Текст книги "Любовь и жизнь как сестры"
Автор книги: Ольга Кучкина
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
КАРЬЕР-НАЕЗДНИЦА
Алексей Баталов
Шел дождь. От главного корпуса до ворот Центральной клинической больницы с километр. Мокрый золотой ковер под ногами светился. Один охранник сказал другому: Фрадкова отправили руководить внешней разведкой. Злоба дня казалась далекой. Добро дня содержалось в диктофоне – драгоценная запись разговора с Алексеем Баталовым. Он лежал под капельницей – а беседа текла просто и легко. Проблемы с сердцем. Но и в больничном халате – элегантен, хорош собой, внимателен к собеседнику, светится, как тот золотой ковер.
* * *
– Алеша, у тебя не просто имя, ты – бренд, как теперь говорят. Бренд с репутацией самого интеллигентного, самого интеллектуального актера России. А у меня такое впечатление, что у тебя до сих пор в глазах сидит какой-то дьяволенок. Как это соединяется?
– Откуда я знаю? У меня в глазах или у тебя? Я и с первой частью не согласен, и со второй. Я стараюсь тихо себя вести. А на этом фоне можно что угодно нарисовать. Интеллигентный человек, он должен быть, во-первых, образован…
– А ты нет?
– Абсолютно нет. Мне Ардов говорил: у тебя образование как белье – нижнее… Вся моя школа попала на времена войны. Мама с тремя детьми, Боря маленький совсем, Мише четыре года, эвакуация, переезды, смена учителей… Языков не знаю, все, что касается математики, тоже…
– У человека доминирует либо левое, либо правое полушарие, одно заведует математикой, другое – искусствами.
– Вот видишь, ты знаешь.
– А что важнее в человеке – образование или воспитание? Даже самовоспитание и самообразование…
– Это как раз главное. Мои представления сложились в атмосфере, в окружении, в каком я вырос. Я думаю, туда сосновую палку поставить – и она зацвела бы. Потому что это совершенно невероятный круг людей. Мама разошлась с отцом и вышла замуж за писателя Ардова, а я совсем маленький…
– Мама – тогда актриса МХАТа Нина Ольшевская, и во МХАТе еще штук девять родственников…
– Больше. Андровская, Станицын, Баталов, мой дядя… У мамы все подружки – актрисы, самая давняя – Вероника Полонская. Та, из-за которой Маяковский застрелился. А на столе остался «План разговора с женщиной, на которой я хочу жениться», можешь себе представить? План на листке бумаги – что сказать Норочке, и все по пунктам, чтобы она немедленно вышла за него замуж. Стол письменный стоял лицом к окну, а дверь – прямо напротив, диван, шкаф, больше ничего. Она уже уходила, шла на репетицию, надевала ботики, когда он выстрелил, бросилась назад и увидела, что он упал головой к двери. Она прибежала к маме в одном ботике – второй не успела надеть, и все рассказала…
– В дом к вам ходили Ильф и Петров, Олеша, Зощенко, Булгаков…
– Минуточку. Что он Булгаков, я знать не знал лет пятнадцать. Приходил какой-то дядя и приводил моего приятеля, своего пасынка. Мы вылезали в окно, а они с Ардовым оставались…
– Выпивать?
– Беседовать. Ардов совсем не пил, ему нельзя было. Радость была совсем на другом основана. Народу приходило много. Кто там? Миша, Алеша, поставьте чай. И сушки, которые стучали от твердости. До 80 раз разогревали чай… Приходил мой самый близкий друг, Петя Катаев, сын Петрова, будущий замечательный кинооператор, он снимал «Семнадцать мгновений весны», человек, который умер на работе… А на верхнем этаже жил Мандельштам, его арестовали и увезли именно отсюда. Обыск ночью, во время обыска всё оцепили…
– Как при этом аресте оказалась Анна Андреевна?
– Наверное, в гости к нему пошла, как всегда. Ночные визиты, ночные разговоры. Потом рассказывала маме. Она, приезжая из Ленинграда, всегда останавливалась у нас. Она душевно всем делилась с мамой, и так оставалось до конца ее жизни. Уже не было Анны Андреевны, мама умерла, и в ее тумбочке возле кровати нашли тоненькую книжку Ахматовой с надписью: «Ниночке, которая про меня все знает».
