Текст книги "Мертвая зыбь (СИ)"
Автор книги: Ольга Денисова
Жанр:
Постапокалипсис
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 13 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Он стянул с головы и задний лоскут кожи, отпарировал височные мышцы. Делать простой циркулярный распил – на лбу останется борозда, оставить лобную кость целой – попробуй ножовкой по дереву сделать распил с углом, а потом без нормального инструмента не повредить мозг.
Молодой парень. Вряд ли его родители вразумительно объяснят, почему им не все равно, как он выглядит в гробу. Они бы предпочли его в гробу не видеть вообще. Но это важно – каким они увидят его в последний раз. И следы вскрытия обычно причиняют родственникам лишнюю боль. Олаф считал, что не переломится, если сделает сложней, но лучше.
Под ножовкой не ощущалась глубина распила и податливость кости.
Холодовая смерть – диагноз исключения. Это значит, надо проверить все, и проверить тщательно. Микроскопа нет, гистологии не будет. Признаки гипотермии вовсе не означают смерть от гипотермии. Олаф вскрывал однажды мужчину, подавившегося костью, и нашел в желудке пятна Вишневского, которые считают чуть ли не бесспорным признаком холодовой смерти. А выяснилось, что за три дня до случившегося покойный упал с волнореза и долго не мог выбраться на берег из-за волны, жив остался чудом. После этого его товарищи говорили, что он будет жить сто лет, и ошиблись. Олаф старался не дразнить смерть подобными утверждениями. Профессиональная деформация: он чаще видел те поединки со смертью, которые заканчивались победой смерти. И не понимал, как можно победить с безусловной верой в победу; для него самого настоящая борьба начиналась там, где исчезала надежда, где не было сомнений в том, что это последний – смертельный – поединок.
Впрочем, смерти все равно, во что ты веришь и на что надеешься.
Отек мягких оболочек мозга – лишь один из признаков, характерных для холодовой смерти. Сам по себе он ничего не доказывает. И ни к чему уверенность, что другого диагноза не будет, – тогда его точно не будет.
Олаф сделал разрезы по задне-боковым склонам шеи, чтобы не оставлять шва спереди – опять же, не переломился. Раскрыл брюшную полость (осмотр ничего нового к диагнозу не добавил), снял с ребер мягкие ткани, отделил кожный лоскут с ключиц и шеи. Туго пришлось с рассечением реберных хрящей, особенно слева – то ли нож подвел, то ли в руках не хватило уверенности.
Как-то раз они с Ауне по осени приехали к родителям в Сампу, отец по такому случаю зарезал поросенка – он каждое лето откармливал двух поросят, для Олафа и его брата Вика, чтобы внуки зимой ели домашнюю тушенку. И правильным было помочь отцу разделать тушу, но Олаф не смог – и удивился самому себе изрядно. Мясницкий инструмент мало походил на секционный, процесс разделки туши нисколько не напоминал аутопсию, но барьер оказался непреодолимым.
Отек легких – тоже не редкость при холодовой смерти, как и бронхоспазм. Свертки крови в сердце, неравномерное наполнение миокарда, спазм артерий и артериол… Все одно к одному. Ну да, и очаговый некроз эпителия слизистой желудка с кровоизлияниями – пятна Вишневского. Желудок пуст, как и положено при гипотермии.
В походных условиях всегда есть проблемы с содержимым кишечника, и может быть, не стоило возиться – вряд ли это добавило бы что-то к диагнозу. Но следователь захотел бы узнать, сколько времени прошло с последнего приема пищи. Хотя бы приблизительно. И… да, это было важно.
Без учета изменения метаболизма при переохлаждении, Эйрик ел за восемь-девять часов до смерти. По всей видимости, еще на катере, – малиновый компот на острове варить бы не стали. Впрочем, это могли быть и пирожки с вареньем, сказать трудно. Так обычно поступают во всех зимних экспедициях: ранний завтрак на судне, высадка, установка лагеря и только потом обед. Когда они прибыли на остров, световой день продолжался около четырех часов, никто не станет тратить светлое время на второй завтрак, даже если есть сухой паек. В таком случае, он умер подозрительно быстро. Ну, не больше двух часов прошло от завтрака до рассвета. Четыре часа – светлое время. Здоровому парню, чтобы умереть от холода при температуре, близкой к нулю, надо не меньше шести-восьми часов. Это если на ветру. А можно продержаться и гораздо дольше, если шевелиться.
