого не надо – пяти кун хватит.
Пяти кун?! Да он спятил вовсе – этакое богатство за расшиву плохонькую!
– Куна, не более!
– Э-э, нет. – Вышата твердо на своем стоял, понимал – деваться мне некуда, уступлю рано иль поздно. – Да так и быть, по нраву ты мне – возьму с тебя четыре куны всего, себе в убыток…
Экий купец! Ездить бы ему по городищам да торг вести, небось уж богаче Князя Новоградского был бы!
– Две! – уперся я.
– Три, – прикрыл он глаза хитрые, сузил их, словно кот, сметану почуявший. – Это мое слово последнее. Иль соглашайся, иль в обход Карабожи ступай. Дня через три, коли в Горелом не пропадешь, может, и выберешься к Русалочьему, а через него уж других перевозчиков сыщешь!
– Ладно, – сдался я. – Твоя взяла! Три куны, да чтоб завтра поутру была готова ладья!
Не мог я больше торговаться – уж слишком душно да шумно было в избе. Не привык я к многолюдью такому, терялся в нем, мыслить не успевал… А терпильцы, видать, привыкли – чадь Вышатина себя в тесноте да шуме словно рыба в воде чуяла. Пили все, ели да галдели о своем, соседей не слушая. Где-то ругались шумно, в дальнем углу смеялись истошно, а кто-то визжал пронзительно, потасовки, без которой гулянье не обходится, пугаясь.
Вышата расхохотался, восторженно облапил меня:
– Молодец! Лады!
Ухватил за поневу пробегающую мимо девку с кувшином в руках, велел ей:
– Ставь сюда!
Да пояснил коротко, могучими лапами по-братски, будто железными тисками, зажав:
– Дело порешили ладом – теперь и погулять можно!
Рука его огромная потянулась ко мне с большой, доверху наполненной чашей:
– Выпей, гость дорогой, уважь хозяина!
Я через силу заглотил мутную белесую жижу. Уж не знаю, где раздобыли они это вино, да только закружилось все у меня пред глазами, даже лицо Вышаты расплылось блином размытым. Откуда-то из дымовой завесы появился Повед с заплывшим глазом и распухшей, в крови запекшейся губой. Кто ж его так? Иль сам упал неловко? Второе скорей – уж больно его шатало из стороны в сторону, чудом на ногах стоял…
– Брат, выпьем, брат… – слезливо попросил он, на колени ко мне падая. А потом вдруг спросил, глаза грозно расширя: – Или ты мне не брат?
Небось, ежели скажу, что не брат, в драку полезет…
Я руками неловкими налил по чарке ему да себе, успокоил:
– Брат, брат…
Думал, на том дело и кончится, да не тут то было – терпильцы, будто с цепи сорвались, все со мной побрататься да выпить вместе возжелали. Знать не хотели, что не в силах я один столько вина выхлебать, не слушали отговорок, упрашивали слезно и обидчиво, коли отказывал. И Вышата куда-то подевался, будто вовсе его не было. Сперва я лица чужие разбирал еще, а потом слились они в один поток, понесли меня, за собой утягивая, куда-то и канули в темную тишь…
Очнулся я утром. Яркий солнечный свет ударил по глазам, а когда распахнул их, решил – все еще в дурмане плыву.
По горнице будто Кулла промчался и все разметал. Вперемешку валялись столики кургузые да лавки длинные, а меж ними, постанывая да похрапывая, тела людские покоились…
Я сел с трудом, окликнуть попробовал девчушку, что мимо с кувшином шла, да горло будто кто выжег – не чуял голоса своего, а в голове гром Перунов громыхал, перекатывался. Благо сама она меня заметила, присела рядышком на корточки, краем рубахи белой пола коснулась – этакая ласточка вешняя, над полем бранным пролетевшая, – протянула мне кувшин, сказала, видать матери подражая:
– Выпей, голубчик, рассолу. Полегчает.
От холодного да соленого и впрямь полегчало. Даже подняться смог и на поиски родичей своих отправиться. Бегун меня беспокоил, и Вышату сыскать хотелось – на свежую голову иль на вином одурманенную, а уговор у нас был!