– А какие отношения были у тебя с Анной Андреевной?
– Анна Андреевна была абсолютно не похожа на других маминых подруг, когда я ее увидел. Волосы у нее лежали не так, как у всех – актрис, писательских жен. Строгая. Говорила другим голосом. Другая.
– Ты не стеснялся ее?
– Она же меня знала вот с таких лет, с ребячества – чего стесняться? Был такой мой первый рисуночек: Ленинград, мостик, и на мостике, как палка, нарисована тетя. Я представлял, что там все такие, как она. Анна Андреевна очень любила этот рисунок. Я его потом, к сожалению, потерял. Она удивительно ко мне относилась. Была для меня очень близким и очень дорогим человеком. Говорят всякие гадости – и как аргумент: еще бы, она же подарила ему машину! Повторяется из журнала в журнал. Абсолютная чепуха. Машину я купил в ходе грустных обстоятельств. Я отслужил в армии полные два года, и хотя это была служба в Театре Красной Армии, мы несли ее самым серьезным образом, как полагается настоящим солдатам. Там я пошел на шоферские курсы, стал ездить…
– То есть в «Деле Румянцева» ты профессионально водил машину?
– У меня первый класс. Если б я не был профессиональным шофером, то те кадры, где я везу детишек в грузовой машине, не могли быть сняты просто потому, что категорически нельзя было возить детей в кузове, если ты не первого класса шофер.
– А мы думали: вот, такой изысканный артист – и шофер…
– Мы были действующие солдаты, нам не полагалось даже кителей, должны были ходить в гимнастерках х/б, в пилотках, сапоги носили кирзовые. Ночевали дома. И вот мне идти во МХАТ, откуда я взят был в армию… Анна Андреевна подзывает меня, достает какую-то книгу, а там деньги, которые она получила за переводы, и дает их мне, с тем, чтобы я что-то себе купил, оделся. С Анной Андреевной бессмысленно спорить: сказала – всё. Но я ее, и всех, обманул. Я пошел к магазину, где продают машины, и все деньги отдал за старенького «москвича». Вернулся уже на машине. Показал ей в окно – и плечом не повела. Приняла царственно.
– Я сказала про дьяволенка в глазах, потому что твой интеллектуализм и аристократизм, если вспомнить роли Гурова в «Даме с собачкой», физика Гусева в «Девяти днях одного года», неизменно смягчаются чувством юмора. А в школе, я слышала, ты и вовсе выступал как прирожденный комик, всех смешил, пародировал Вертинского…
– Артистами у нас были все в классе. Я скрыл от родителей, они не знали даже, что наш класс целиком возят сниматься. Мы изображали другой класс, в котором училась Зоя Космодемьянская, в фильме «Зоя», там я впервые попал на съемочную площадку и от страха не знал, куда деваться. Но, конечно, в школе я был из артистов… Если удастся, я хочу сделать на телевидении программу «Судьба и ремесло». То, что ты заметила, на самом деле просто послано Богом. Надо было, чтобы я попал в армию, чтобы окончил курсы шоферов, чтобы играл шофера, чтобы играл солдата…
– …чтобы играл слесаря Гошу… А в каком соотношении находятся простота и аристократизм?
– Я думаю, это абсолютно прямая зависимость. Есть люди, которые носят на себе костюм аристократа и воспитанного человека. А если люди на самом деле воспитанные… Но это очень небольшая часть наших знакомых. Вот Зощенко был четырежды награжден, а награды в первую мировую давались человеку, которого поцеловала смерть, и представить себе, что этот скромно читающий человек и есть настоящий герой страшной войны, было совершенно невозможно…
– Сегодня, когда все говорят о демократии, может, надо думать о том, чтобы поднимать аристократов, а не демократов…
– Я тебе больше скажу. По-моему, в основу Конституции США лег закон Ликурга как самый демократический. А с тем же Ликургом случилось так, что ему предложили: или принимают его закон, но его удаляют из города, или он остается, но закон принят не будет. И Ликургу пришлось покинуть город. Так что из демократии не получилось в самом зачатии… Только ты проверь это, чтобы я не наврал. Человек точно знал, что такое демократия. А человека, который уж точно знал, что такое поведение верующего человека, – и вовсе распяли.