И он шевелился, по всей видимости. Труп не проморожен, содержание мочи в мочевом пузыре – меньше стакана. Не факт, но очень вероятно, что Эйрик продолжал активно двигаться до самой потери сознания.
Олаф сделал все более чем тщательно, но потому он и не любил диагнозы исключения, что совесть после них не успокаивалась, все время казалось: что-нибудь да упустил. Однако в этом случае, по совокупности признаков, можно было смело делать заключение: между холодовой травмой и наступлением смерти есть прямая причинная связь. Никто бы не придрался к этому выводу.
Укладывая на место извлеченные органы, Олаф еще подумывал, что можно было вскрыть и позвоночник, но, во-первых, не верилось ему, что это что-нибудь изменит, а во-вторых, не ножовкой же по дереву вкупе с заточенной отверткой… Олаф никогда не испытывал особенного отвращения к запахам секционной, однако в отсутствии водопровода в замкнутом пространстве захотелось глотнуть свежего воздуха.
Нет признаков насильственного воздействия. Тело не перемещали после образования трупных пятен, а если перемещали – положили в ту же позу, в которой они формировались. Впрочем, следов волочения ни на теле, ни на одежде не наблюдалось. Только расстегнутые пуговицы на рубашке смущали. Это чушь, что замерзающие раздеваются перед смертью. Не раздеваются. Не жар они чувствуют, а тепло – когда критическая точка пройдена и организм потерял способность к терморегуляции. Ну, разве что ослабить давление воротника на горло, если не хватает воздуха.
И все равно лицо сильно меняется после вскрытия, как ни старайся спрятать следы. В юности, на похоронах бабушки, Олаф не узнал ее в гробу, и это поразило его тогда, напугало. Будто в смерти бабушка перестала быть собой. Если бы он знал, целуя ее холодный лоб, что с этим лбом делал танатолог…
– Зачем же ты расстегнул пуговицы, Эйрик? – Олаф завязал узел на вощеной нити, перерезал ее ножом и посмотрел в лицо мертвеца.
Парень не ответил. Наверное, спрашивать его, как он оказался полуодетым на северном склоне, тоже было бессмысленно.
Это «шепот океана». Внезапный приступ паники, непреодолимого страха. Конечно, явление, исследованное не до конца, но имеющее вполне правдоподобное научное объяснение: инфразвук на частоте четыре-шесть герц, который порождают далекие шторма. Или не шторма – в океане могут быть и другие источники инфразвука. И если зафиксировать «шепот океана» пока не удалось, то воздействие инфразвука на мозг человека – явление неоспоримое, подтвержденное экспериментом. Далеко не всегда такая паника заканчивалась смертью людей, особенно летом, – очевидцев, которые попали под воздействие «шепота», хватало, и все они описывали свои ощущения так, будто это был инфразвук.
Версия хорошо объясняла, почему ребята покинули лагерь, не взяв с собой теплых вещей. И то, что они уходили из времянки через пожарный выход. Олаф на себе действия инфразвука не испытывал и не мог припомнить, имеет ли значение его направление. Если имеет, то он пришел с севера и заставил бежать на юг. И если бы они поставили времянку на склоне, этого не произошло бы. И не было бы спасательного катера, не было бы рифа, и Олафу не пришлось бы искать лагерь на острове. Зачем они поставили времянку на возвышении?
Версия не объясняла разных носков на мертвеце. И единственной стельки на левой ноге – тоже. Сидя в теплой времянке, никто не станет поддевать стельку под один носок. Подденут или обе стельки, или ни одной. Если ребята только что сошли с катера, вряд ли они успели постирать и перепутать между собой носки, хотя… Кто же знает этого Эйрика и его привычки складывать одежду?