Хитреца я почти сразу нашел. Сидел он, к стене привалясь, поводил вокруг глазами бессмысленными. Меня увидал, заулыбался глупо, встать силясь, а потом руками в стороны развел обреченно – не могу, дескать.
– Сиди уж, гость дорогой! – хмыкнул я и дальше побрел.
Девчоночка малая, та, что рассола мне подсунула, скользнула мимо, улыбнулась одними губами, делом занятая.
Ох и ловко же она с мужиками осоловевшими управлялась! То одному, то другому напиться принесет, рубаху поправит, волосы пригладит. Привыкла, видать…
Я о вине, какого вчера не менее ведра выпил, вспомнил, привкус его на губах почуял и чуть не сплюнул тут же на пол. Нет, ни за какие посулы не стану более незнаемых вин пить! Наша медовуха сердце не хуже веселит, а голову оставляет легкой и свежей. А уж сочна да ароматна как! Что пред ней вина любые заморские…
– Ищешь кого-то? – подошла ко мне девчушка, в глаза заглянула. Ох, добрая из нее девка вырастет – ладная да расторопная!
– Своих…
– Там они, – не дослушав, указала девочка в дальний угол и засмеялась задорно: – Вечор силой мерились, на двор ходили, да обратно едва вернулись – тут же и упали… Богатыри!
Она челку светлую со лба откинула, пошла дальше, головой покачивая да про себя над пришлыми бочотниками, что толком и в избу войти не сумели, потешаясь.
Теперь оставалось лишь Бегуна да Вышату сыскать… Где только?
Пахнуло из дверей сырой прохладой утренней, вошел в горницу знакомец старый, Повед, принялся мужиков сонных растрясывать и на двор выталкивать. Те бурчали, но не протестовали – шли прочь, тупо по сторонам глазея…
– Эй! – окликнул я Поведа. – Бегуна не видел?
– Не-а. Может, на дворе он? Может, и так…
Я шагнул на крыльцо низкое, оглядел двор, солнцем залитый. Не было Бегуна средь снующих людей. И средь тех, что, еще к свету не привыкши после сумрака избяного, на солнце жмурились, тоже его не видел…
– Ой, горюшко-о-о-о!
На крыльцо выскочила простоволосая баба, в сернике измазанном да поневе драной, чуть меня не ринув, завопила исполошно:
– Люди-и-и добрые! Что же это делается!?
Я и глазом моргнуть не успел, как вырос с ней рядом Вышата, рявкнул грозно:
– Цыц, баба.
А меня прихватил за руку и силком обратно в избу втянул. Лицо у него суровое, злое было – совсем не то, на какое вчера глядел.
– Смотри! – рыкнул он на меня и откинул полог тяжелый, лавку прикрывающий.
Уж на что худо было нашим, а поглядеть, в чем меня Вышата винит, подошли. По голосу его неладное почуяв, уж за ножи да топоры придерживались на всякий случай…
Я бы и сам за рогатину хватился – не себя защищать, а поучить кой-кого из родни своей болотной! Лавка-то не пуста оказалась! Жмурясь от нежданного света, лежал на ней Бегун. А к плечу его молодая да ладная баба прижималась, косила на обступивших мужей глазами длинными, шкодными… Другая смутилась бы наготы своей да краской залилась, а эта потянулась лениво, кошкой разнеженной, поднялась, шкуру скинула и, натягивая на налитое тело исподницу длинную, бросила порты Бегуну, от света да исполоха одуревшему…
– Ты?! – Из-за моей спины Повед вывернулся, к бабе подскочил, гневом наливаясь. – Стерва! Змея!
На Бегуна замахнулся кулаком, в рожу ему метя:
– Сученок!
Бегун вскочить успел, уклонился, а отвечать на удар не стал – виноватым себя чуял.
Зато баба, недолго думая, влепила Поведу затрещину:
– Дурак! Нет бы промолчать, так ты всех созвал на свой позор полюбоваться. Тьфу!
Под ее гневными словами тот сник, покраснел. И защитить его было некому – наши еще и понять ничего не могли, а терпильцы глядели испуганно – виданное ли дело – гость, коему и почет и уважение оказали, чужую жену опозорил?!