– Ты говоришь о Христе?
– Да, а как же. Идеал – он и есть идеал. Для того, кто просто человеком рожден, для него такой идеал уж совсем недостижим. Ростропович – гениальный музыкант, но при этом он такой, и такой, и такой. Он – человек. Это сейчас в Европе и в Америке умеют торговать брендами и всем этим дерьмом. Но каким образом могло случиться, что ни разу не дали в главном венском театре поставить ни одного спектакля Моцарта? И когда этот гениальный человек умер, то впервые написал о нем не австриец и не венский житель, а чех.
– В СССР тоже не получилось с идеальной моделью…
– Это ужас, кошмар. Но тут единственное, за что я могу похвалить средства массовой информации, что все-таки названы имена. Нету области, нету великого открытия, которое не было бы исцарапано когтями этой стаи бандитов: товарища Ленина и товарища Сталина. Товарищ Ленин первый, кто публично объявил красный террор. Американцы террористов вылавливают, а этот просто открыто в газете написал: берите покрупнее священников, заметных, чтобы навар был…
– Ты отказался подписать письмо, одобряющее ввод войск в Чехословакию, и отказался читать по радио «Малую землю» Брежнева…
– Откуда ты знаешь?
– Я много чего про тебя знаю.
– Я был окружен людьми, рядом с которыми я не мог этого сделать. Я в лицо знал, что это такое. Дед был врач во Владимире. Врач-кавалерист. Ему полагалась лошадь, чтобы он мог тут же сесть на коня и поскакать, если где что случилось. И бабка в больнице работала. Их, конечно, первыми забрали. Он не выдержал, самолюбивый, с польской кровью. Умер прямо во владимирской тюрьме. А бабка десять лет отсидела, полный срок. Умерла у нас дома, слава богу. Уже после войны.
– А правда, что они были дворяне, и тебе вернули дворянство?
– Правда. Бабка – мамина мама, ее фамилия – Норбекова. Дворянская. Я узнал об этом совершенно случайно. Есть книжка про Державина, ее написал один преподаватель факультета журналистики МГУ…
– Александр Васильевич Западов, я у него диплом защищала.
– Точно, Западов. Из этой книжки выясняется, что мы по прямой линии – Норбековы, а Державины – наши родственники, побочная ветвь.
– Ты снял как режиссер три фильма: «Шинель», «Игрок», «Три толстяка». Гоголь, Достоевский, Олеша. Такой знаковый триптих…
– Абсолютно. Делать-то надо ради чего-то, а не просто… У меня были гениальные учителя – операторы, абсолютные классики. Один снимал меня в «Даме с собачкой», другой – в «Летят журавли». Благодаря им я полез в это дело, потому что увидел, что реально может остаться на пленке.
– Опять судьба?
– Я же тебе говорю.
– Но одному она устраивает такие штуки, другому – совсем другие. Да еще человек может не увидеть…
– Я тебе рассказываю, как у меня сложилось. Я увидел, что может рассказать движущаяся камера. Вот мы с тобой сейчас сидим, эта комната, ты на стуле, и потом человек это снимает, и я вижу на экране, что из этого получается, какой-то смысл эмоциональный. Это средство. Передача чего-то. В этом все дело.
– У тебя и роли все сильные, ничего проходного. Судьба?
– Были проходные, но мало.
– Отказывался?