Орка запела как-то особенно громко, надрывно. Будто хотела что-то сказать. Иногда они предупреждали о Больших волнах, но метеослужба делала это точней.
Олаф уложил Эйрика обратно к опоре ветряка, свернул одежду валиком и накрыл тело спальным мешком. Принялся развязывать веревочку, которой прикрепил полу тента к растяжке, – она затянулась узлом и не поддавалась. Он не спешил.
Оказавшись на склоне, направленном к югу, спустившись всего на два метра по вертикали, они выпадали из зоны воздействия инфразвука. Или не выпадали? Олаф плохо знал физику. Ах, как механики когда-то смеялись над курсом физики для медиков! Так же как медики смеялись над их курсом химии. Вряд ли механик, лежащий под спальником, расскажет о свойствах звуковых волн…
Хорошо, даже если не два метра, пусть не два – десять метров. Но они выпадали из-под действия инфразвука почти сразу, через пять-семь минут после того, как покинули лагерь. Пусть будет не пять минут, а полчаса, это самое большее. И паника прекращается. И они понимают, что стоят на холоде в подштанниках. Есть ветряк, горит прожектор, они интенсивно двигались – что мешает им вернуться? Одеться, растопить печь? Это в воде холод убивает за полчаса – верней, еще не убивает, а вызывает потерю сознания. Только сильный мороз в сочетании с ветром приведет к тому же результату на воздухе. Или… дождь? Но в мороз дождей не бывает. На южном склоне ветер не так силен, как на северном. Мацерация стоп отсутствует, скорей всего ноги были сухими.
Эйрик шел к лагерю с северного склона. Но из времянки они выбрались в направлении юга. Впрочем, не факт, что они и дальше двигались на юг…
Узелок наконец развязался, ветер рванул полотнище из рук, сердце оборвалось – что он там увидит? И стоит ли на это смотреть?
Тени метнулись в стороны, затрепетали по краям освещенного треугольника. Олаф поймал угол бьющегося полотнища, осмотрелся и прислушался, переводя замершее вдруг дыхание. Теперь нужно ложиться спать, чтобы проснуться до рассвета и позавтракать. Но сначала свернуть тент на одну растяжку, чтобы его не снесло ветром (чтобы не узкий треугольник света ложился на землю, а широкий круг).
Орка надрывалась, и не печальной была ее песня, а тревожной и требовательной.
– Ну чего ты хочешь от меня, чего? – тихо спросил Олаф, повернувшись к океану. Собственный голос, утонувший в звоне ветра и шорохе ветряка, почему-то напугал. Будто тени со всех сторон повернулись в его сторону, на голос. Будто сразу несколько взглядов уперлось в спину. С южной стороны.
Олаф тряхнул головой и продолжил сворачивать полотнище. Не хотелось надевать куртку на несколько минут, но за эти несколько минут он изрядно продрог. До озноба. Или… взгляды из темноты напугали его до дрожи?
Это от одиночества. Человек не может один. Не должен.
***
– Это даже не двойка, это единица, Олаф, – сказала учительница литературы.
– Почему? – с вызовом спросил тот.
– Потому что надо было прочитать произведение, а не послушать по дороге в школу пересказ Иды.
Олаф думал соврать, что читал, но не стал унижаться.
– А если оно мне не нравится?
– Чтобы решить, нравится произведение или нет, нужно сначала его прочесть.
– А если я не хочу его читать? Если мне неинтересно?
Понятно, что спорить смысла не имело, но чем дольше Олаф препирается, тем меньше шансов получить единицу у остальных. Ну в самом деле, зачем им «Ромео и Джульетта», это не нормальный допотопный английский, а стилизация под устаревший его вариант! Никто из ребят его читать не стал, про любовь – это для девочек.
– Дружочек, иногда надо делать и то, что тебе неинтересно. Нельзя вырасти культурным человеком, не зная Шекспира.
– Может быть, я не хочу вырасти культурным человеком… – проворчал Олаф, понимая, что перегибает палку.