Вышата меня в сторону оттолкнул, ринул бабу нахальную на лавку, рванул на ней исподницу, белое тело обнажая:
– Голяком ходи, коза блудливая! Чай, не застыдишься!
– Тебе ль не знать, почему стыда во мне нет?! – завопила та, слезами наливаясь и прикрывая пухлую грудь краями разодранными. – Не ты ли меня силком за дурня этого отдал?! Сестру родную продал за резан!
По щекам ее, прокладывая мокрые дорожки, побегали слезы.
– Что уставились? Пошли прочь! – загрохотал Вышата на чадь столпившуюся.
Те попятились боязливо, взоры потупив, к двери потянулись…
– А вы, – полоснул по нашим лицам взглядом тяжелым, будто топором, – останетесь!
– Я тоже! – Повед губу закусил. Да куда ж гнать его – не уйдет ведь, ни добром, ни худом. – Она все же жена мне…
Я чуть не закричал с досады. Что ж за невезуха такая?! Угораздило же Бегуна среди всех баб одну выбрать, да ту, что сестрой Старосте приходилась и женой знакомцу, в печище приведшему!
Вышата дождался, пока людская толпа из избы выплеснется, унял ярость, успокоился.
– Кто за этого, – спросил холодно, в Бегуна пальцем ткнув, – ответ держать будет?
– Кто бы ни держал, бить-то будут всех, – небрежно заметил Лис. Повед ухмыльнулся криво и злорадно, кулаки сжал.
– Не будут бить. Я не допущу, покуда вы на моем дворе да в моем печище! – Вышата по горнице зверем словленным заходил, а затем перед Поведом остановился, окатил словами суровыми: – Миланью прочь выгоню! Сестра она мне иль нет, а блуда не потерплю!
– Как же так? – охнул Повед, бледнея.
– Ты, коли хочешь – с ней отправляйся!
– За что?! – Повед перед ним на колени кинулся, схватил жену за волосья растрепанные, пригнул ее голову к полу: – Кланяйся, Миланья! Кланяйся, моли брата!
– Вот еще! Слизняк ты гадкий! – Она вывернулась из его пальцев, стрельнула глазами на Бегуна, усмехнулась зло: – Ты, парень, куда его лучше!
– Недолго ему в лучших ходить! – расхохотался Повед, совсем спятив с отчаяния. – Убьют его мужики наши, как прознают обо всем!
Багровея к нам придвинулся:
– Всем вам не жить!
Ишь, распетушился, раскукарекался! Обидел его Бегун нешуточно, но всех за то убивать – это слишком уж…
– Цыц! – Вышата навис над ним тучей. – Уйдут они из печища целыми и невредимыми! Княжья воля моей выше – не смею я их тронуть, покуда они воли Княжьей не выполнили!
Повед зыркнул на него яростно, но промолчал. Со Старостой не очень-то поспоришь – он всему печищу голова.
Да и остальные мужики, что во дворе столпились, помалкивали, хоть и глядели неприветливо, покуда Вышата нас сквозь толпу проводил. Бабы хмурились, плевали вслед, а кто-то даже вякнул негромко:
– Вороги пришлые!
Да замолк, узрев, как Вышата плечи развернул.
У меня щеки стыдом горели – совестился за Бегуна да и за себя самого, за ним не доглядевшего. Знал ведь, как он до девок охоч!
– Дальше сами ступайте. – Вышата остановился у печищенской ограды, махнул рукой. – Да не медлите!
Мужики у нас на расправу скоры – не разберут ведь, кто виноват, кто прав.
– А ты разобрал? – спросил я.
Показалось вдруг – не злится на нас Вышата, а ведь он первей других обиду должен бы был затаить.
– Я сестру хорошо знаю. Она виновата. А может, и моя есть в том вина… – Он нахмурился, покачал головой. – Ее понять можно – какой из Поведа муж…
«Зачем отдавал тогда за него?» – спросить хотелось, но сдержался, поклонился в пояс, рукой земли коснувшись, и пошел, не оглядываясь, прочь. Побежал бы, да зазорным считал убегать, будто и впрямь испугался гнева мужицкого. Что мне кулаки печищенцев, коли я именитым воем стать собираюсь?!