– Конечно. Я только со своими людьми могу. Мне на самом деле неинтересно с чужими. И тут Иосиф Хейфиц – прежде всего. Папа Карло для Буратино. Он меня сделал киноактером. «Большая семья», «Дело Румянцева», «Дорогой мой человек», «Дама с собачкой»…
– А началось с того, что ты бросил московскую прописку, бросил МХАТ, потерял сознание и уехал в Питер…
– Очень тяжело было. Там были хорошие люди, они ко мне очень хорошо относились. Ну как это, уезжать из МХАТа? Так хотелось всю жизнь… И уже собиралась молодая группа для «Трех сестер», и мне обещали роль Тузенбаха – абсолютная мечта и радость. И я приношу заявление. Ужас! Но Хейфиц предложил мне сделать мою «Шинель» как вгиковский диплом на «Ленфильме», а для этого надо быть сотрудником «Ленфильма», с ленинградской пропиской и со всем. Меня поддержал Ардов. Он был очень твердый. Он кричал: идиот, нельзя бояться жизни, сейчас так редко это случается, попробуй!.. Бесстрашный человек. С пороком сердца, не пил, не курил, сердце неправильно билось, он сто шагов не мог пройти. И поехал на войну, куда его близко подпускать нельзя было. И вернулся со звездой. Вот тебе про аристократизм и простоту… А Чехова я все-таки сыграл – благодаря Хейфицу.
– Как думаешь, ты прожил одну жизнь или разные?
– Вот уже на самой вершине лет… я должен сказать, это удивительно, но жизнь собралась в цепочку, в которой одно звено определяет другое, следующее – следующее.
– Выстраивается кино?
– Не просто кино… Жизнь определили люди, которую меня окружали.
– Тогда нужно спросить тебя про любовь. Как в твоей жизни появилась цыганка?
– Цыганка появилась… я увидел ее в цирке…
– Ты был женат?
– Уже нет. Сначала я был женат на Ирочке Ротовой, с которой познакомился в детском саду. Потому что она Ротова, а Ротов – художник-карикатурист из «Крокодила», все один круг. Его тоже посадили. Мы по секрету женились на деньги домработницы драматурга Погодина. У нас не было денег расписаться, а сколько-то полагалось заплатить, хоть и немного.
– Ты разлюбил ее?
– Нет. Я уехал сниматься, а ей начали рассказывать, что там в кино творится… родилась Надя… все расшаталось… в общем, я оказался неподходящий… не столько для нее, сколько для ее мамы… какой он муж, в армии, потом в Ленинграде, еще где-то… Она вышла замуж. А я еще никуда не выходил.
– И потом увидел Гитану…
– Гитану я увидел в Ленинграде. Она скакала на лошади. Она была карьер-наездницей и танцовщицей в цыганском театре. Цыгане не могут подходить режимному государству…
– Тебя привлекала вольность?
– Это тоже. Ей было восемнадцать лет, и она была очень хороша. Мы познакомились, год она ездила на гастроли, потом я снимался, потом еще что-то… Долгая история. Виделись мы, только когда совпадало. Один раз совпало, они в Таллине работали, а мы там снимали кино…
– И происходила, по Стендалю, концентрация любви?
– Вот-вот. А поженились мы через десять лет. И на всю жизнь. И дочка Маша…
– …которая пишет нежную прозу и прозрачные сценарии…
– Спасибо на добром слове.
– Скажи, а когда ты начал одеваться не в х/б, а элегантно, так, как тебе хочется, как нравится? Тебе ведь нравится одеваться элегантно?
– У меня не было денег одеваться. Когда меня впервые выпустили за границу, уже близко к тридцати, сказали, что нужен смокинг. Смокинг взять было негде, тогда сказали: ладно, черный костюм, но обязательно с бабочкой. Черного костюма у меня тоже не было. И самое интересное, что не было денег сшить этот костюм. И тогда договорились сшить его на киностудии авансом, и я написал расписку, что выплачу долг из следующего фильма, в котором буду сниматься. Потом я снимался в «Деле Румянцева», а из зарплаты вычитали стоимость моего первого черного костюма… Послушай, но мы же не поговорили о врачах! Врачи – часть моей жизни. У меня и сердце, и онкология, и туберкулез глаза… Обязательно скажи хотя бы про Надежду Сергеевну Азарову, заведующую глазным отделением в Симферополе, у которой я столько лежал, и она спасала мои глаза…
ЛИЧНОЕ ДЕЛО
БАТАЛОВ Алексей, артист, режиссер.
Родился в 1928 году во Владимире в театральной семье.
Учился в школе-студии имени Немировича-Данченко при МХАТе. Снимался в фильмах «Большая семья», «Дело Румянцева», «Дорогой мой человек», «Дама с собачкой», «Девять дней одного года», «Бег» и других. Как режиссер снял ленты «Шинель», «Три толстяка», «Игрок».