– Хочешь уподобиться дикому варвару? – учительница изогнула губы в снисходительной улыбке. – Довольно, Олаф. Довольно множества «хочу». Если бы люди руководствовались своими «хочу», они бы давно вымерли. Изволь к следующему уроку прочесть пьесу и не надейся отвертеться, я обязательно тебя спрошу.
– Это пьеса для девчонок… – пробормотал Олаф себе под нос.
– Ах вот как! – учительница рассмеялась. – Настоящего мужчину, по-твоему, не должна взволновать история о любви? Нет, милый дружочек, ты ошибаешься. Это настоящий маленький мальчик не способен понять человеческих страстей, а не взрослый мужчина. Литература призвана поднимать человека над самим собой, делать его взрослей. Она дает возможность обрести опыт чувства заранее. Но главное даже не в этом. «Ромео и Джульетта» – пьеса не о любви вовсе, а о победе любви над ненавистью. О том, насколько высока цена этой победы, а значит, насколько ненависть сильна.
Пространные словеса о гении Шекспира избавили остальных от вызова к доске, ради этого можно было смириться с обидным «настоящим маленьким мальчиком». Читать, конечно, сильней не захотелось, но все же пьеса была гораздо короче, чем нудный «Обломов». Считалось, что читать на допотопном русском легче, чем на английском, – гиперборейский язык взял от русского больше, чем от финского и норвежского, – однако тяжеловесная русская классика вызывала у Олафа тоску и пессимизм. Ну почему в школе нельзя изучать «Остров сокровищ» или «Одиссею капитана Блада»? Их и на английском читать легко и интересно.
На острове Озерном, большущем по меркам Новой Земли, кроме Сампы размещалось еще четыре общины; одна из них, Узорная, была крупной: с ткацкой фабрикой, школой, библиотекой, больницей на пятнадцать коек, маяком и высокой пристанью. Фабрика стояла на берегу Чистого озера, а поселок Узорной протянулся от фабрики до берега океана. Сампа же находилась в южной части острова, между океаном и озером Рог, изгибавшимся узким полумесяцем вокруг ржаных, овсяных и картофельных полей. По другую его сторону лежал сухой сосновый бор, ягодники, за ними – мшистое болото с клюквой, а уже за болотом – луга общины Сытной, где держали коровье стадо в восемьсот голов. Ну и на востоке, на озерах, жили рыбоводы, их было совсем немного.
Домой в тот день возвращались без старшеклассников – у них было больше уроков. Это пятиклашкам не разрешали идти в Сампу одним, а Олаф и Ида считались вполне взрослыми, чтобы отвечать за маленьких. Такие дни выпадали не часто, и, признаться, Олаф гордился тем, что он старший и отвечает за остальных.
Вообще-то полагалось двигаться в обход болота, по широкой проезжей тропе вдоль леса, а потом через «большой» мост, у самого впадения Синего ручья в озеро Рог. Но, понятно, никто таких кругов никогда не делал, ходили напрямую по болоту и через ручей перебирались по бревнышку, в узком месте: получалось километров пять, не больше. Можно было и дрезину подождать, тогда до Сампы добирались бы минут двадцать, но дрезина шла из порта в пять часов, торчать в Узорной никто так долго не хотел.
С той осени в школу Узорной пошел и братишка Олафа, Вик, – в Сампе была только младшая школа, один класс на всех, в нем едва набиралось десять человек.
Ночь только начиналась – в полдень небо еще светилось на юге волшебным сине-зеленым светом, но к концу уроков становилось совершенно темно. Зимой, когда выпадал снег, дорога не казалась такой темной, но осенью иногда приходилось идти чуть ли не ощупью. Электрических фонариков в те времена не было (верней, были, но не фонарики, а фонари, и не для баловства, а для работы), и ребята брали с собой «летучую мышь», заряженную сыротопом
[1]. Вообще-то она мало что освещала, потому и зажигали ее редко, и не на дорогу вовсе посмотреть. В тот раз «летучую мышь» нес Олаф – как старший.
Ида дразнила его за единицу по литературе до самого болота, и если бы она не была девчонкой, он бы быстро заткнул ей рот. Нет, ударить девчонку, конечно, унизительно, позорно. Но почему они пользуются этим? За единицу по литературе и так влетит, а тут еще она…
– Оле, ну вот зачем ты отвечал, а? Сказал бы, что не знаешь, и получил бы в два раза больше – не единицу, а двойку.