– Поспешил бы ты… – обгоняя меня, посоветовал Медведь. – Догонят – не отобьемся!
– Там видно будет… – поморщился я. Не понравилась трусость охотника. – Да, может, и догонять никто не станет.
– Неужто не слышишь? – Лис усмехнулся, поравнявшись с братом, на меня шалыми глазами поглядел.
– Чего?
Ничего я не слышал – тишь да покой кругом… Хотя… Гудела дорога, будто топало по ней не нас пятеро, а дружина Княжья.
– Небось, всем печищем бить будут… – тихо буркнул Лис, шаг прибавляя.
Тут и у меня слабое сомнение шевельнулось – уж больно грозно дорога под ногами дрожала. Вой я иль не вой, а с целым печищем сам Князь не совладал бы…
Впереди уж кусточки показались, за ними лесок открылся, а там и до озера, сплошь молодняком укрытого, рукой было подать. Глупо в драку лезть, когда без нее обойтись можно… Да только деваться куда? Даже коли побежать сейчас – увидят нас терпильцы.
– Сюда! – Из кустов женское лицо выглянуло и рука тонкая, к себе зовущая. – Сюда!
Миланья? Откуда? Зачем?
– Быстрее же, неуклюжие! – громким шепотом торопила она.
Сама дышала едва, плат расписной на затылок сбился, щеки пятнами красными полыхали. Видать, прямиком по полям бежала, чтоб нас нагнать…
Бегун нырнул в кусты, Лис за ним… А я не решался. Бабе довериться, что голову в петлю сунуть – иль беды жди, иль избавления нежданного…
– Пошли! – Медведь меня чуть не забросил в заросли пышные и сам рухнул сверху, всем телом к земле придавив. Покатились так, в обнимку, в овражек, за кустами не примеченный.
– Пусти! – забрыкался я.
– Тихо! – Он меня по-прежнему к земле прижимал, лишь сдвинулся немного, голову освободив. – Молчи да смотри.
Мог бы и не упреждать – сам я на дорогу, без указок его, глядел. Как не поглядишь, когда неслось по ней пыльное облако, топали в нем тяжело ноги людские. Я едва в пыли мужиков терпилинских различил… Злых, красных, с кольями да вилами в руках. Не наказывать нас они бежали – убивать… Сколько же их за нами вымахнуло?!
– Это он… – шепнула тихонько Миланья и, глаза мои удивленные заметив, пояснила: – Муж мой. Сам не пошел – духу не хватило, зато всех родичей натравил – до вечера теперь будут вас по дороге сыскивать…
– Ну, Бегун! – развернулся Лис к певуну. – Удружил ты нам, кобель похотливый!
– А ты на него рот-то шибко не разевай! – одернула его Миланья. – А то крикну – воротятся мужики наши и мигом тебя замолчать заставят.
Она покраснела и вдруг улыбнулась печально:
– Не он виноват – я его в постель затянула. А он и не ведал ничего, вином одурманенный.
Вот дело неслыханное – сама в позоре призналась без робости! Наших баб пыткой не заставили б на себя самих клепать, а эту и не принуждал никто – сама открылась…
Она на меня глянула грустно:
– Не суди, не знаючи… С Поведом жить, что с блазнем холодным – ни сердца, ни постели не греет!
Сказала и вновь на дорогу уставилась…
Мужики протопали уже, и стелилась она пред нами пустая да ровная, но попробуй вылези… Медведь, видать, о том же подумал, оттянул ворот срачицы, от натуги взопрев, вздохнул:
– Куда ж нам теперь?
– В Горелое – больше некуда, – быстро ответила Миланья. – Туда наши не ходят, боятся.
И Хитрец говорил похожее что-то…
– Чем же страшно оно?
– Того не ведаю. – Она платок сбившийся поправила, улыбнулась задорно. – По мне – так везде, где Поведа нет, хорошо!