Преподает во ВГИКе.
Народный артист СССР, Герой Социалистического труда. Лауреат Государственной премии СССР и Государственной премии РСФСР.
Дочь Маша Баталова – киносценаристка.
СЕРЕБРЯНЫЙ РУБЛЬ
Юрий Любимов
У него был выходной. Перерыв в репетициях «Братьев Карамазовых», мощном спектакле, которым он встречал свое 80-летие. Как водится, пили чай в его театре на Таганке, в знаменитом кабинете, расписанном знаменитостями, где на одной стене висит гитара Высоцкого, у другой стоит фотография Эрдмана, рядом – четырехтомник Эфроса, на столе – бюст Мейерхольда.
Главная знаменитость, Юрий Петрович Любимов хорошо выбрит, хорошо выглядит и, как и прежде, как и всегда, исполнен скрытого юмора и хитрости.
* * *
– Юрий Петрович, вы сознаете, что, вместе, может, еще с двумя-тремя именами, составили эпоху советского театра?
– Не смущайте меня на старости лет, а то у меня закапает мужская слеза. Золотая скупая слеза, как было написано про Шолохова.
– И тем не менее. Вы себя вели всегда как одинокий боец или были в команде?
– Одинокий. Никакой команды не было. Просто я иногда собирал команду для того, чтобы защитить Толю Эфроса. Какая-то солидарность цеха была. А теперь ее совсем нет.
– А какие отношения были с Эфросом? С Ефремовым?
– Они были хорошие. Когда нам надо было защитить кого-то, мы собирались. Но вот однажды был большой сбор у Завадского покойного. Видите, все покойные. Тут же нашелся иуда…
– В смысле настучал?
– Да, сразу. Они, боясь, что я произвожу на начальство плохое впечатление, не взяли меня на эту сходку. А я им предрек все, как будет. Одному они скажут: надо меньше пить, талант – достояние народа. Другой – что старая женщина, кого вы воспитали – про Эфроса…
– Это скажут Марии Осиповне Кнебель?
– Ну да, и так все и было. Они вошли, и господин этот высокий сказал им: с Эфросом мы уже договорились, он идет на Малую Бронную, а главный-то не пришел – умнее вас.
– Высокий господин – министр культуры Демичев? А главный – вы?
– Я. Видите, они считали, что я какой-то там двигатель заговора.
– Но вы хорошо понимали ходы интриги?
– Это я прекрасно понимал. Но мне еще помогали некоторые. Как Эрнст Неизвестный написал в «Континенте»: «зелененький». У него было эссе прекрасное «Красненькие и зелененькие». Красные – это «портреты», а зелененькие – их интеллектуалы, которые писали им доклады. Мне помогали эти «зелененькие», передавали письма…
– То есть место сидения их было там, а душа тут?
– Душа тут наполовину. Потому что двоедушие свойственно нашему обществу. Поэтому мы так измотаны, быстро переходим туда. Мы люди больные, нас надо лечить. Нас с вами в том числе.
– А что же мы – плоть от плоти…
– Вы не обиделись, а они все очень обижаются. Нельзя ничего сказать. Все на свой счет принимают, как будто они кариатиды. А они-то и есть истинные разрушители.
– Юрий Петрович, у вас здесь всегда была хорошая компания, авторов, друзей театра, круг, клуб такой был…
– В коридоре висят фотографии – кто на этом, но большинство уже на том свете.
– Я была потрясена, когда посмотрела на стенку, а там все умершие и один Юрий Карякин живой. Я говорю: а зачем вы Карякина туда поместили? А мне говорят: они все тогда были живые.
– Он стал членом президентского совета…
– По-моему, и совета уже нет… Как строились взаимоотношения с этими людьми: они вам что-то давали, вы им?..
– Ну вот Петр Капица, во-первых, он давал вертушку: позвонить «портрету». Петр Леонидович – для меня незабвенный человек по уму. Я, бестактный, как все советские, даже спросил его, уже под девяносто лет: Петр Леонидович, дорогой, скажите, а что позднее всего умирает? Он так поморгал детскими глазками и сказал: да, пожалуй, Юрий Петрович, профессиональные навыки, я вот лучше всего себя чувствую в лаборатории, я прихожу и все знаю, как все процессы идут, как опыт поставить, как его завершить, вот тут я совершенно спокоен и компетентен…
– А почему вы задали ему этот вопрос?