– Дура! Кроме меня в классе никого нет, что ли? – вспылил Олаф. – Я один, что ли, не читал? Я же время оттянул!
– Ох, благородный герой! – рассмеялась Ида. – Ромео и Джульетта поженились и стали жить вместе!
– Сама так рассказала, а теперь ржешь!
Ида расхохоталась еще громче.
– Не поженились. Обвенчались. Я сказала «обвенчались». А чем ты слушал, я не знаю.
– Какая разница: поженились, обвенчались… – проворчал Олаф. – Стали мужем и женой.
– Оле, они не могли жить вместе, в этом же основная суть. Если мы с тобой ночью тайно придем к Планете и скажем, что мы муж и жена, мне мама все равно не разрешит с тобой жить.
Малявки расхохотались (включая Вика!), кто-то сквозь смех выдавил неразборчивое «жених и невеста»…
– Чего? Вообще с ума свихнутая? Я с тобой жить и не собираюсь! Нужна ты мне! – Олаф не нашел больше слов в свое оправдание, захлебнулся возмущением. Малявки смеяться не перестали, даже развеселились еще больше, и от обиды Олаф ускорил шаг.
– Оле, Оле, погоди! – через минуту взмолился Вик. – Я так быстро не могу!
– Пусть идет, – услышал Олаф надменный голос Иды. – Мы и без него найдем дорогу.
Он шел так быстро, что через несколько минут перестал слышать голоса за спиной. Раза два или три его кто-то звал по имени, но Олаф не остановился и не ответил. Нет, ну надо было такое ляпнуть, а? Мама ей не разрешит… И Вик – ну какой мерзавец, а? Пусть не липнет после этого!
Темнота была кромешной, но этой тропинкой через болото Олаф ходил почти каждый день уже четвертый год подряд и сбиться с пути не боялся. В лесу бывает совсем ничего не видно, можно и на дерево наткнуться, а на открытом пространстве, как бы ни было темно, на фоне неба все равно видны какие-то ориентиры. Да и глаза быстро привыкают. Когда со света сразу в темноту выходишь – хоть глаз коли, а потом ничего.
Потихоньку обида выветрилась из головы, Олаф вспомнил, что он самый старший сегодня, а значит отвечает за остальных. По правде, Ида родилась на три месяца раньше, но девочек в таких случаях никто не считал – мужчина не должен перекладывать ответственность на женщину. И Олаф сообразил вдруг, что сделал именно это: оставил Иду старшей, переложил на нее свою ответственность! В ту минуту ответственность представлялась ему привилегией, а не тяжким бременем, и получалось, что он добровольно отдал Иде право старшинства!
Он подумал и остановился. Самое трудное по дороге – перейти ручей по бревнышку, малявкам надо помогать, особенно девчонкам. В глубине души Олаф подозревал, что Ида и с этим неплохо справится, – оно-то и было особенно обидно.
Стоять пришлось долго, прежде чем послышались голоса ребят; Олаф подумывал даже неожиданно выскочить на них из темноты с грозным рыком, но решил, что эта шутка ему уже не по возрасту. И просто стоял на тропинке, ждал, когда они подойдут.
– Оле, это ты? – заметив его на пути, спросила Ида.
– Я, я, – Олаф не стал ломаться и хотел уже повернуться и идти дальше, но Ида вдруг снова спросила:
– А где Вик?
– Чего? – не понял Олаф.
– Вик побежал тебя догонять, он тебя что, не догнал?
– Как… побежал догонять?… – еле-еле выдавил Олаф. В голову стукнула кровь, в лицо бросился жар, а колени стали ватными, едва не подогнулись. Страх, стыд, чувство вины… – Почему? Зачем? Зачем ты его отпустила?
– Он меня не слушал. Ты же старший, а не я, – едко ответила Ида.
И, конечно, она была права. И, конечно, никто кроме Олафа не виноват – но можно было и не ерничать.