А ведь красивой она бабой оказалась! Как я раньше не приметил этого? Хотя и догадаться мог бы: Бегун красоток сердцем чуял, ему ум светлый да глаза ясные для того не надобны были…
Хитрец тихонько, голову поднять опасаясь, ко мне подполз, потянул из мешка телятину. Локтями по влажной траве оскальзываясь да ругаясь на кусты низкие, растянули ее на земле, принялись пальцами водить, путь искать. Миланья через плечо Бегуна перегнулась, засмеялась:
– Не надобны вам рисунки эти! До Горелого вас сама доведу да там жить останусь. Там меня никто не сыщет.
– Одна, что ли?
У меня аж дух захватило – эх, этакой бы отваге да сердце верное – цены бы бабе не было!
– Я и одна смогу, чай, не раз уж сбегала…
Лис ухмыльнулся, потянул ее за поневу, шепнул:
– Коль тебе наш Бегун глянулся, так и его с собой оставь, а то с ним морока одна!
– Ты! – Бегун привстал, замахнулся на охотника, но тут же обратно ничком кинулся. – Идут!
Терпильцы не бежали уже – тихо шли да зорко по сторонам поглядывали. Уразумели, наконец, что успели мы с пути тореного соскочить… Теперь я их и разглядеть толком смог. Спасла нас Миланья от смерти верной. Мужики были все охотникам нашим под стать – рослые да крепкие. Рубахи их, от пота взмокшие, к спинам могучим прилипли, рожи, точно солнце вешнее, жаром пылали…
– Догнали? – Навстречу им Повед шел, опасливо по сторонам озирался. С ним рядом Вышата махиной грозной неспешно шагал.
Один из мужиков вперед выступил, развел руками:
– Утекли тати… Спрятались…
Остальные загалдели тут же, обсуждая, что да как. Тонкий голос Поведа все остальные перекрыл, понесся визгливым лаем:
– Это сестрица твоя дурная им помогла!
Тявкал он на Вышату, будто щенок-одногодок на пса матерого – прикрикнет тот, и он, хвост поджав, на брюхо ляжет. Но Вышата помалкивал, потому и орал Повед, отважно грудь выпятив:
– Почему не удержал ее? Вышата плечами пожал, удивился:
– Разве я ей муж?
Повед ногой топнул, пыль взметнул, но возразить не смог – нечего сказать было.
– Чего шумишь? – спокойно проронил Вышата. – Чай, не всю жизнь они по кустам да лесам будут сидеть – на дорогу выйдут. Покарауль их, коли хочешь, а мне с тобой да твоей женой строптивой возиться недосуг.
Он к печищу повернул, зашагал широко, не оглядываясь. За ним потянулись мужики, пыл боевой уняв. Повед, ворчать не переставая, последним двинулся. Уж скрылись все, а его рубаха все еще пятном белым меж кустов маячила…
– И нам пора, а то додумаются – по кустам шарить примутся. – Миланья потянула меня за рукав. – Есть у меня тропка заветная, никому, окромя меня да Вышаты, неведомая. Она к Горелому приведет…
Выбирать не приходилось. Встал я, отряхнул колени и спину, глиной изгвазданные, мешок на плечи вскинул да вдруг, ни с того ни с сего, слова, Чужаком сказанные, вспомнил. До того верны они оказались, что аж пот холодный меня прошиб.
Неужто так далеко зрил сын Сновидицы, материнской ворожбе научась? Уж сколь прошагали мы к цели заветной, а еще ни разу не довелось мне пути выбрать. Через лес загадочный нас Хитрец провел, через Соколий Мох топкий – Бегун, а нынче впереди всех Миланья шла, дорогу указывала…
В который раз сжалось сердце, рванулось из груди, беду и вину свою сыскивая, вскричало исполошно да беззвучно: где же ты, Чужак, где?..
МИЛАНЬЯ
Когда я поняла, что отличаюсь от других, – в детстве раннем, когда в дальний лес убегала да вдыхала полной грудью запах прелых листьев, иль чуть позже, когда рано утром появились в нашем печище люди с искаженными страхом лицами и горящими палками в руках да принялись швырять эти палки в мирно спящие избы? А может, еще позже, когда, стоя перед братом, выла я по-волчьи, не разбирая его речей и лишь одно твердо зная: хочет он запереть меня в золоченую клетку и отобрать все, ради чего жила я на свете, – свободу мою, просторы вольные, душу широкую?