– Я тоже старый. Мне интересно. Мы могли беседовать на любую тему. И не обижаться друг на друга.
– Замечательная когорта здесь клубилась, самые интересные люди…
– Ну господи, ну что вы! При всем своеобразии Дмитрия Дмитриевича нервного, это же была замечательная личность! Недаром дружил с Зощенко!
– Вы имеете в виду Шостаковича?
– Да. Тут такие были люди! Люди театра, хорошие писатели: Можаев, Трифонов, Абрамов, Солженицын захаживал очень часто, Сахаров – ну что вы! Где такую компанию вы встретите?..
– Скажите, а из двух частей вашей жизни, когда одна пришлась на этот страшный советский период, но в то же время ваш взлет, а другая, иностранная, когда вы уже были мэтром и спокойно могли там ставить спектакли, – какую часть жизни вы любите больше?
– Вот это очень сложный вопрос. Потому что я совсем не принадлежу к ура-патриотам, как вы догадываетесь. Там прекрасный зритель, там прекрасные профессионалы и там, конечно, гораздо более жесткие условия работы. Но нашим правителям надо все-таки подумать, что такую нищенскую зарплату людям платить нельзя, поэтому так гарцевать и праздновать им абсолютно нечего, надо все-таки думать о своих гражданах…
– Я задаю вопрос о вашей личной жизни, а вас до сих пор больше волнует общественное…
– Нет, я хочу нормально на старости лет работать, а из-за этого я не могу работать. Да и вам трудно. Вы посмотрите на себя, как вы погрустнели.
– Жалко себя стало.
– Ну конечно, ну и правильно.
– Все же когда работалось лучше, вот в этой борьбе внутренней или…
– Я не Маркс, который больше всего любил борьбу, господь с вами, зачем мне это надо! Я хочу своим делом заниматься спокойно, отбирать таланты и передать все, что я умею. А разве я могу это сделать? Отобрали театр, всё разбили, всё разрушили…
– Как вы пережили это? Я имею в виду отношения с теми, кто были вашими учениками?
– Слава богу, что ушли. Я не хочу с такими людьми работать. Нет.
– А те актеры, с которыми вы работали тогда, вот Высоцкий, красавицы Демидова и Славина, вы любили их, было больно, когда они уходили?
– Вы знаете, сейчас модно говорить, что я не люблю актеров. Ну зачем же я столько бы вкладывал энергии, чтобы они стали хорошими актерами, если бы я их не любил? Ну и идите с богом все, если не хотите со мной работать.
– Как вы пережили потерю Владимира Высоцкого?
– Тяжело очень, потому что я с ним был в прекрасных отношениях. Но я его хоть похоронить сумел как должно. А не как они приказали.
– А как они приказали?
– Быстро, чтобы тихо. Но у них не вышло. Даже в олимпийском городе, в окружении кордонов. Ничего не получилось, всё бросили и пришли хоронить поэта. И я вновь зауважал москвичей, как зауважал их, когда хоронили Твардовского, Сахарова. Это замечательное проявление. Но, к сожалению, оно весьма редкое.
– Юрий Петрович, а история с Эфросом, когда вы… когда вас прогнали из страны, и он пришел в этот театр, а потом…
– Это ошибка его была. Я скорбел, очень. У него были сложности на Бронной, с актерами, организованные теми же персонажами, которые теперь отобрали у нас театр. Вот мы строили, а они у нас отобрали. Он же не строил ничего. Ничего. Его не было пятнадцать лет здесь!..
– Вы имеете в виду кого? Губенко?
– Да. Они все время выясняли по Ленину: кто виноват, что делать, с чего начать? Начать решили с раздела, а правительство смущенно молчало. Значит, ему было наплевать или оно не хотело ссориться с коммунистами – все же ясно, как божий день.
– Но Губенко и сам коммунист.