Они с полчаса бродили по болоту, звали Вика, но он не откликался. Зажгли «летучую мышь», темнота от этого стала только гуще, но Вик мог заметить огонек издалека – и Олаф задирал вверх руку с фонарем, чтобы его было видно как можно дальше. Малявки устали, у двух девчонок пришлось забрать сумки с учебниками.
Те часы Олаф и теперь вспоминал с содроганием – до сих пор не простил себе той глупости, которую сделал. А тогда… Тогда он был в полном отчаянье, обмирал от ужаса: а если Вик провалился в трясину? Это на тропе нечего бояться, но мало ли куда братишка мог забрести? Даже если не утонул, а просто промок и сидит сейчас где-нибудь под кустом и замерзает? Картинка, нарисованная воображением, доводила его едва не до слез: младший братишка (которого Олаф всегда недолюбливал, к которому ревновал, надоедливый, липучий зануда!) плачет в полной темноте, зовет его, Олафа, все тише и тише, одинокий, промокший, замерзший! Впрочем, представить Вика тонущим в трясине было еще страшней, но и эту картинку воображение Олафа не обошло стороной… И хотелось куда-нибудь бежать, спешить, спасать, исправить, непременно исправить сделанное – знать бы, куда бежать…
– Оле, надо возвращаться в Сампу, за помощью… – сказала Ида, тронув Олафа за плечо. – Мы сами его не найдем.
Она уже не ерничала, наоборот – жалела его, переживала.
– Возвращайся, если хочешь… – прорычал Олаф, отвернувшись.
– Оле, это я виновата… Я его не задержала, я не подумала, что ты так далеко.
– Не надо! – огрызнулся он. И добавил помягче: – Ты тут ни при чем. Я слышал, как он меня зовет, и не откликнулся. Понимаешь? Если бы я откликнулся, он бы меня догнал!
– Если бы я тебя не дразнила, если бы не сказала эту ерунду… – Ида разревелась вдруг так горько, что больше не могла выговорить ни слова.
Если! Если бы он прочитал эту чертову пьесу, если бы не получил единицу, если бы не обиделся на Иду (и Вика)… Как много «если»…
– Перестань реветь, – проворчал Олаф. Вот потому женщину нельзя назначить старшей: в ответственный момент она разревется – будто слезами можно решить проблему. – Возвращайтесь в Сампу. Ты сможешь перевести малышню через ручей?
Ида закивала, попыталась вытереть слезы, шмыгнула носом.
– А дорогу найдешь?
Она закивала с удвоенной силой.
– Я фонарь себе оставлю, вдруг… – он пожал плечами.
– Может, тебе лучше с нами? – Ида спросила робко, заискивающе.
Он ничего не ответил – не мог он вернуться в Сампу, не мог! Ну как? Как посмотреть маме в глаза, отцу? И потом, когда еще помощь соберется: а если не успеют?
Сколько раз им говорили не ходить через болото! Сколько раз повторяли, что держаться нужно вместе! Сколько раз предлагали делать уроки в школе и ехать домой на дрезине! Не слушали, конечно не слушали! Потому что до поры все было хорошо, ничего не случалось! Как говорил Матти: «Пока не прилетит жареная птица».
Оставшись один, Олаф начал поиски с удвоенной силой – теперь не требовалось присматривать за остальными, сумки у него забрали (включая его собственную), и появилась возможность менять руку, задирая вверх «летучую мышь». Он звал Вика не переставая, иногда ставил фонарь на мох, чтобы сложить ладони рупором, но неизменно поднимал «летучую мышь» повыше, не зная, что расходится дальше – звук или свет.
По его предположениям, помощь должна была появиться не позже чем через час, но сколько прошло времени, Олаф не представлял. А может, забрался так далеко на восток, что не слышал криков и не видел света фонарей? Всерьез заблудиться на острове нельзя, скорее рано, чем поздно выйдешь к океану, но некоторым удавалось, да… В основном, конечно, малышам.