Когда бы ни поняла я сути своей, а казалось, всегда ведала, что живут во мне две половинки разные и стоит захотеть лишь, разлепятся они, превратят меня из человека в зверя могучего, вольного… И мать моя такой была. А вот отец – иным. Вышата, брат мой, в отца пошел, а я в мать удалась.
Почему мать, красивая да статная, именно отца моего в мужья выбрала, как слюбился он с женой-оборотнем – кто знает, а только жила мама с ним без ссор и обид, покуда не появились в нашем печище поджигатели и не спалили ее, с отцом вместе, в избе родимой.
Отцу предлагали, правда, уйти, да отказался он – видать, не мыслил себя без жены.
– В жизни, – сказал, – не называл я ладу мою нежитью и в смерти так не назову!
Стоял он в свете факелов гордый, прямой, закрывал мать грудью могучей, улыбался жестко смерти в лицо. Один из пришлых в него огнем ткнул, рявкнул:
– Чем обаяла тебя оборотниха? Очнись!
Он засмеялся презрительно, сверкнул глазами серыми:
– Самому тебе очнуться впору. Ты сейчас любого оборотня страшней!
Из толпы мужик выступил. Борода у него черной лопатой на грудь свисала, на плечах сильных болталась шкура волчья, наизнань вывернутая.
– Что с ним разговаривать! – заорал. – Жги их, нежитей!
И первым в дверь приоткрытую факел смоляной кинул. Остальные навалились на отца кучей, втолкнули его с матерью в избу да дверь подпоркой придавили.
Я с Вышатой в это время в кустах сидела. Зажимал он мне рот ладонью, шептал:
– Молчи, молчи…
Я и молчала, пока не ушли все, а потом разрыдалась так, как никогда более не доводилось. Слезы те и привязали меня к пепелищу страшному, будто канатом пеньковым. Ни днем ни ночью забыть его не могла. А Вышата старое из памяти выкинул – новым жил…
Как сгорели все наши родичи, он меня в Терпилицы повел и по пути наказывал строго:
– Будут расспрашивать – рта не открывай! Сам на все расспросы отвечу! Злобны люди да недоверчивы – сказанешь что не так, мигом вслед за родителями нас отправят!
Что я, девчонка, взрослому мужу до пояса лишь достававшая, знать могла о злобе людской? Брата слушала. Потому и молчала, когда лгал он о волках странных, нас из родного печища выкравших… Молчала, губу закусив, когда выдумывал он про то, как худо нам средь оборотней жилось, как убежали мы от них, как по полям скитались, покуда в Терпилицы не вышли. Все время молчала, как он велел, да не сдержалась, всхлипнула, слова Старосты терпилинского заслышав:
– Спалили охотники печище оборотней. Нечего вам страшиться теперь…
– Радость-то какая! Радость… – выговорил Вышата и заплакал, словно от радости.
Лгал он худо, сбивался на каждом слове, но слезы-то настоящие по щекам текли – поверил мальчишке Староста, принял в свою родню. Не сразу, правда, поверил – сперва серебром к груди его приложился. Вышата не дрогнул, спокойно серебряный кружок на теле своем стерпел. Он-то не был оборотнем… Зорин, Староста терпилинский, успокоился – ко мне и не подошел даже. Пожалел, видать, кроху испуганную да беззащитную…
Как приживались мы с братом в чужом селе, как в силу входили – разве в том дело, да только немного лет прошло – стал Вышата крепким молодцем, Старостой за сына почитаемым. Да и меня боги красотой не обделили. Дивная она у меня была да дикая, как я сама. Стали парни на меня заглядываться, к Зорину в избу по делу и без дела ходить, но не хотела я их любви. Болело сердце ночами лунными не по милому-суженому, а по тиши лесной, где в шорохе каждом знакомца чуяла, да в запахах, будто в воде родниковой купалась…
– Не смей в лес ходить! – твердил Вышата. – Убьет он тебя, как мать нашу убил. Ты жить должна, как положено, человеком. И замуж, как все девки, выйти должна – хочешь ты того иль нет!