– Там все коммунисты, они и деньги дали, чтобы там митинги проходили. Вот что самое парадоксальное и грустное. Там Анпилов, там Зюганов, там вся компания. А вы думаете, там искусство, да? Говорить не хочу об этом. Но фирму нельзя портить. Они же работают под фирмой театра на Таганке! Это же воровство просто! Ну, чего-то там дирекция заявляет. Моей младшей сестре звонят и говорят: что, ваш брат с ума сошел – с коммуняками связался?
– Думают, это вы дали им крышу?
– Да, а там мои ученики упражняются.
– А когда вы последний раз виделись с Эфросом?..
– С Толей? Может быть, ему показалось, что я недостаточно восторженно принял его «Вишневый сад» здесь… Я же его пригласил… Потому что, если всю правду говорить, я хотел, чтобы он «Утиную охоту» поставил Анпилова…
– Вампилова.
– Вампилова, да. А он почему-то взял Чехова.
– Тоже неплохой автор.
– Тоже замечательный. Но все-таки лучше бы он тогда помог драматургу. Ему разрешили, а мне не разрешали.
– Пьеса такая оказалась загадочная, что ее никто по-настоящему и не поставил. Но «Вишневый сад» был замечательный спектакль, актеры ваши играли…
– …средне…
– Ой, Юрий Петрович, Демидова играла – что-то необыкновенное!
– Нет, это не поймешь чего. Это ваше заблуждение.
– Поймешь.
– Нет, это была сплошная невротика. А замечательный спектакль был у Штреллера, в Италии…
– У Стреллера. Вы его так по-немецки называете?
– Ну да, немцы говорят: Штреллер. Они говорят: Танхойзер. И очень обижаются, если мы скажем: Тангейзер… Нет, тут я не могу согласиться. Может, это ревность какая-то. Но хотя у меня не было ревности. Я просто был холоден к этому. Я совершенно откровенно говорю. Но я был тактичен, это неправда всё. Ведь поразительно, что это единственный спектакль, который сразу пошел: утром сдали, вечером он шел. У меня никогда этого не было. Это начальство сделало мне в отместку. А потом сказали, что я вообще хотел, чтобы его закрыли.
– А может, были какие-то силы, которые специально делали такие мелкие движения, чтобы сталкивать людей, сталкивать вас с Эфросом?..
– Ну наверное. Это они и назначили его сюда и привезли его. Его же привезло начальство сюда, так нельзя приезжать в театр. Под покровительством начальства.
– Я думаю, что ему больше всего хотелось работать. Тем более, в театре, в котором…
– Так ему никто не мешал!
– Пусть земля ему будет пухом. Он замечательный был человек и замечательный режиссер.
– Ну что вы! Иначе я бы его и не пригласил!..
– А когда вы у него играли в телевизионной постановке – Мольера…
– Он меня пригласил.
– Потрясающая была работа. Любите эту работу?
– Хорошая, да. Я играл там после перерыва лет в пятнадцать. Артисты говорили, что я гоню их к результату и потому так беспощаден, что забыл свою профессию… Вот я и вспомнил.
– А скажите, когда были эти гонения, были острые чувства? Страх посещал?
– Видите ли, я войну видел много лет. Поэтому они на меня мало действовали. Хотя храбрости разные в мирной жизни и в войне. Храбрецы вдруг перед этим глупым начальством робели, стушевывались, как говорит Федор Михайлович. Но главным образом от них какое-то шло отупение и досада, и иногда хотелось все бросить и действительно пойти в швейцары. Медалей у меня много, значит, я мог швейцаром работать. Но не пустили бы. Они.
– Интересное было время. Власть делала одно. Народ – другое. Интеллигентская прослойка – третье. А в общем, вектор был на свободу, верно?
– На свободу, верно. Сейчас никто ничего не делает, только грабят.
– Ну вы же делаете спектакль «Братья Карамазовы».
– Я и «Живаго» сделал. И «Медею» сделал. И покойный Бродский, замечательный поэт, написал хоры за Эврипида.
– Я читала эти хоры. Спектакль не видела.
– И даже бедную Селютину Любу не заметили, а она играет просто на редкость хорошо. На редкость. А от меня похвалы дождаться очень тяжело.
– Вы суровый человек?