Там, куда поиски привели Олафа, стоял редкий заболоченный лес; иногда он видел в темноте открытую озерную воду, но вплотную подойти к берегу не мог – однажды только напрасно промочил ноги. В лесу, хоть и редком, голос расходился не так далеко, а света «летучей мыши» можно было и в трех шагах не заметить.
Мысли с каждой минутой становились все мрачней, пошел мелкий ледяной ноябрьский дождь, не сразу, но промочил фуфайку и штаны, замерзли руки. Тогда Олаф думал со злостью, что так ему и надо, пусть будет холодно, мокро, пусть он устанет, простынет и тяжело заболеет, пусть упадет и что-нибудь сломает – может быть, от этого будет хоть немножко легче, может, в этом найдется какое-то оправдание… Лучше всего утонуть где-нибудь на подходе к озеру или провалиться в болотную трясину. И лишь мысль о том, что Вик тоже мокнет и мерзнет сейчас под дождем, не позволяла ему осуществить это глупое пожелание.
Олаф совсем потерял счет времени, руки отваливались – не осталось сил поднимать фонарь, – и он с отчаяньем думал, что если Вик утонул, то искать его придется всю жизнь… Он не представлял, где находится, и если раньше был уверен, что методично прочесывает островок, то теперь просто шатался туда-сюда в темноте. И кричать громко не получалось – он охрип; и, конечно, все равно звал Вика, но от этого до боли першило в горле, а звук выходил сиплым и тихим.
Он ни разу не подумал о том, что Вика давно нашли без него. Видел, как за горизонтом иногда освещается небо: значит, поиски еще не прекратились, значит, пускают сигнальные ракеты. Это не придавало сил, наоборот – только сильней мучила совесть: это его вина, он сам должен найти Вика, сам!
Олаф надеялся услышать ответ на свои крики и представлял, как отыщет братишку где-нибудь под кустом и как они вместе вернутся в Сампу. Он даже разработал план возвращения самым коротким путем… И иногда ревел (никто ведь не видел), когда понимал, что этим планам не суждено сбыться, если Вик утонул.
Заболоченный лес сменился сухим и густым, а вскоре Олаф вышел на опушку. Долго соображал, где находится – на лугах Сытной или на полях Сампы, но так и не понял.
Он издали заметил свет фонарей, а потом услыхал и крики, однако, к удивлению Олафа, люди с фонарями звали не Вика, а его самого. И он откликнулся как мог громко – громко не получилось. И идти в их сторону быстро тоже не получалось, он спотыкался и едва не падал с ног. Постарался поднять «летучую мышь» повыше и чуть не выронил ее совсем.
Но его заметили, осветили большими электрическими фонарями, побежали навстречу… Это были мужчины из Сытной (потому он и решил сначала, что до Сампы далеко), кто-то выпустил зеленую ракету из ракетницы – отбой тревоги, – ощупывали его, спрашивали о самочувствии, предлагали помочь идти, дали глоток спирта из фляжки и горячего чая из термоса. Было пять часов утра…
Вдали мелькнула еще одна зеленая ракета – отбой тревоги передавали по цепочке. Олаф боялся спросить про Вика, но догадался: если отбой, значит, Вика уже не ищут. Почему? Олаф и в детстве считался пессимистом (но называл себя скептиком).
Его нашли на границе земель Сампы и Сытной, а потому повели домой, в Сампу, – пришлось идти еще минут сорок, и продержался Олаф только из гордости. По дороге ему рассказали, какой переполох он поднял. Вик добрался до дома незадолго до возвращения Иды с ребятами – поплутал немного по болоту, но увидел издали огни Сампы и довольно быстро вышел к Синему ручью. Олафа сначала ждали, потом искали своими силами, потом по рации передали тревогу в Сытную и Узорную. Пускали ракеты – по ним Олаф мог определить правильное направление движения.
Гора должна была свалиться с плеч – и она свалилась, Олаф редко бывал так счастлив, как в ту минуту: Вик жив, с ним все хорошо, он не утонул, не замерз и, наверное, даже не простудился. Конечно, Олаф виноват, но совсем не так виноват. Конечно, так делать нельзя, но… искать Вика всю жизнь точно не придется. И обиды не было, только радость. А вот идти стало гораздо тяжелей, холод дал о себе знать, усталость навалилась – последний километр Олаф прошел еле-еле, шатаясь и спотыкаясь.
В Сампе никто не спал, и в клубе, и перед клубом горел свет, туда потихоньку подтягивались мужчины, которые искали Олафа на болоте, – в блестевших от воды плащах, с тяжелыми электрическими фонарями… Он заметил лицо мамы в освещенном окне клуба – и оно тут же исчезло, упала занавеска: должно быть, мама побежала его встречать. Вообще-то никто не сердился: Олафа раза три хлопнули по плечу, пока он подходил к клубу, и шутили, и улыбались – радовались.
Но первым навстречу Олафу из клуба вышел Матти. Он вовсе не радовался (потом Олаф понял, что радовался, конечно, просто не считал нужным это показать), лицо его было злым и презрительным. Олаф краем глаза увидел отца, тоже в мокром плаще, но без фонаря, с откинутым капюшоном, – тот бежал к клубу и улыбался.
– Скажи мне, каким местом ты думал? – спросил Матти, не повышая голоса. – Какого черта три общины всю ночь ползали по болоту под дождем? Ради чего твоя мать чуть не лишилась рассудка, а?
Наверное, стоило помолчать. Но то чувство вины, которое водило Олафа по болоту всю ночь, не могло сравниться с этим, маленьким, чувством вины – за то, что его искали. За то, что за него волновались. Он ведь не винил Вика в том, что тот потерялся.
– А зачем меня искали? Я бы и сам дорогу нашел, – ответил Олаф, с вызовом глянув Матти в лицо.
Матти его ударил. Не сильно, открытой ладонью по щеке, больше унизительно, чем больно, – но Олаф и без этого еле стоял, а потому не удержался, слетел с ног и плюхнулся в глубокую грязную лужу. Да еще и не сразу смог подняться.
Дальнейшего он от отца не ожидал. Отец считался человеком мирным, даже чересчур, старался избегать конфликтов, в ссорах всегда первым искал примирения и вообще слыл миротворцем. А тут… Он и не сказал ничего, просто подбежал и врезал Матти кулаком в подбородок, а кулак у отца был еще тот, да и силищей он обладал неимоверной – Матти отлетел шагов на пять и навзничь повалился на землю. И тоже не сразу смог встать.
Олаф думал, они подерутся, что Матти этого так не оставит. Он всегда недолюбливал отца, всегда отзывался о нем с презрением, давал едкие советы, как надо растить сыновей… Но Матти поднялся – легко, одним движением, хотя был далеко не молод, – потрогал челюсть, смерил отца взглядом и сказал:
– Пусть так. Будем считать, что и ты, и я поступили по справедливости.
По дороге к дому мама со слезами беспорядочно целовала Олафа в лицо, мяла в кулаке его волосы, прижимала голову к себе. Отец был мрачен, но на Олафа не сердился нисколько – переживал, наверное, из-за Матти.
А дома, когда Олаф наконец-то улегся в теплую постель (Вик даже не проснулся!), отец пришел к ним в спальню, присел на краешек кровати.
– Тебе, конечно, не стоило уходить от ребят, потому что ты был старшим. И, конечно, тебе надо было пойти в Сампу за помощью, вместе со всеми. Потому что глупо действовать в одиночку: даже если ты виноват, в этом нет никакого толку. Ведь смысл был не в том, чтобы успокоить совесть, а в том, чтобы найти Вика, верно?
Олаф кивнул – говорить он совсем не мог, голос сел окончательно.
– Но я все равно тебя понимаю. И… Не знаю, но мне кажется, ты молодец. Может быть, и глупо вышло, но ты поступил как мужчина, как старший. Только в следующий раз… в общем, верь людям, не бойся опираться на людей. Никто ведь не переломился, когда тебя искал. Это нормально, понимаешь? Когда люди все вместе, когда помогают друг другу в беде.
«Не переломился» – это было одно из любимых словечек отца…
– Пап, – прохрипел Олаф, – но зачем? Зачем? Я бы сам вышел, я не терялся!