Смеялась я его словам – не верила, что стану в обнимку с кем-нибудь из парней знакомых спать, а брата все же слушалась, сдерживала порывы звериные, не глядела на луну, не ходила в глухомань лесную. Только к Горелому, как пепелище звать стали, бегала. Садилась там не остов избы родной и вспоминала голос материнский, сказы ее заветные.
Многое она сказывала, да мала моя память в те годы была – расплескала, растеряла все… Помнила лишь, что когда-то были в нашем роду люди, не оборотни, да случилось однажды, в века стародавние, к печищу нашему Болотову Змею сесть. Ладно бы, просто отдохнул он и дальше полетел, ан нет! Натура у Змея оказалась подлая да жадная – утянул он все стадо, что рядом с печищем паслось… Не ведаю уж в точности, как там дальше дело было, а знаю одно – озлились люди да снесли Змею головы его прожорливые. Жаль, в ярости не вспомнили о Болоте, который Змеев, будто детей своих, пестовал. А он явиться не замедлил. Гневный, темный пришел к печищу, словно туча грозовая. Людям смириться бы да в ноги сыну божьему кинуться, а они похватали оружие свое неказистое и на бой вышли. Болот, их завидя, ухмыльнулся и так сказал:
– Не буду я казнить вас. Сами вы участь свою выбрали. Не словом ссору решаете – дракой, будто не люди вы вовсе. А коли так, то и быть вам да потомкам вашим нелюдьми!
По его словам взметнулись огромной волной сразу оба озера, печище в объятиях державшие, и сорвали с берегов тех людей, что к воде ближе стояли.
– Были люди земные – станьте нежити водяные! – крикнул Болот.
По словам его обернулись люди, водой унесенные, кто кем – кто Сомом-перевертышем, кто Водянником длиннобородым, кто Ичетиком-малолеткой, кто Русалкой зеленовласой, а кто и Берегиней-красавицей… А оставшиеся с той поры стали чуять в себе зверя дикого. Днем тот зверь в теле человеческом мирно спал, а ночами из него выворачивался да на охоту бежал.
Мать сказывала, будто наши оборотни худа не творили, и отец о том же говорил, да трусливы люди, боятся всего, чего уразуметь не в силах. Исчезала скотина в соседнем печище – винили оборотней, ребенок в лесу пропадал диким зверям на расправу – опять оборотни виноваты были… Люди из печищ соседних уходить начали, в другие места подаваться, а те, что остались, воспылали яростью безрассудной – вот и сожгли избы наши. А в них спалили вперемешку и оборотней безвинных, и тех, что с ними вместе жили да не жаловались.
– Не держи зла на них, – просил Вышата. – Люди они – не более.
– Да не менее! – огрызалась я на уговоры его. Понимала – сам он дара оборотнического лишен, потому за людей и ратует, да только уразуметь не могла, почему мы, оборотни, мирно с людьми соседствовали, а они нас гнать да винить не переставали? Мы-то беды свои на их плечи не взваливали! Спорили мы с Вышатой, и чем дальше годы бежали, тем злее наши споры становились. Любил меня брат, и я его тоже, но не уживались вместе. Хотел он, Болоту наперекор, из меня простую бабу сделать, а я оттого лишь больше зверем себя чуяла. Он понять не мог – на своем настаивал, добра мне желая да смерть жуткую родичей наших помня. Для того и мужа мне сыскал, насильно за него отдал. Не то чтобы совсем насильно – уломал уговорами и посулами. Поверила я его речам – отказалась на миг от вольной половины своей. Отказалась и поплатилась за то. Утром увидала возле плеча своего, на ложе смятом, не мужа любимого – человечишку жалкого, глупого. Разозлилась так, что еле сдержалась, глотку ему не разодрала. Погано было и вспоминать о ночи той, да муж не унимался, тянулся к телу моему, его отвергающему, будто мотылек к свету. Приставал без конца, руками лапал, где мог, слюни пускал и губами липкими пытался в мой, сжатый накрепко, рот тыкнуться.