– Просто если мне не нравится, мне трудно на старости лет врать и делать вид: как хорошо, спасибо, поздравляю…
– Юрий Петрович, но при этом говорят, что у вас был жесткий характер, а сейчас вы помягчели, не ссоритесь так с актерами… В чем дело? С годами мудрость приходит?
– Просто я ловлю себя на том, что я тоже больной, как и вы, советский. И когда я жил больше шести лет в том мире, то старался быть адекватным. Понимая свои недостатки, стал изживать советчину. То есть агрессивность, что-де только я понимаю…. И стал мягче, терпимее, стал более стремиться к библейским заповедям, а не к советским лозунгам. Но это очень трудно. Изживать из себя. Очень трудно. Поэтому я люблю фразу из «Братьев»: «Алеша, давайте за людьми как за детьми ходить».
– Видите, какие у нас гениальные соотечественники. Как они прорываются во все стороны мироздания…
– Ну не мы только. И древние греки прорывались, и Шекспир прорывался, и Гете прорывался. Великие музыканты прорывались в неизведанные сферы. Живописцы. Скульпторы.
– Юрий Петрович, вы говорите о том мире, в котором последнее время жили, не как о цивилизованном, а как о здоровом обществе. Я, когда бываю за границей, тоже думаю: почему там легко дышится? Когда с людьми разговариваешь, то по нашей советской привычке ищешь, а где второе дно, а что они имеют в виду? А они часто говорят так, как есть. У них нет двоедушия.
– Нету. А зачем? Во-первых, там легче дышится, потому что там лучше зарплата. Во-вторых, там менее заражен воздух. Там чище. Там санитарные условия намного лучше. Там нет таких, извините, сортиров. Там же нет подъездов, в которые страшно войти!
– Ну вот я ловлю вас, что вы при этом сюда возвращаетесь, вы при этом работаете с этими актерами и для этого зрителя. Все-таки любите свой город? Место, где родились?
– Я родился в Ярославле.
– О вашей личной жизни почти ничего не известно. У вас сначала была знаменитая жена Целиковская?..
– Да, царство ей небесное. И знаете, даже когда трагедия случилась, что я женился на Кате…
– Как она перенесла это?
– Несмотря на легкомыслие – достойно. Она меня не ругала. При посторонних. И потом она всегда хорошо обо мне говорила.
– Вы же прожили огромный кусок жизни вместе?
– Лет двадцать.
– При том, что новая любовь, конечно, тянет, наверное, трудно было?
– Трудно, очень.
– А вторая жена, Катя, вам родила сына?.. Я видела фотографию Плотникова, где стоит маленький голый мальчик, ангел такой, у ваших ног…
– Этот ангел, когда рассердился на маму, кулаком прошиб дверь, чтобы выплеснуть темперамент…
– Это ваш темперамент?
– Я уж не знаю, по-моему, вдвойне сошелся. У меня неукротимая Катерина. Венгерка. Я думаю, если б она стала террористкой, то не дай бог! Ее венгры прислали ко мне в Будапеште в качестве переводчицы, потому что предыдущую убрали, она доносила на меня нашему посольству…
– И началась любовь?
– Ну да. С Катей такой был случай. Она уже в положении, и какой-то прием в советском посольстве… Погодите, надо выпить лекарство. А то Катя будет сердиться, скажет: вот, вы не пили лекарство.
– Она на вы с вами?
– Мы с моим папой и папа с моим дедом тоже говорили на вы. С мамой на ты, а с папой – на вы.
– Это в крестьянстве было принято.
– Так у меня дед крепостной мужик. А папа закончил коммерческое училище, за что и был не единожды арестован. Так что у меня закалка крепкая. Ну и вот, Катя в положении, стоят все послы, и наш, конечно, обормот. И вдруг он говорит: «О, теперь вас можно принять. Уже, понимаете, вот официально». И показывает на брюхо Катино. Пауза. Всем как-то неловко. И она мне громко говорит: «Простите, у вас все послы такие хамы?» Поворачивается и уходит.
– Террористка, молодец.
– Я извиняюсь, говорю: ради бога, извините, но я перевоспитанием жен не занимаюсь. Откланялся и ушел.
– Ваша личная жизнь когда-нибудь превалировала над театром? Или никогда?