Может, и притерпелась бы я когда-нибудь, но однажды, от ласк его постылых одурев, не выдержала, убежала туда, где вольно себя чуяла, – на печище горелое и нежданно тех встретила, кого уж и во снах видеть перестала.
Дело было вечером поздним, солнышко уже краем желтым за лес закатилось. Сидела я на полене, единственном от родного дома уцелевшем, слезы лила, как ВДРУГ услышала вой. Тихий, далекий… Сперва подумала – волки, и удивилась, страха не почуяв, а затем углядела вокруг точки яркие – глаза да кинулась к ним, мигом признав. Даже не поглядела, что не людьми явились мне родичи сожженные, а косматыми волками. Цеплялась руками за шерсть волчью жесткую, щекой о нее терлась, по именам родичей кликала. Только матери средь них не видела. И так захотелось мне о ней узнать, что потянулась душа из человеческого тела, вывернулась наизнанку серебристой шерстью, высунулась когтями крепкими. Почуяла я себя сильной, свободной, смешными показались страхи мои да напасти. Прыгнула повыше, новое тело опробуя, и засмеялась-завыла радостно. Родичи мою песню подхватили, и услышала в их голосах все, о чем спросить желала.
Пришли они с кромки, где волками жили теперь. Была у них там стая своя, да и вожак свой, только матери моей средь них не оказалось.
– Она с отцом твоим один путь избрала, по нему идет, – объяснял-плакал мне на ухо Ратмир, дружок мой давешний, с родителями вместе в избе сгоревший. – И тебе к нам хода нет, покуда смерть тебя не возьмет. Тогда лишь тело свое человечье навсегда сбросить сможешь…
Нравился мне Ратмир. Был он красив и умен – не чета мужу моему, заморышу. Сила вольная в каждом движении его пела. Иначе и быть не могло – Ратмир вожаком был, всю стаю водил за собой. Кабы была на то моя воля, век бы я с ним не разлучалась, но утро пришло, не спрашивая, и пропал Ратмир. А с ним вместе и родичи мои.
Очнулась я на полене, где слезы лила, огляделась да пошла домой, и веря в сон чудный, и не веря…
Повед в тот день не трогал меня, словно чуял – опасной я стала, злой, а Вышата в тихое местечко отозвал и пространный разговор повел. Что нельзя, мол, мне распускаться да половинке своей волчьей потакать.
Братом он мне был – чуял, случилось что-то, а что, не знал – беспокоился. Зря беспокоился – на другую ночь я, Поведа ублажив, скоренько в Горелое побежала. Хотелось сон свой проверить, а того пуще – на воле погулять, силу звериную в теле почуять. Волком обернулась даже легче, чем в прошлый раз, – едва Ратмира увидела да и перекинулась тут же. В ту ночь впервой и на охоту лосиную с ним сходила, вкус крови живой поняла. Сладкий вкус, ни с чем не сравнимый…
Утром долго от малейшего пятнышка кровяного в Карабоже отмывалась. Боялась, заметят люди, убьют. Хотела я умереть, к своим прибиться, да и не хотела тоже. Рвалась душа, знала, коли умру – стану волком, уйду со стаей всей на кромку неведомую, а тело человечье крепко ее держало, боли и смерти страшилось… Вышата сразу все понял, хоть и не приметил на мне крови чужой.
– Все! – сказал. – Буду запирать тебя!
Не стал бы он Старостой терпилинским, коли от слова своего отказывался бы. Хитро сделал – чтоб пересудов лишних не порождать, отозвал потихоньку мужа моего да сочинил ему историю о полюбовнике неведомом, с коим прошлой ночью меня заметил.
Повед – дурак, его любой провести может. Поверил он Вышате, принялся следить за мной. Но что его глаза слепые человеческие против моего чутья волчьего? Я не видела Ратмира, да каждой ночью голос его слышала. Пел он мне песни, людям не понятные, звал горестно. От отчаяния места я не могла себе сыскать и однажды, во сне, завыла по-волчьи, ответила зову далекому. Повед вскочил, будто кипятком ошпаренный, вылупил на меня глаза осоловевшие: